Из жизни миллионеров - Виктория Токарева 2 стр.


Официант поставил блюдо с уткой и большой салат. Салат имел все оттенки зеленого и сиреневого, при этом был не нарезан, а порван руками. Утка утопала в сладковатом соусе по-китайски. В ней почти не было жира, одна только утиная плоть. Я надкусила и закрыла глаза. Какое счастье – есть, когда хочется есть.

Однако надо поддержать беседу.

– Какое у Мориса образование? – спросила я Настю.

– Он самородок. Из очень простой семьи. Ему не дали образования.

Я снова посмотрела на руки Мориса – тяжелые, мужицкие. И глаза мужицкие. Пусть французского, но мужика.

Вот сидит человек, который сам себя сделал. Я сидела рядом и испытывала устойчивость, как будто держалась за что-то прочное. Как за перила, когда спускаешься по крутой лестнице вниз.

Я в основном спускаюсь и поднимаюсь без перил. В этом и состоит моя жизнь. Вверх – без перил. И вниз – без перил.

За что же я держусь? Это мой письменный стол со старой, почти антикварной машинкой. Груда рукописей и поющая точка в груди. Мы втроем: я, точка и машинка – долетели до самого Парижа. И теперь сидим в ресторане с миллионером, входящим в первую десятку.

Официант принес рыбу и стал разделывать ее на наших глазах, отделяя кости. Это был настоящий концертный номер. С ним надо было выступать в цирке. Или на эстраде.

Морис жил в собственном доме на маленькой, из шести домов, собственной улице.

Собственные дома я видела. У меня у самой есть собственный дом за городом. Не такой, как у Мориса, но все равно дом. А вот собственной улицы я не видела никогда. И даже не представляла, как это выглядит.

Морис подъехал к шлагбауму и открыл его своим ключом. Ключ был маленький, как от машины, и шлагбаум – легкий, полосатый, чистенький, как игрушка.

Шлагбаум легко поднялся. «Ягуар» проехал. Морис вышел из машины и закрыл за собой шлагбаум, как калитку.

Мы подъехали к дому. Это был трехэтажный дом. Внизу – кухня, столовая и каминный зал. Никаких дверей, никаких перегородок. Все – единое ломаное пространство.

На втором этаже – спальни. Третий этаж – гостевой.

– Он приглашал стилиста, чтобы ему создали стиль дома, – сообщила Настя. – За сто тысяч долларов.

Я глядела по сторонам.

– А жена у него есть? – спросила я.

– Мадленка, – ответила Настя. – Она на даче.

– Молодая?

– Полтинник.

– Красивая?

– На грузинку похожа.

Грузинки бывают разные: изысканные красавицы и носатые мымры. На маленьком антикварном столике я увидела фотографию в тяжелой рамке светлого металла: молодой Морис и молодая женщина не отрываясь смотрят друг на друга. Вросли глазами.

– Это она? – спросила я.

– Она, – с легким раздражением подтвердила Настя.

Я вгляделась в Мадлен. Освещенное чувством, ее лицо было одухотворенным, и каким-то образом было понятно, что она из хорошей семьи. Чувствовалось образование и воспитание.

Молодой Морис был похож на молодого индюка. Ну и что? И павлин похож на индюка. Я похожа на собаку. Настя – на кошку. Все на кого-то похожи.

– А дети у них есть? – спросила я.

– Сын, – сказала Настя. – Сорок лет.

– Как же – ей пятьдесят, а сыну – сорок? – не поняла я.

– Сын от первого брака, – объяснила Настя. – Известный визажист, делает лица звездам и фотомоделям.

– Богатый?

– Богатый и красавец. Гомосексуалист.

– Нормально, – сказала я.

Я заметила, что все известные модельеры и кинокритики – голубые. А женщины-манекенщицы – плоскогрудые и узкобедрые, как мальчики, потому что выражают гомосексуальную эстетику.

Большие груди и большие зады нравятся простому народу. Чем ниже культура, тем шире зад.

Морис предложил мне посмотреть гостевую комнату. Мы поднялись на третий этаж. Комната состояла из широкой кровати, рядом возле двери – душевая кабина из прозрачного стекла, с другой стороны, возле окна, – письменный стол, чуть поодаль – велотренажер. Спальня, кабинет и спортзал одновременно.

Это значит, утром можно встать, позаниматься гимнастикой, потом принять контрастный душ и сесть за работу. А за окном ветка каштана покачивается на ветру. Дышит.

Вот и все, что человеку надо на самом деле: спорт, труд и одиночество. Хорошо.

Было уже одиннадцать часов вечера, по-московски – час ночи. Морис пожелал мне «bonne nuit» и ушел.

Я приняла душ и легла в постель. До меня доносилась энергичная разборка. Настя и Морис выясняли отношения, не стесняясь третьего человека. Слова сыпались, как град на крышу.

