Яблочный пирог принесла подруга по имени Франсуаза. У нее синие глаза с желтой серединой, как цветок фиалки. Она работает акушеркой в родильном доме, очень веселая, круглолицая и все время ждет, что ей скажут: «Ой, какие у вас интересные глаза». И ей все говорят.
Я думала, что миллионерши дружат только с миллионершами, а оказывается, они дружат с кем хотят.
Шарль говорил больше всех, я ничего у него не понимала. Я даже не могла установить темы его монолога. И это странно. У Мориса я понимала все, а у Шарля – ни слова. Значит, наши силовые линии шли в разных направлениях. Это был не мой человек.
Франсуаза хихикала, но присутствия или отсутствия ума я не заметила. Франсуаза одинаково могла оказаться и умной, и дурой. Такая внешность может обслуживать и первое, и второе.
Морис и Мадлен не смотрели друг на друга и не общались. Я догадалась: Морис не скрывает своей любви к Этиопе и не хочет притворяться. У Мадлен в этой связи есть две возможности: принять все как есть и смириться, сохранив статус жены миллионера. И делать вид, что ничего не происходит. И второе: бунтовать, протестовать, выяснять отношения, драться за свое счастье до крови.
Мадлен выбрала третье: покинула общую территорию, уехала на дачу и тихо возненавидела.
За обедом она иногда вскидывала свои ненавидящие глаза, бросала фразу, должно быть, хамскую. Морис также коротко огрызался. Не чувствовал себя виноватым. Он – хозяин своей жизни. И его чувства – это его чувства.
После пирога все подошли к камину. Камин был выложен из какого-то дикого камня, как будто высечен из горы.
Возле камина – маленькая дверь в стене, как в каморке у папы Карло. Морис открыл эту дверь, и я увидела высокий кованый стеллаж, на котором были сложены березовые поленья. Поленья сложены не как попало, а рисунком. Кто-то их выкладывал. Наверное, для этого существовал специальный человек.
Я посмотрела на аккуратные чурочки, и у меня потекли слезы.
В это время Морис перенес дрова в камин и поджег. Пламя быстро и рьяно охватило поленницу. Значит, дрова были сухие.
Я смотрела на огонь. Слезы текли независимо от меня. Может быть, мне стало жалко чемодана? А может быть, я оплакивала свою жизнь – жизнь Золушки, не попавшей на бал. Морис и Мадлен ругаются, выясняются, а за стеной, выложенные буквой «М», лежат и сохнут березовые чурки. Они даже пропадают на фоне бескрайней территории, бирюзового бассейна и кремовых роз. И пюре из шпината.
Я плакала весьма скромно, но мои слезы были восприняты как грубая бестактность. Меня пригласили, оказали честь, накормили изысканной едой, а я себе позволяю.
Плакать – невежливо. Если у тебя проблемы – иди к психоаналитику, плати семьдесят долларов, и пусть он занимается тобой за деньги.
Если бы я заплакала в русском доме, меня бы окружили, стали расспрашивать, сочувствовать, давать советы. Обрадовались бы возможности СО-участия. Все оказались бы при деле, и каждый нужен каждому.
А здесь – все по-другому. Морис нахмурился и отвернулся к огню. Мадлен отошла, ее как бы отозвали хлопоты гостеприимной хозяйки. Шарль и Франсуаза сделали вид, что ничего не произошло. Ну совсем ничего. Шарль разглагольствовал, Франсуаза поводила плечами, сияя фиалковым взором.
И я тоже сделала вид, что ничего не произошло. Я слизнула низкие слезы языком, а высокие вытерла ладошкой. И улыбалась огню. И Морису. И готова была ответить на все вопросы, связанные с моей страной. Да, перестройка. Революция, о которой так долго говорили большевики, отменяется. И теперь мы пойдем другим путем. «Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем мы наш, мы новый мир построим». И у нас будут свои миллионеры, свои камины, и мы будем смотреть на живой огонь. Но когда при нас кто-то заплачет, мы не отвернемся, а кинемся на чужую боль, как на амбразуру.
