Хорошая жизнь - Маргарита Олари


Маргарита Олари Хорошая жизнь

Подо льдом

Хорошая жизнь, хорошая, приговариваю, подстригая волосы на Верином лобке. Мои тридцать два года, ее сорок шесть лет, ванная комната, станок для бритья, пена, расческа, ножницы. Смущение Веры, моя радость. Седые лобковые волосы падают осенними листьями. Стригу лобковые листья, брею половые губы, нажав пальцем на клитор, безопасно, приятно. Вера удивляется, мне радостно. В состоянии любви, в ожидании ночи орудую бритвой и ножницами. Легкий старт, легкое развитие, высокие отношения на скрипучем диване. Легкий секс, новый секс, старый секс, казалось, мы резиновые, нас можно тянуть, из нас тянуть, не закончимся. Не закончится душное лето, руки будут болеть, губы пересыхать, возбуждение длиться, наше безумие не закончится. В те в дни очень хотелось знать, что произойдет дальше, сейчас я не хочу знать, что происходило тогда.

Душечка, мы здесь теперь только бедствуем. Не представляем себя, стремимся стать сложными, трехмерными, содержать много уровней или иметь двойное дно. Мне не понять тебя, даже если мы одной стихии, структуры, формы. Ты самолет из бумаги, я самолет из бумаги, наши крылья соприкасаются, дальше изгиб, бумажная гармошка, как можно прочесть меж изгибов, душечка. Будь ты ровным листом, будь я ровным листом, мы бы чувствовали возмущение поверхностью, видели бы написанное ясно. Не чувствуем, не видим, оригами портит нас. Летали журавлями, самолетами, распускались цветами в клеточку, лежали на почте конвертами, прятались фигурами в фигурах, не стали никому ближе, себе интересней. Скомканные, вспоминаем, как появились изгибы, как мы менялись. Начни меня выправлять, разглаживать, помоги мне стать плоской, не могу больше складываться. Сотри с меня цифры, я не бланк отчетности. Внуши мне родиться завтра, дай мне новое имя, не лги, не говори правду. Сохрани от любого знания, от того, что за ним следует. Отними у меня память, стань первой, успевшей уйти до, не после прощания. Попроси у меня прощения, тебе все равно не за что. Каменная притворщица, оставь мне думать, будто я лучше. Не время невинности ушло, душечка, время наивности отжито, мы здесь теперь только бедствуем, я больше тебя не слышу. Слышишь ли ты меня.

Вера болеет розовым лишаем, листаем справочники, спорим, задаемся вопросами. Передается ли он, он ли это вообще, а если не передается и это он, как с ним бороться. Ванная комната, обнаженная Вера, гормональная мазь. Тщательно мажу пораженную лишаем грудь Веры. Смущение Веры, моя радость. Ослепительной красоты грудь, розовый лишай, нелепо съедающий кожу, спасаю красоту. Вера, краснея, восклицает, да никакой мужчина так не поступит. С одной стороны, в сорок шесть точно известно, как поступит мужчина, с другой стороны, Вере не повезло. Жила она с тем, кто мог самоотверженно мазать ее грудь, но лишай не пришел. Пришел лишай, но Вера жила с тем, кто лишен самоотверженности. В условиях ротации мужчина и лишай не встретились. Не повезло.

На лестничной площадке бывший уголовник бомж Сережа аккуратно бинтует Оленьке гниющие раны. Она выпила, упала в сугроб, уснула, проснулась с обморожением обеих ног. Сережа показывает, ты сюда посмотри, сюда, видишь, ужас. Сережа меняет бинты, плачет, сокрушается, нога Оленьки опухает. Справилась с розовым лишаем, спасибо гормональной мази. По ночам мое лицо не прилипает к ее груди. Борьба с лишаем, высокие отношения, сравниться с ними могло лишь то время, когда я исправно носила фурункулы в заднем проходе, а любивший меня человек обрабатывал их раствором фукорцина.

Душечка, мы давно освоили правила работы внутреннего конвертора, они просты и не вредят миру. Рост моей значимости пропорционален росту твоих надежд, связанных со мной. Часто путаю любовь с необходимостью, конвертирую потребности в чувства, так выходит проще, никто не знает, что на самом деле. Ты можешь построить хоспис, предложить мне на выбор койку. Я подумаю, стрижка лобка высокое, борьба с лишаем героическое, разговоры с тобой от любви, нет нужды или жалости, просто время невинности. Там, не сбиваясь в группы от ужаса, не называя любовью пустоты, честно во всем заблуждаясь, Сережа любит залечивать раны, Саша, хозяин подвала, бьет костылем полоумного Мишу, Миша придает Сашиной жизни хоть какой-то смысл. Там я тихо лежу, в твоем хосписе, вышиваю на пяльцах гладью «нечего», и ниже еще «ничего», а потом мулине кончаются, я больше тебя не слышу. Слышишь ли ты меня.