Морис говорил сдержанно. Я уловила слова: «Tu ne voulais pas prendre le risk». Ты не хотела брать риск.

Видимо, когда-то Морис уговаривал Настю уйти от мужа и тем самым взять риск. Но Настя не хотела уходить от мужа так просто, в никуда. Вот если бы Морис сделал ей предложение… Если бы он предложил ей не риск, а руку и сердце, тогда другое дело. Но у Мориски была Мадленка, а у Насти – муж. Страшно отплывать от привычного берега – вдруг утонешь, и Настя защищалась и нападала одновременно.

Наверняка она нравилась Мориске, иначе с какой стати он взял бы меня в свой дом, в гостевую комнату. Я существовала как часть их отношений, часть любовной сделки. И сейчас они наверняка пойдут в кровать и будут ругаться и мириться. И у Мориски все встанет, вздыбится, нальется жизнью, и он почувствует себя молодым. Вот что нужно миллионеру прежде всего: чтобы его солнце не клонилось к закату. Пусть оно задержится на месте. «Хоть немного еще постою на краю». Это важнее, чем деньги. Хотя вряд ли… Важно все.

Я всегда кичилась своей женской недоступностью, видя в этом большое достоинство, но сейчас я поняла: никто и не претендует. Как в анекдоте о неуловимом Джо. Неуловим, потому что его никто не ловит. Моя добродетель никому не нужна, как заветренный кусок сыра, и мои рукописи на письменном столе – просто куча хлама.

Вот я в Париже со своей поющей точкой в груди. И что? Лежу одна, как сиротка Хася. Лежать одной – это для могилы. А при жизни надо лежать вдвоем, изнывая от нежности, и засыпать на твердом горячем мужском плече.

Утром Морис поднялся ко мне в комнату, неся на подносе кекс и кофе. Оказывается, они пьют кофе в постели, а уж потом чистят зубы. Морис собственноручно принес мне кофе в постель. Видимо, они с переводчицей помирились на славу. Анестези постаралась, а я пожинала плоды. Морис опустил поднос на постель.

– Но, но… – запротестовала я, поскольку не умею есть в постели.

Морис не понял, почему «но». Он поставил поднос на стол. Его лицо стало растерянным, и в этот момент было легко представить его ребенком, когда он бродил босиком без присмотра матери-пейзанки и полоскал руки в бочке с дождевой водой.

Морис сказал, что у него до двенадцати дела, а в двенадцать мы садимся в машину и едем к его жене на дачу.

– А Настя? – спросила я.

– Парти а ля мэзон, – ответил Морис. Я догадалась: уехала домой.

– Когда?

– Вчера. (Иер.)

Значит, не мирились. А может, быстро помирились, и он отвез ее домой. А может, и не провожал. Как знать… Она не взяла риск. Он не стал тянуть резину. Иметь жену и любовницу – для этого нужно свободное время и здоровье. У Мориса время – деньги. Да и шестьдесят три года диктуют свой режим.

Но самое интересное не это, а наше общение. Я почти не знаю языка, но я понимаю все, о чем он говорит.

Я улавливала отдельные слова, а все остальное выстраивалось само собой. Я как будто слышала Мориса внутренним слухом. Так общаются гуманоиды. Языка не знают, но все ясно и так. Я думаю, мысль материальна, и ее можно уловить, если внутренний приемник настроен на волну собеседника.

Морис ушел. Я уселась на велотренажер, стала крутить педали. Компьютер возле руля показывал число оборотов, пульс, время. Можно было следить за показателями, а можно смотреть в окно. За окном лежал сентябрь, качалась ветка на фоне неба. Голубое и зеленое. Ветка была еще сильной и зеленой, но это ненадолго. Я тоже находилась в своей сентябрьской поре, но ощущала себя, как в апреле. «Трагедия человека не в том, что он стареет, а в том, что остается молодым». Кто это сказал? Не помню. Я – Золушка, которая так и не попала на бал. Мои написанные книги – это и есть мои горшки и сковородки. Однако мои ноги легки, суставы подвижны, сердце качает, кровь бежит под нужным давлением…

Появилась служанка. По виду – мексиканка. У нее смуглое грубое лицо. И хорошее настроение. Она все время напевает.

Мексиканка посмотрела на меня и спросила:

– Водка? Кавьяр?

Я поняла, что русские для нее – это икра и водка.

Я развела руками. У меня нет сувениров. У меня нет даже чемодана, и мне не во что переодеться.

Мексиканка понимает, но ее настроение не ухудшается. Она уходит в соседнюю комнату гладить и напевает о любви. Я улавливаю слово «карасон», что значит сердце.

Интересно, мексиканка – оптимистка по натуре или ее настроение входит в условия контракта? Прислуга должна оставлять свои проблемы за дверью, как уличную обувь.