Морис стал поглядывать на часы. К Этиопе, Этиопе… Его тянуло к двадцатипятилетнему телу, страстным крикам и шепотам. На стороне Мадлен были тридцать лет семейной жизни. А на стороне Этиопы – отсутствие этих тридцати лет. Все сначала. Все внове, как будто только вчера родился на свет.
Мне передалось его нетерпение. Мне тоже захотелось уйти отсюда, где кругами витают над головой обида, гордость и ненависть Мадлен.Мы садимся в «ягуар». И вот опять дорога. Общее молчание. Мы молчим примерно на одну и ту же тему.
– Мадлен хорошая, – говорю я.
– Да. Очень.
– Тебе ее жалко?
– Ужасно жалко. Но и себя тоже жалко.
– А нельзя обе?
– У меня нет времени на двойную жизнь. Я все время работаю. Ты спрашиваешь, кто мой друг? Работа.
Я думаю: что для меня работа? Практически я замужем за своей профессией. Она меня содержит, утешает, посылает в путешествия, дает людей, общение, и Мориса в том числе. Кто я без своего дела? Стареющая тетка. Но вот я опускаю голову над чистым листом, и нет мне равных.
– А если бы Анестези взяла риск, она состоялась бы в твоей жизни? – спросила я.
Морис различил вопросительную интонацию и слово «Анестези». Он помолчал, потом сказал:
– Возможно. Я бы отвечал за нее.
Кто не рискует, тот не выигрывает. Анестези осталась при своих. Морис прошел стороной, как косой дождь. Хотя правильнее сказать: это она прошла стороной. Ее взаимоотношения с мужчинами – это на самом деле только разборки с секретаршей мужа. Моя переводчица – подранок. Раненый человек. Она думает только о муже, от которого у нее почти взрослая дочь. Муж всегда был ее любовником, но в последнее время стал только добытчиком денег и близким родственником. Видимо, он разлюбил Настю как женщину, но продолжал любить как человека. А ее это не устраивало. Не устраивало, и все. И она изменяла ему для самоутверждения. Точила свои когти, как кошка о диван. Однако тревога не проходила. Рана не заживала. Она ничего не могла изменить в своей жизни. Ничего. Можно бросить мужа и остаться в свободном плавании. Но она и так в свободном плавании. Единственный выход – полюбить. Но вот именно этого она и не могла, потому что уже любила своего мужа.
Ситуация Мадлен похожа. Но сама Мадлен – другая. Она не скачет по мужским коленям. Мадлен – аристократка, но что это меняет? «Но знатная леди и Джуди О’Греди во всем остальном равны».
Мы уже въехали в Париж.
Морис остановил машину и распахнул заднюю дверь.
В «ягуар» впорхнула Этиопа, как черная бабочка. Значит, они договорились.
– Софи, – произнесла Этиопа и протянула обезьянью ручку, темную сверху, розовую изнутри.
Я назвала свое имя.
Мы проехали еще какое-то время и вышли у вокзала. Поднялись на второй этаж. Сели в маленьком кафе, где можно было выпить вина, виски и заесть солеными орешками.
Я не поняла, почему Морис выбрал эту вокзальную забегаловку. Потом мне объяснили: Морис женат, у него положение в обществе, и он не может появиться с черной любовницей в дорогом ресторане. Это вызов и эпатаж. Однако если бы он был богат, как Ротшильд, то мог бы наплевать на общественное мнение и позволить себе ВСЕ. Деньги – выше морали. Вернее, так: деньги – вот главная мораль. Но это должны быть ОЧЕНЬ большие деньги.
Софи действительно походила на Софи Лорен, только помельче и понежнее. Красивая женщина не имеет национальности. И все же еврейская женщина точно знает, что она хочет, и идет напролом. Держись, Мориска.