Упаковщик

Галя Огородникова единственное оправдание душному Кишиневу. Четырнадцатилетний мальчик вошел с Галей в кафедральный собор, когда пели утреню. В соборе полно духовенства. Молдавское духовенство особое духовенство, отключившее в своем сознании опцию аскезы, живущее опцией излишеств по умолчанию. Священников распирает от значимости, на каждом втором митра с золотой вышивкой, в митре пластмассовые бриллианты. Каждый второй носит два креста, украшенных почти рубинами. Каждый первый стремится стать каждым вторым, каждому второму не к чему больше стремиться. Наблюдая сусальное благообразие, мальчик спросил, неужели эти люди верующие. Галя ответила, верующих много, любящих мало.

Огородникова приходит за деньгами, едой, водкой, рассказывает, всю ночь еблась на кухонном полу, не кончила, стучала головой о мусорное ведро. Если мы плохо резонируем, предлагает послушать свою новую песню. Понимая, что после песни не устоим и дадим ей бутылку, дружно кричим, Галя, бери деньги. Песню она все равно поет, бутылку забирает. Не помним всех, с кем Галя приходила. Знакомит, это Алексей, славный молодой человек и наркоман. Славный молодой человек-наркоман Алексей радостно улыбается, подтверждая ее слова. Пока мы улыбаемся в ответ, Галя шепчет, недавно вышел из тюрьмы, болеет СПИДом. С каждым славным молодым человеком расстаемся, будто он ее муж, завтра появляется кто-то другой. Ботаник, наркоман, алкоголик, больной, здоровый, но славный. У нее все славные. Она ходит в церковь, где я дирижирую хором, на Пасху и Рождество поднимается к хористам встретить праздник. Настоятель церкви, отец Ермолай Калинский, не переносит Огородникову. Он ведет себя безобразно со всеми, и Галя не исключение. Его натура противится инакомыслию в среде прихожан, что же до нищих у церковных ворот, настоятель уверен, они ему машину поцарапают. Им нечем и незачем, а весь клир ненавидит их, машину поцарапают. В приходской столовой прокисают супы, портятся продукты, хлеб покрывается плесенью, но нищим нельзя давать ничего. Нищие же, как назло, напиваются до потери сознания, ходят под себя и на себя плюют. Огородникова на них похожа. Отец Ермолай видит в Гале потенциальную угрозу для своей машины. Однажды в Пасхальную ночь он вытолкал ее из церкви, отчитывал во дворе, стоял, гордо запрокинув голову, держа в руке жареную курицу, кричал, алкоголичка. Галя заворожено смотрела на курицу, на жир, стекающий по руке настоятеля, сглатывала слюну. Она хотела есть, ей всего-то и нужно, всего ничего.

Праздничные обеды в церковной столовой настоятель превращает в труд каторжанина. Даже после окончания поста не хочется идти в трапезную, но если настоятель приглашает, нельзя отказываться. Слева от него традиционно сидит тетя Валя, замечательная женщина. С зажженными свечами после крестного хода стоим в церкви, тетя Валя провозглашает, тушите свечи, Христос уже воскрес. Причастившиеся слышат от нее, жертвуйте на ремонт храма, особенно те, кто причастился. За трапезой тетя Валя вспоминает деревенское детство, уход за свиньями, возмущается, свиньи такие идиотки. Отец Ермолай вспоминает службу в армии, как делал из собак пограничников.

С молотком он бежит в храм, ему подарили икону, ее нужно срочно повесить. Вбил гвоздь, повесил икону. Валя, как я икону повесил, нормально. Прекрасно, отец Ермолай, очень хорошо, в нужном месте, красиво. Настоятель склонил голову, подошел к иконе поправил ее, отошел. Икона висит криво. Вновь поправил, отошел, икона падает, разбивается. Нормально, визжит он, да хреново я икону повесил, Валя, хреново.

Ему отдали на передержку кобеля, у него живет другой породы сука. Отец Ермолай разместил собак у себя во дворе, укоротил поводки, в порыве страсти они могли рассчитывать лишь на поцелуй. Настоятель доволен, справился с расселением, собаки тоже довольны, после его ухода друзья человека развернулись на сто восемьдесят градусов и предались разврату. Сука родила страшных щенков, в виду чего была отлучена от настоятельского дома.