Можно, конечно, спросить. Но я могу задать вопрос только по-русски. Я спрашиваю:

– Мексика? – И направляю в нее свой указательный палец.

– Но травахо, – отвечает служанка. – Травахо – Парис.

Я догадываюсь: нет работы, работа есть в Париже. И еще я отмечаю: Парис – настоящее название столицы Франции, в честь бога красоты Париса.

Дорога была прекрасной, как и все европейские дороги. Мы с Морисом сидели в белом «ягуаре», видимо, синий он отправил на ремонт.

Морис умело руководил сильной машиной. Казалось, ему это ничего не стоило. Машина успокаивает и уравновешивает.

Мы молчали, нас объединяла скорость. Молчание было общим.

Я подумала: как хорошо сидеть возле миллионера, ехать далеко и долго и ни о чем не думать.

Морис – хороший человек. В конце концов он вовсе не должен мной заниматься, а он несет кофе в постель, везет за город познакомить с женой. Зачем это ему? Но может быть, он хочет развлечь жену мной? Я все-таки писатель, штучный товар. В его ближайшем окружении таких нет. Все есть, а таких, как я, – нет. Морис купит жене цветы и привезет меня. Я опять присутствовала в его колоде некоторой разменной картой.

А может быть, все гораздо проще. Я его понимаю, и ему со мной интересно.

Я спросила:

– У тебя есть друзья?

– Два, – сказал Морис. – Один умер, а другой в Америке.

– Значит, ни одного, – поняла я.

– Два, – повторил он. – Тот, кто умер, – тоже считается.

Все ясно. Он одинок. Это одинокий миллионер. В его жизни нет дружеской поддержки. Тот, который в Америке, – далеко. А умерший – еще дальше. Морис греется о любовь.

– Ты любишь Анестези? – спросила я.

Морис что-то торопливо заговорил, занервничал, несколько раз повторил: «Этиопа, этиопа…»

– Что? – переспросила я.

Морис открыл в машине ящичек и достал цветные фотографии. На всех фотографиях была изображена черная девушка, как две капли воды похожая на Софи Лорен в ранней молодости. Рот от уха до уха, белые зубы, глаза как у пантеры.

– Этиопа, – повторил Морис.

– Это имя?

– Но. Жеографи…

Я вдруг поняла, что он хотел сказать. Эфиопия. Девушка была эфиопкой.

Я вгляделась еще раз. Я слышала, что эфиопы – черные семиты. Яркая семитская красота.

– А Настя знает? – спросила я.

– Но.

Настя не знает, но даже если бы и знала, уже ничего нельзя изменить.

– Этиопа – ля фамм пур муа. (Женщина для меня.)

Насте на этом фоне больше делать нечего. Поэтому она так нервничала. Но тогда зачем Морис взял меня в гостевую комнату? А просто так. Морис – добрый. Настя попросила, он согласился.

Я прерывисто вздохнула. Все-таки я была подруга Насти, а не Этиопы.

– А где вы познакомились? – спросила я.

– В небе, – сказал Морис. – Я увидел ее в самолете, а потом помог ей снять багаж с ленты.

Мое писательское воображение подсунуло мне такой сюжет. Он снял ей багаж и проводил домой. На такси. А потом они встретились вечером, и она показала ему класс. А потом Морис снял ей маленькую квартирку, которая в Париже называется «студио». Они купили широкую кровать, даже не кровать, а матрас от стены до стены, чтобы можно было на нем перекатываться, а если скатишься на пол, то небольно падать, потому что невысоко лететь.

В Эфиопии сейчас – эпидемия и голод, а в Париже – миллионеры и комфорт. Этиопа ухватила бедный член Мориски, кстати, по-французски член – зизи. Она зажала бедный зизи своей щелью, черной снаружи и розовой, как спелый плод, внутри. И каждый раз старается, как будто сдает экзамен. Показывает класс.

А может быть, все иначе. Но в общих чертах похоже.

– Чем она занимается?

– Манекенщица. Топ-модель.

Ага, значит, эпидемия и голод не подходят. Это – дорогая точеная деревяшка, немножко проститутка, которая сопровождает миллионеров в путешествиях. Сейчас особенно модны мулатки, их называют «кафе о лэ». Кофе с молоком.

А может быть, ни то и ни другое. Нормальная молодая девчонка, занятая по горло. Топ-модели получают громадные деньги, им не нужны чужие миллионы. Хотя чужие миллионы всегда нужны. Высокая мода – это очень тяжелый бизнес и тяжелый хлеб. Этиопа устает как лошадь. Какое еще студио? У нее своя вилла. Но тогда зачем ей Морис, шестидесяти трех лет?

Но ведь я не знаю, что такое Морис. «О, как на склоне наших лет нежней мы любим и суеверней…» Может, это Морис показывает класс, который неведом молодым. Может быть, он для нее ВСЕ: и папа, и любовник, и защитник. А она здесь – одна. От родных далеко.