Софи общалась со мной постольку-поскольку. Она вся была занята Морисом: держала его за руку, не сводила с него керамических глаз в желтоватых белках.
В ее маленьких черных ушках как капли росы переливались бриллианты. «Морис подарил», – подумала я.
На ней была надета накидка из серебряных лис. Мех располагался не вплотную, а через кожаную ленту. И когда Софи шла или поводила плечами, серебряные спины тоже двигались, играли, дышали. Сумасшедшая красота. Вот как одеваются любовницы миллионеров.
Морис сообщил Софи, что у меня пропал чемодан, а завтра мне выступать по телевизору, и надо быстро, до одиннадцати утра подобрать мне платье.
Я уловила слова «телевизьон», «багаж», «ля робе»… Этих трех слов было достаточно. Я хотела вмешаться и остановить Мориса, но поняла, что ему это надо больше, чем мне. Мне только платье. А ему – акция дружбы. Один друг умер, другой в Америке, а я – рядом. Пусть новый, свежеиспеченный, но все же друг. Он посвятил меня в свою жизнь. Я его понимала. У нас было общее молчание.
Я с благодарностью посмотрела на Мориса. Он как-то вдруг резко похорошел. А может быть, я увидела его глазами Софи, поскольку любовь – в глазах смотрящего.Софи приехала за мной утром на маленькой красной машине и повезла меня в знаменитый салон.
Салон походил на ателье. Портные, преимущественно женщины, что-то шили в небольшом помещении. Возле стены на кронштейне тесно висели платья. Должно быть, Этиопа привела меня в служебное помещение.
Портнихи время от времени поднимали головы и взглядывали на меня – бегло, но внимательно. Им было интересно посмотреть: какие они, русские. Мне стало немножко стыдно за свою цветовую гамму: черная юбка, красный пиджак. Черное с красным – смерть коммуниста. Я пошутила на свой счет. Хозяйка не приняла шутки. Она сказала: «Все очень хорошо. Вы – это вы». Персоналитэ. Я догадалась, что персоналитэ – это личность.
Хозяйка и Софи о чем-то оживленно лопотали, я не понимала и не хотела понимать. Не то чтобы мне не нравилась Этиопа, но она была ДРУГАЯ. Как будто прилетела с Луны. И я для нее – что-то чуждое, незнакомое, несъедобное. У нас с ней разные ценности. Мои ценности ей скорее всего кажутся смехотворными. Я, например, хочу славы. Слава – это внимание и восхищение людей. Этиопе, я думаю, непонятно, зачем нужно внимание людей, которых ты даже не знаешь.
Ей нужно внимание одного человека, власть над ним и над его деньгами. Слава – эфемерна, сегодня есть, завтра нет. А деньги – это перила. Держись и никогда не упадешь.
При свете дня Этиопа казалась еще экзотичнее, как игрушка, и было странно, что она говорит на человеческом языке.
– Выберите себе, что вам нравится…
Вдоль стены теснились на вешалках разнообразные наряды.
Мне бросилось в глаза платье, похожее на халат, совсем без пуговиц, шелковое, яркое, как хвост павлина. На Этиопе это платье смотрелось бы сумасшедше прекрасно. Точеная черная красавица в ярких брызгах шелка. Совсем без пуговиц, только поясок, и при шаге выступает черная молодая нога, худая по всей длине. А я… Как после бани.
– Спасибо, – сказала я хозяйке. – Мне ничего не надо. Я – деловая женщина.
Это прозвучало: я – деловая женщина, как бы и не женщина.
Хозяйка улыбнулась чуть-чуть, только дрогнули уголки бледных губ. Она оценила мою скромность, услышала мои комплексы, но главное – все-таки оценила скромность. Редкий случай в ее практике, когда предлагают любую вещь из коллекции, а человек отказывается, говорит: не надо.
