"Ради себя… ради…" — шепчет Дух, обхватив голову ладонями, но Феденька его не слушает; и правильно делает.
— …а так — зачем?! Нет, спасибо, что врать не стал, не наобещал с три короба; за правду — спасибо. Но только не для нас твоя правда. Так, Акулинушка?
— Так, Феденька! — в первый раз, как сюда попали, получилось усмехнуться по-настоящему, без горечи, без издевки. — Все так, милый, все ты верно сказал.
— Жаль, — словно судорога Духу губы свела; отвернулся. Как в самом начале: сидит спиной к нам, лысина бисеринками пота поблескивает; только… изменился он. Раньше, хоть и спиной сидел, а все равно — ждал.
Теперь не ждет уже.
Умолкли воробьи, и кузнечики в траве притихли; солнце за тучу спряталось: вроде бы, жара спасть должна — ан нет, вместо жары духота навалилась, словно перед грозой. Замерло все в ожидании, ни былинка не шелохнется, ни единый листочек. Воздух вязким стал; кисель, не воздух. И фигуры паутинные застыли призраками безмолвными, мумиями спеленутыми, престарелыми младенцами, заспиртованными в банках, в музее, под стеклом.
Страшно мне сделалось. Сама не заметила, как возле Феденьки оказалась, вцепилась в него, будто в опору последнюю — тут Дух и обернулся.
Улыбался Дух Закона. Странно улыбался, дико: без злорадства, без веселья, без грусти… Отстраненно. Вроде как должен улыбаться — вот и улыбается. А сам тем временем разное думает.
— Не смею вас больше задерживать, молодые люди. Испытание вы прошли, выбор сделали. Молодцы; умницы. Заслужили напоследок подарок от меня. За упорство ваше.
Ох, и не понравились мне те слова! Сразу Крым вспомнился, Севастополь, "Пятый Вавилон" — и ротмистр рехнувшийся. Как выкрикивал он Федору, пока остатки разума не потерял: "…будешь ты самый последний съеден, когда я разделаюсь с прочими; вот мой подарок! Вот! Вот!.."
— Спасибо, не стоит! Мы лучше пойдем…
— Пойдете, пойдете, айн момент! — и пойдете. А от подарка не спешите отказываться. Раньше принимали, примите и сейчас. Куда вам от моих подарков деваться, вы теперь — в Законе, а я — в вас, и поболе, чем в других… Значит, слушайте и смотрите.
Куда смотреть, Дух не сказал, а мы не спросили, потому что Федька вдруг разжал свой кулачище и уставился на чистую карту.
Нашу карту, одну на двоих, из травы поднятую.
Судьбу нашу.
И я уставилась.
Поначалу мастями безмастная карта пошла, черно-красным фейерверком. Завертелись на атласе пики-трефы-бубны-черви, будто стеклышки цветные в детском калейдоскопе. То в Туза вихрь сложится, то в Даму, то в Короля, то в Валета, то в Шута-Джокера… После лица чьи-то мелькнули — я даже разобрать не успела, чьи. А дальше прояснилась карта, глубиной налилась, вроде зеркала.
Отразились в том зеркале двое.
Только не мы с мужем!
Две девочки-близняшки лет четырех. Кудряшки золотом горят, носики-курносики в небо смотрят, щеки черничным киселем измазаны, и глаза хитрю-ю-ющие! На обеих платьица одинаковые, голубенькие, с кисейными оборочками. Не дети — загляденье! сейчас, сейчас закричат: "Папенька! маменька!", сейчас на руки с разбегу кинутся…
Смотрим мы в карту-зеркало, на детей своих нерожденных любуемся, и верим, и не верим — а в висках кровь чужим приговором стучит:
— Проклятие Брудершафта на вас обоих. Нет для вас Договора, нет для вас в Законе крестников; нет и не будет. Срослись, переплелись ваши судьбы, ваши души, ваши — и Друца с Рашелью; не пустите вы никого больше в этот круг. Захотите, молить станете — а не сможете через себя переступить. Закрыты для вас ворота Договора; но калитку оставлю. Вот он, мой подарок: скоро у вас родятся дети. Двойня. И вы сможете заключить Договор с собственными детьми, не дожидаясь, пока они согласятся или откажутся. Без их желания; лишь по вашей воле. Оттиснуть себя — в них. Только плоть от плоти, кровь от крови вашей сможет войти в ваш круг; и разорвать его. Тогда проклятие Брудершафта будет снято. Вы сможете жить дальше, как все другие маги. Не хотите быть самими собой — будьте, кем хотите! радуйтесь! живите… Но первый Договор — только с собственными детьми!.. собственными… детьми…
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХА вот сейчас он сам, этот Дух Закона, вам в глаза заглянул. Какое заглянул?! — уставился, прикипел. Что он там видит? неужели всего лишь:
…стекло.