На каждое Рождество в трапезную приходят дети из воскресной школы поздравить настоятеля нестройным исполнением украинских Рождественских песнопений. Мы притворяемся счастливыми, отец Ермолай удобней устраивается на стуле, все готовятся слушать то, что слушают много лет подряд. У меня начинается нервный тик. На передний план выходит пухлый мальчик, фанат Селин Дион, слегка раскачиваясь из стороны в сторону, голосом евнуха мелодично и проникновенно докладывает отцу Ермолаю, every night in my dreams I see you, I feel you. Настоятель не верит ушам. Мальчик вкрадчиво продолжает, that is how I know you go on. Тетя Валя нервничает, поглядывает вокруг. Мальчик поет раскачиваясь, позади него вразнобой раскачиваются остальные дети, никто из них не учил колядки. We’ll stay forever this way you are safe in my heart and my heart will go on and on, заканчиваем вместе с мальчиком, долго аплодируем. Чтобы настоятелю не пришло в голову попросить детей спеть что-нибудь традиционное, вызываем оркестр «Титаника» на бис. Тонем, слушаем.

Возвращаясь к мысли, что Галя для Кишинева единственное оправдание, неминуемо сталкиваешься с пластмассовыми бриллиантами. Огородникова, живущая у помойки, дурно пахнущая, со стихами в кармане и синяком под глазом, плохая, правда. Розовощекий, холеный настоятель, с выборочным соблюдением заповедей, хороший, ложь. Третьего Кишиневу не дано.

Вере всего-то и нужно от меня, всего ничего. Мне от нее не больше. Чтобы без проблем, чтобы мирно. В ее глазах еще живет распущенная девчонка, в них уже поселилась рассудительная дама, определившая себе цену, сезонных скидок не предвидится. Вера знает, в сорок шесть устают от любви, я не знаю. Стараюсь быть летней, легкой, по ночам пою колыбельную, Вера спит, ей спокойно. Мне беспокойно. Будоражу прошлое, предъявляю свидетельство близости, пользуюсь пошлыми приемами, Вера, а помнишь. Вера что-то такое помнит, да вот, сколько нас. Сколько. Через две недели я почувствую то, что она чувствует сейчас. Пойму через две недели, небольшой срок, Вера убеждена, не пойму. Пойму, не смогу объяснить, мы спокойно расстанемся. Через две недели моя любовь осядет последним архивированным файлом, через две недели забуду о любви, через две недели любовь не прекратится, любовь не прекращается. Я выкрасила волосы в красный цвет, на моей футболке надпись «открылась», у гамбургера вкус гамбургера, все хорошо.

Приступ белой горячки, Огородникова принимает назначенные таблетки, сердце останавливается, она умирает в сумасшедшем доме. Галя не могла не пить и быть собой. Мы не могли не читать ей лекции о вреде алкоголизма, понимая, продолжит пить. Нас не хватило на любовь к ней, на это «всего-то». Нет, мы любили, конечно, нас на любовь не хватило, только на еще один архивированный файл. Верующих много.

Тамару мать отправила в монастырь, удерживала от мирских соблазнов. Настоятель Ермолай вызволил девочку. Возьми, Тамара протягивает мне тонкую книжку. Что это. Здесь о жизни Святителя Митрофана. Спасибо, а зачем. Вдруг захочешь поехать, в монастыре хорошо. Тома вырастет, забудет все, что укореняла в ней мать, станет блядью. Никого из нас это обстоятельство не потрясет, к тому времени мы превратимся в животных. Я поеду в монастырь на неделю, выйду оттуда спустя четыре года, забуду все, что укореняла в себе, стану блядью. Во мне навсегда останутся монастырская послушница вместе с блядью, церковь, бордель, Воронеж, улица Освобождение Труда, васильковое небо, китайские разноцветные трусы, спрайт, шоколадные батончики, колокольный звон, улица Платонова, куриные окорочка, мороженое.

Не все сестры

Первые месяцы монастыря кажутся ролевой игрой, все вокруг захватывающее приключение, мне восемнадцать лет. Другие послушницы годами живут в гостинице при монастыре и не состоят на монастырском обеспечении. Я сразу получаю подрясник, рясу, келью в двухэтажном домике сестринского корпуса, послушание, ежедневное пение на клиросе во время служб. Не осознаю своего положения, оно выгодное. В любом монастыре певчих берегут, они получают поблажки. Певчие отдельная каста монашествующих. Их не любят за то, что одеваются лучше других, но без них праздник не праздник. Упиваюсь пением, мне нравятся длинные службы, нравится будить сестер в половину шестого утра, обходить корпус, звоня в небольшой колокол, мыть полы, есть пресную еду, носить строгие одежды. Но происходящее циклично. Понимаю, круг за кругом, год за годом, сестра за сестрой не играют в молчание, молчат. Мы одни, каждой из нас не к кому пойти, о нас заботится только Бог. Ему жаловаться, Его просить, с Ним говорить. Он начало и конец всему в череде дней.