Хозяйка подошла к кронштейну и вытащила черное строгое платье. Очень простое. Украшение – брошь в виде ее автографа, из капелек горного хрусталя набрано ее имя. Издалека похоже на бриллиантовую молнию.
– Это будет хорошо, – сказала Хозяйка.
Но я и сама видела: это будет хорошо.
И это в самом деле оказалось хорошо. Во всяком случае – влезло. И ничего лишнего. Красиво – это когда ничего лишнего.
Хозяйка села на стол, свесив ноги, смотрела зелеными глазами под густой рыжей челкой. Шестидесятилетняя женщина без косметики в стеганой черной курточке. Ее можно любить. Я поняла: талантливый человек старым не бывает. Она – не старая. Просто давно живет.Телевизионщики приехали к назначенному часу. Анестези договорилась заранее, что снимать будут в доме Мориса, а потом на парижских улицах общие планы.
Ко мне подошел сын Мориса – сорокалетний человек, как две капли воды похожий на отца, только красивый. Те же глубокие глаза, крупный нос, легкий подбородок. Тип Ива Монтана, но лучше.
Он посмотрел на меня внимательно, достал из своего хозяйства губную помаду, подошел вплотную, поднял мое лицо и нарисовал мне губы.
– А глаза? – спросила Анестези.
– На лице – или глаза, или губы. Что-то одно, – ответил Ив Монтан, внимательно глядя на меня. Медленно кивнул, как бы утвердив.
Рядом посадили переводчицу.
– Я тоже хочу губы, – потребовала она.
Ив Монтан встал между ее колен, принялся пудрить лицо. Анестези прикрыла глаза, и ее ресницы стали светлые. Губы он стер рукой.
– Зачем? – растерялась Анестези.
– Я хочу, чтобы ты была вся бежевая. Палевая. Лунная. Как сквозь дымку.
Мы сидели рядом. Я – в черном, с ярким ртом, в стиле «вамп». И Анестези – вся стильно-блеклая, как бы вне секса. Хотя на самом деле – все наоборот.
Ведущий программы, по-французски обходительный, без шероховатостей, как обкатанный камешек гальки на морском пляже. Он передал мне вопросы.
Вопросы примерно одни и те же и у русских журналистов, и у западных. Первый вопрос – о женской литературе, как будто бывает еще мужская литература. У Бунина есть строчки: «Женщины подобны людям и живут около людей». Так и женская литература. Она подобна литературе и существует около литературы. Но я знаю, что в литературе имеет значение не пол, а степень искренности и таланта.
Что такое искренность – это понятно. А что такое талант… Я не знаю наверняка, но догадываюсь. Это когда во время работы тебя охватывает светлая и радостная энергия. Потом эта энергия передается тем, кто читает. Если писатель не талантлив, а просто трудолюбив, с его страниц ничего не передается, разве что головная боль.
Иногда у меня бывают особенно хорошие периоды, и тогда я поднимаюсь из-за стола и хожу с отрешенным лицом, счастливо-опустошенная, как после любви. Но эта любовь не уходит к другому объекту. В этом мое преимущество. Однако не следует отклоняться от вопроса. Я готова сказать: «Да». Существует женская литература. Мужчина в своем творчестве ориентируется на Бога. А женщина – на мужчину. Женщина восходит к Богу через мужчину, через любовь. Но как правило, объект любви не соответствует идеалу. И тогда женщина страдает и пишет об этом.
Основная тема женского творчества – ТОСКА ПО ИДЕАЛУ.
Но ведь такое французам не скажешь.
Второй вопрос – о феминизме. На Западе они все свихнулись на феминизме. Идея феминизма: женщина – такой же человек. А для меня это давно ясно.
Женщина должна участвовать в правительстве. Пусть участвует, если хочет.
Мужчина должен выполнять половину работы по дому. Мой муж давно выполняет три четверти работы по дому. Я не вижу проблемы.