Кусок разбитого оконного стекла. На полу. Сверху бьет солнце, и отражение человека в стекле играет с солнечными зайчиками. Или уже не солнце — каблук бьет. В стекло. С размаху. Летят осколки, летят в них человеки — один другого меньше, один другого потешнее.
Летят следом зайчики: доиграть.
А каблук опять целится. Вон, в каждом осколочке видно: поднялся, сейчас опустится. Много будет человечков, много каблуков…
* * *Ноги ватные, гнутся-подгибаются, сердце устало биться, притихло в страхе; стою, падаю, валюсь, а вдалеке девки плясовую завели:
"Стала муха пауком, пауком, стучит муха кулаком, кулаком…"
И подпевают весело:
"…будешь ты самый последний съеден, когда я разделаюсь с прочими; вот мой подарок! Вот! Вот!.."
III. ФЕДОР СОХАЧ или ТРУДНО БЫТЬ МАГОМ
— …ай, нэ!.. ай, нэ-нэ… аааааай…
Тишина.
Только захлебываются вокруг сумасшедшие сверчки.
И снова, тоскливой, волчьей безнадегой:
— Ай! ай, нэ…
Вечер стаей сизых голубей опускался на землю. Поздний, сентябрьский вечер. Складывал крылья, играя, окутывал сумерками вербы на холме, вынуждая строгих дядек-тополей ревниво качать головами, осыпая битую сединой листву; в камышах шелестел чуть слышно, притворяясь блудным потерчонком — младенцем-нехристем, утопленным родной матерью.
— Ай, нэ! ай, нэ-нэ…
— Поешь? — спросил Федор, приподнимаясь на локте. — Душа просит?
Друц не расслышал. Он сидел возле коляски, привалясь к ступеньке плечом, и дончак Кальвадос тянулся мордой, фыркал в ухо, приглашая ехать. Старый он был, ром сильванский, Валет Пик, старей старого; впервые таким увиделся. Это, выходит, если и на Княгиню исподтишка глянуть… нет, быть не может!
Вечер, вечер, хозяин теней — твои проделки?
Чуть поодаль, спиной к Федору, любовалась закатом княжна Тамара. Тоже не повернулась, вся ушла в созерцание.
Ну, ей-то, бедняжке, простительно…
— Ефрем Иваныч! — горло сперва зашлось фистулой, а дальше ничего, прокашлялось басом. — Осчастливьте, бросьте взгляд! Очи черные, очи жгучие…
— Ай, очи страстные… А-а-ай!
И когда он только успел помолодеть, этот чертов Друц? Вскочил — нет, взлетел! в пляске двинулся к бывшему крестничку! просиял взглядом! Лет сто с плеч скинул; каблуками растоптал. Одна ладонь за голову заброшена, другая ляжку обхлопывает, чище бубна.
Округу воплем взбудоражил:
— А к нам вернулся наш любимый, Федька милый-дорогой!
Сел Федор. Затылок наскоро ощупал, где саднило. Скривился: эк угораздило шишку заполучить! Небось, когда падал без памяти, приложился. Друцу-плясуну глазами на княжну указал: чего блажишь, мол? не знаешь, какая она? При Тамаре лишний шум подымать никак не следует…
И увидел: сошла радость с Друцева лица. Мартовским снегом в низинке оплыла. Будто не о княжне, умом скорбной, Федька рому напомнил — о беде-вине, о грехе-проступке.
— Я… Федька, я же хотел, как лучше…
Ничего не понял Федор. Все хотят, как лучше. Крестник мажий в Закон вышел, а крестный сперва песни тянет, будто кота за хвост, потом ерунду порет. Интересно, это у всех так, или Федору Сохачу пуще других свезло?
Ладно, после разберемся. Еще и спасибо скажем, в пояс поклонимся: за науку отдельно, за княжну отдельно. Знает Федор — не случись рядом Дуфуньки, когда он, парнишка-раскрасавец, в Закон брякнулся, неизвестно еще, как бы Тамара это дело в одиночку пережила.
Встал, мимо Друца к княжне двинулся.
Улыбку по дороге примерил наскоро: не морщит? складками не собирается?
— Тамара Шалвовна! Пора домой! Тетушка Хорешан, небось, волнуется…
Нет ответа.
Одни сверчки за упокой голосят.
— Федька… не трожь ты ее, ради Бога…
Рука княжны оказалась ледяной. Словно камень-голыш на дне омута ухватил. Глубокого омута, тихого, доверху полного чертей. Вот явись сейчас мраморный дог Трисмегист, оближи хозяйке пальцы — придется собачий язык с кровью отдирать.