– Сколько ей лет? – спросила я, возвращая фотографии.

– Двадцать пять.

– А вашей жене?

– Пятьдесят.

– Вы женились по любви?

– О да… Это была большая любовь. (Гранде амур.) Как Ниагара.

– А куда же эта Ниагара утекла?

– Я не знаю.

Любовь всегда куда-то утекает. Это трагедия номер два. Быстротечность жизни и утекание любви. А может быть – это нормально. Человек полигамен по своей природе. В животном мире только волки и лебеди образуют стойкие пары. Все остальные спариваются на брачный период для выведения потомства. А потом – ищи-свищи. И ничего. Нормально.

Я мысленно пересчитала увлечения Мориса: первая жена, вторая жена, Анестези, Этиопа. Для шестидесятилетнего человека – четыре любви, разве это много? Много, конечно. Но допустимо. У некоторых моих знакомых за один месяц больше, чем у Мориса за шестьдесят лет.

На дорогу вышел лось.

– Приехали, – сказал Морис.

Машина свернула на территорию дачи.

Дача стояла на земле величиной с Калужскую область. Видимо, Морис вкладывал деньги в недвижимость, в землю. У него был свой лес, река, старая мельница. Забора вокруг его участка не было, так как до противоположного конца надо было добираться вплавь и на перекладных.

Дом был простой, добротный – миллионерская простота, – оштукатуренный белой краской. Он стоял буквой «Г», каждое крыло метров тридцать. Стилизован под крестьянские постройки, должно быть, сработала ностальгия по прошлому, по своим корням.

Морис вышел из машины. К нему тут же подбежала крупная собака, высотой с теленка, белая в серых пятнах. Она поставила лапы Морису на плечи, Морис стал нежно трепать ее по щеке и что-то приговаривать. На них было приятно смотреть. Это была двусторонняя идеальная, очищенная любовь.

Мы вошли в дом. Нас встретила жена Мориса – маленькая, изящная, моложавая, со злым лицом. Она в самом деле была похожа на грузинскую аристократку, хотя и не черная. Шатенка.

Она протянула руку, назвала свое имя, я сделала то же самое. Мадлен сухо заметила, что она прочитала мою книгу. Эту книгу ей подарила Анестези. Книга ее удивила, произвела впечатление, и поэтому Мадлен очень хотела со мной познакомиться и поговорить.

Она излагала свою мысль вежливо, как на приеме. Я слушала, чуть склонив голову, напряженно угадывала слова и в общем понимала. Я понимала немножко больше, чем она бы хотела. А именно: Морис не хочет больше ее тела и тепла. Он ласкает черную, как телефонная трубка, эфиопку. Мадлен стареет потихоньку. Она еще не постарела, а уже не нужна.

Морис стоял рядом. Мадлен на него не смотрела. Демонстрировала равнодушие и отчужденность. Он делал вид, что ничего не замечает.

Мадлен повела меня показывать свою оранжерею. Она разводит цветы. У нее тридцать сортов флоксов и десять сортов роз.

Флоксы были лиловые и оранжевые, белые и черные, гладкие и лохматые. Мадлен останавливалась возле каждого, как возле живого человека.

Я равнодушна к цветам. Я люблю музыку и книги. Но я понимаю, что ни в коем случае нельзя обнаружить свое равнодушие, и я восхищенно таращу глаза. Но один раз при виде черной розы я действительно вытаращила глаза. Черная роза – эмблема печали. В этом цветке застыла торжественная грозная красота.

После цветочной галереи Мадлен показала мне бассейн. Его дно было выложено бирюзовой плиткой, и вода казалась бирюзовой, как изумруд.

Я представила себе, как утром она заходит в воду, собранная и маленькая, и плывет, плывет, вытесняя движением свою тоску. Потом срезает кремовые розы и ставит их в вазу. Или в серебряное ведро.

Я погружаю свою тоску в книги, она – в цветы. Очень важно, когда есть во что погружать. А может быть, не надо ни роз, ни книг. Вместо всего этого – лебединая верность… Было бы интересно спросить у Мадлен: хочешь бедность или любовь?

У нее было замкнутое лицо. Я думаю, она бы ответила: хочу богатство и любовь. Хлеб и розы.

Мы вернулись в дом. За время нашего отсутствия пришла подруга Мадлен со своим мужем Шарлем.

Все уселись за стол. Прислуги я не заметила. Может быть, прислуга все приготовила и ушла.

Подавали куропаток, подстреленных утром в собственном лесу.

Охотилась, естественно, не Мадлен, для этого в штате прислуги был специальный человек. Среди сопутствующих блюд я запомнила пюре из шпината и лук-порей. Должно быть, то и другое – очень полезно для здоровья.

Назад Дальше