Наиболее крайние феминистки уходят в лесбиянство. Значит, мужчина вообще не нужен. Ни для чего. А зачем Бог его создал? Ведь Бог что-то имел в виду… Мне иногда хотелось спросить у крайних: почему надо трахаться с женщиной? Мужчина умеет все то же самое, кроме того, у него есть зизи. По-французски это звучит именно так, зизи. Но такое не спросишь. Крайние – они обидчивы, как все фанаты.
– Что сказать? – советуюсь я с Настей.
– Главное, не будь совком, – предостерегает Настя.
– Но я совок.
– Ты в Париже, – напоминает Настя. – Главное, быть модной. Поразить. Эпатировать. Скажи, что ты бисексуал. Живешь с женщинами, мужчинами и собаками.
– Мне не поверят. Тебе поверят сразу. Ты и скажи.
Переводчица задумалась.
– Вообще можешь выдвинуть идею ортодоксальной семьи. Эпидемия СПИДа всех должна загнать в семью.
Я вспомнила круговорот женских частей тела вокруг бедного Мориса и вздохнула:
– Не загонит…
Ничто не оттянет человека от основного инстинкта. Ведь от любви беды не ждешь…
Я не хочу обсуждать эту тему. Я прошу Настю:
– Скажи ведущему, пусть спросит про перестройку.
– Перестройка надоела, – отмахивается Настя. – И русские тоже надоели. И времени нет. У нас только пять минут на все про все.
Настя заглянула в листок.
– Третий вопрос: отличительное качество француза. Как тебе показалось?
Я думаю. Французы никогда не говорят «нет». В отличие от немцев. У немцев все четко: да или нет. У француза – может быть. Пететре. Почему? Для комфорта. Если сказать «нет», можно вызвать у собеседника негатив. Собеседник злится, выбрасывает адреналин, и ты оказываешься в адреналиновом облаке. Дышишь им. А это вредно. И неприятно. Главное – избежать стресса, и своего и чужого. В капитализме – все во имя человека, все на благо человека.
Подошел ведущий, сказал:
– Аттансьон!
Переводчица облизнула губы, как кошка во время жары.
Начиналась съемка.На другой день с дачи приехала Мадлен, чтобы оказать мне внимание и попрощаться. Между прочим, могла бы и не приезжать, но у воспитанных людей свои привычки. А может быть, ее вызвал Морис, поскольку ему некогда было мной заниматься.
Платье от хозяйки салона обошлось мне в половину цены (подарок за скромность). Иногда выгодно быть хорошим человеком. Но только иногда. Как правило, это не учитывается.
У меня остались какие-то деньги, и Мадлен повезла меня в Галери Лафайет.
Мы бродили, мерили. Мадлен скучала, потому что она никогда не заходила в такие дешевые магазины. Только со мной.
Я тоже не люблю дешевые вещи и всегда покупаю что-то одно, на все деньги. Но это одно навевало на Мадлен тоску. Я видела это по ее лицу.
Я зашла в примерочную. Мадлен присела в ожидании на корточки, как у нас в России сидят восточные люди. Отдыхают на корточках. Мадлен положила подбородок на кулачок. И подбородок и кулачок были узкие. Во мне зародилось теплое чувство. Ее хотелось защитить. Мне стало тревожно, что кто-то пройдет мимо и толкнет, и она растянется на полу всеми своими узкими косточками. Я вышла и сказала:
– Поехали домой.
Мы вернулись в дом Мориса, вернее, в их общий дом. Мадлен предложила пообедать в ресторане. Это входило в распорядок дня. Но я не хотела ее напрягать. Я предложила поесть дома.
Мадлен открыла холодильник, достала нечто, стала разворачивать. Я увидела, что это тончайший кусок мяса, положенный на пергамент и закрученный в трубочку, как рогалик.
Мадлен раскрутила пергамент, сняла мясо, бросила на сковородку, потом поддела и перевернула. Процесс приготовления занял пять минут.
Мы сели за стол.