Примерзнет.
— Господи, Друц! Что у вас тут?.. что с вами стряслось?!
Молчит ром.
Взгляд под брови косматые прячет.
— Понимаешь, Федька… я за тобой хотел… а она… Понимаешь?
И опять ничего не понимает Федька. Ничегошеньки. Кроме одного: он, Федор Сохач, теперь — маг в Законе. Отныне; навсегда. Не Валет, не Король — карта чистая, безмастная. Кипит в Федьке сила-уменье. Свое ли, чужое? правду говорил Дух? врал? какая сейчас разница?!
И опять ничего не понимает Федька. Ничегошеньки. Кроме одного: он, Федор Сохач, теперь — маг в Законе. Отныне; навсегда. Не Валет, не Король — карта чистая, безмастная. Кипит в Федьке сила-уменье. Свое ли, чужое? правду говорил Дух? врал? какая сейчас разница?!
Окаменел Федор пред Тамарой идолом всевластным; глазами в глаза потянулся. Где б ни была ты, княжна, в каких бы безднах ни тонула — вытащу в жизнь новую. Блином по сковороде раскатаюсь, а вытащу. Жалко ведь девку; смертной жалостью жалко. Вот… вот уже… вот…
Без причины вспомнилось: как на таежной вырубке лесину сам-друг поднимал, как потом скрюченным в три погибели отлеживался.
Вспомнилось, а следом за памятью и причина явилась.
Тянись, Федька, тянись! подымай! спасай! да бойся — душа пуп надорвет… Все твое кипенье в пар вышло; хочешь ты на червонец, а не можешь ровным счетом ни на грош медный.
Одно бульканье.
— Прекрати! — это Друц. Сразу понял, оглушил криком; вернул обратно. — Брось, дубина! Оставь!
Сзади клещом вцепился, оттащил. Откуда и сила взялась, у старого? усталого?! откуда?!
— Ты ее в коляску сажай, Федька. В коляску. Я тебе по дороге… я тебе…
— В коляску, — вдруг сказала княжна Тамара. — Феденька, это вы?.. я домой хочу, Феденька… сгорело там все, дотла. Поехали домой, хорошо?
…рядом истово, неумело крестился Друц.
Через плечо оглядывался: туда, где у края дороги, крестом раскинув руки, счастливо улыбался мертвым лицом Девятка Пиковая, неудачливый ром-лошадник.
* * *В коляске княжна сразу заснула. Только вздрагивала во сне, стонала тихонько, и вновь замирала, упав головой Федору на плечо. Выбившаяся прядь щекотала мочку уха; хотелось убрать, поправить, да страх разбирал.
Еще проснется.
— Ты теперь в Законе, Федька, — не оборачиваясь, бросил Друц. — Понимать должен: где соколом, где вороной. Ученик тебе нужен. Крестник. Иначе — гнилой фарт. Сгоришь без толку, и вся недолга. Теперь что ты с Акулиной, что я с Княгиней — отрезанный ломоть. На неделю, а то и на две — никаких финтов. Захочешь — не выйдет.
— Почему?
— Потому. Ну представь ты, дурья башка: вышел крестник в Закон, а ни для него, ни для крестного под рукой новых учеников нет! Или есть, но к ним ехать надо, или их к себе везти… А на себя финт завяжешь — пропадешь. Вот и не дано нам силы после выхода. Неделю, две — наверняка. Иногда больше. Чтоб было время до нового крестника дотянуться.
— Ты б мне раньше это сказал, — Федор чувствовал, что обижает рома, но говорилось само, не остановить. — После драки мы все умные. Легко тебе…
Все время хотелось оглянуться. Позади, за спиной, чего-то недоставало. Будто крылья были, да сплыли. Или хвост ящеричий оторвался. Но оборачиваться не получалось: стыдно.
Дурак ты, Федор.
И Друца зря обидел.
— Мне легко, — согласился ром. — Мне легко, Федька. Меня крестный за месяц предупредил. Как почуял, что выход близок, так и предупредил. И что там будет, и что тут станет. Ты прости меня, Федька, и Княгиню прости, если сможешь… Нюх у нас отбило. Думали: вам еще с полгода в крестниках кантоваться. А если бы раньше положенного начать объяснять… Сорвать это дело можно. Как беременность срывают. Никак нам нельзя было раньше, Федька… прости…
— Жжет! — шепотом вскрикнула княжна, порываясь сесть с закрытыми глазами. — Жжет!.. больно… я согласна, согласна, пусть горит, пусть!..
Федор прижал к себе хрупкое тело. Видела б жена: простила.
— Ну тихо, тихо… все хорошо, Томочка…
И вдруг — запоздало, невпопад — сообразил:
— Друц! она!.. она не заикается!
Спина Друца была несчастной и виноватой.
* * *На даче их поджидала изрядная выволочка. За позднюю прогулку, за долгое отсутствие, за неумение думать головой; за все про все досталось. "Вай, мзетунахави! — причитала тетушка Хорешан, пока Федор нес на руках в спальню так и не проснувшуюся княжну. — Вай, шени чириме!"[17]
И грозным шепотом, Федьке:
— Эриха! Бедшави, бедукугмарти!..[18]
Молчал Федор. Низко опускал повинную голову. Тяжко было сознавать: да, без вины виноватый. Но стократ тяжелее было слушать чужую речь, впервые за последние годы не разбирая смысла. Кивал невпопад, со всем соглашался, а про себя понимал: прав Друц.
Это, значит, до первого крестника так оно и будет. Неделю, две, а дальше поторапливаться придется, если жизнь дорога.
"Как там жена? ей-то каково?!" — неотвязно сверлила мысль.
Вспоминать о проклятии Духа Закона не хотелось.
Хотелось другого: всласть посидеть с Друцем на темной веранде, под одну-единственную свечу, и еще под запотевший на леднике графинчик; расспросить доподлинно обо всем, о чем ему, отныне магу в Законе, знать было положено заранее, да не сложилось. Только едва выбрел Федор на веранду, едва глянул на рома, битым псом скорчившегося в углу…
Нет, Федька.
Завтра.
Ведь правильно? — завтра время для разговоров будет, а сегодня тебя в сон клонит. Неровен час, здесь же и свалишься… пошли в спальню?
А как упал на кровать — в чем был, в одежде, в сапогах — так и провалился, откуда явился.
В Закон.
…стоит Федор Сохач в сторонке. Не его нынче черед; а вроде бы как и его тоже. Поясницу у Федора к дождю ломит, зубов у Федора недостает, в кудрях седые нити заплелись змейками; руки морщинами побило. Это, значит, годы, которых не обманешь. Рядом жена любимая: прежняя, знакомая, но выцветшая с возрастом. Это, значит, тоже годы… сколько ж их меж явью и сном прошло-пролетело?.. ну да ладно.
Не о том речь.
…а впереди двое сквозь препоны к Духу Закона идут. Бок-о-бок; плечом к плечу. Обнажается морское дно, встают на пути горы, валятся с гор лавины-камнепады, мертвяки целыми погостами из могил лезут, загораживают путь — а они идут себе и идут. Миражи воюют с миражами, рушится с неба ливень, исходит паром и стоном земля — и вот: тишина, быстро рассеиваются последние клочья дыма, и двое стоят перед Ним.
Перед Духом Закона.
"…А мы лучше шли," — тихо, беззвучно, одним трепетным выдохом шепнула Акулина. Бередя память, словно плохо зажившую, покрытую тонкой корочкой рану.
Кивнул старый Федор.
"Ну ведь правда, Феденька?"
"Ну ведь правда…" — кивнул старый Федор.
"Да и они ничего… дошли же?! маленькие наши… родненькие!.."
"Дошли, — кивнул старый Федор. — Ничего они… ничего…"
"Нет, ну что ты все киваешь?! кивает он! Смотри: почти как мы с тобой… молодые!.. почти…"
…двое стояли перед Духом Закона.
Две девочки; девушки.
Ваши дочери.
Ваши крестницы.
Почти как вы; почти как родители; лучше многих; лишь чуть-чуть… самую малость… жалкую, ничтожную капельку…
…замолчи!!!
…и только мягкая капель в темноте: бьются звуки мухами о ткань гардины, сами себя в паутину заплетают — мухами, нитями, пауками, магами, прошлым без будущего! — складываются в слова:
…это — мое?! чужое?! краденое?! дареное?!
…ответьте!..
* * *— Что? кто?!
— Тихо, Федька… не шуми, старуху подымешь. Я это, Друц…
Сел на постели.
Откашлялся.
В окно заглядывал больной, щербатый месяц. Чахоточный румянец бродил по его серпику, от рога к рогу; месяц хотел в Крым, есть целебный виноград и лечиться на водах. Россыпь звезд вокруг беззвучно поддакивала: да, на водах!.. да, лечиться… много есть, много спать и видеть сны, быть может…
Сон.
Слава Богу, это был всего лишь сон.
Скоро часы станут бить полночь. Они любят полночь, эти настенные часы с маятником, похожим на медное яблоко Грехопадения, зажатое в пасти змия; для них это едва ли не лучшее время — о, полночь, это ведь прекрасно, но часы на службе! и поэтому они станут ее бить.
Смертным боем.
Что за глупости порой лезут в голову?
— Я тут, Федька, водки калиновой принес… холодной… Хочешь водки?