Учусь простым вещам, выполняю простую работу, просто себя веду, убираю корпус. Девять унитазов, восемь умывальников, три душевые и четыре ванны, два коридора, два лестничных пролета, прихожая, подвал. Сестры ходят в грязной обуви по чистым полам, пачкают ботинками вымытые стульчаки. Мои жалобы Игуменья воспринимает буквально, вешает в кабинках листки «Сестры, побойтесь Бога». С головной болью иду к сестре, заведующей таблетками, ее советы абсурдны. Прошу таблетки от головной боли, она рекомендует бить земные поклоны. Чем хуже себя чувствуешь, тем больше поклонов делать. Просьба выдать лейкопластырь заканчивается лекцией, у человека хорошая иммунная система, в случае порезов палец можно обмотать и половой тряпкой. Я обзавелась множеством лекарственных средств. Началась депрессия. Словно сговорившись с сестрой, заведовавшей таблетками, Игуменья отправляет меня в тридцатиградусный мороз обходить церковь, вернешься, подойди ко мне. Не помню сколько раз обойти, десять, двадцать. Кружу вокруг церкви, чувствую, еще одна ходка против ветра обеспечит воспаление легких. Ну, спрашивает Игуменья, стало легче? Смотрю укоризненно, отмахивается, иди спать.

Люблю женщин, сплю с женщинами, убеждена, спать с женщинами нельзя, не относя свое убеждение к морали или религии. Моя мораль и есть моя религия, я задыхаюсь в ней потому, что все еще умею выбирать. Не удавалось объяснить Вере, не занимаюсь самоедством, проводя жизнь между церковью и борделем. Вера, нам не следует спать, давай сохраним отношения. Почему же, изумляется она, ничего здесь такого нет, мы сохраним отношения. Больше здесь действительно ничего такого нет. Ни такого, ни другого. Не удавалось произнести, Вера, ты для меня бордель. Форменный бордель со смысловой нагрузкой, все равно останется борделем. Как можно рассчитывать на преданность проститутки. Не удавалось, не складывалось, не произносилось простое «нет». Не выговорить, Вера, хочу с тобой спать, но не хочу с тобой спать. Морочь мне голову, соблюдай дистанцию, чтобы я домогалась тебя, чтобы ты сдалась, чтобы случилось то, что случилось, чего не избежать. Не занимаюсь самоедством, нет, не занимаюсь. Не объяснить ощущение замкнутого круга, вторичности происходящего. Никто не остановится, у нас лишь слабая надежда, что остановят, когда из борделя пойдем в церковь, не наоборот.

Пожилая монахиня торгует свечами, летом ходит в валенках, зимой в ботинках, при этом боится простуды, обматывает себя газетами, поверх газет надевает рясу. Меньше не простужается, зато при ходьбе издает приятное шуршание. Во время трапезы нагревает селедку, соленые огурцы, помидоры в кружке чая. Суп в алюминиевых тарелках такой же обжигающий, как чай, но в супе селедку монахиня не нагревает.

Инокиню-швею, трепетную лань, сильно напугал волк. Лань сутки простояла над зеркальной гладью озера, пытаясь имитировать волчий оскал, удалось. Она не любит меня, но неприязнь выказывает редко. Иногда презрительно бросает, цыганская морда, таким как ты место не в монастыре, на большой дороге. Подходит просить прощенья, ее не интересует моя реакция. Подходит внезапно, внезапно извиняется, быстро уходит. Четыре года шьет для меня подрясники, рясы, наступает волку на горло.

Другая инокиня три года ненавидит меня люто, жидовская морда, я тебя придушу. Ей кажется, моя еда слаще, постель теплее, послушание проще, одежда лучше. Она не похожа на лань, брутальная, с цепким, холодным, пугающе пустым взглядом. Игуменья внушает, за хамским поведением скрывается легкоранимая душа. Не верю. Инокиня страдает размашисто, со слезой, вместе с ней страдает весь монастырь. Привозят небольшой токарный станок, почти игрушечный, инокиня просветлела, печаль отступила. С тех пор она точит на своем станке, наверняка нужное точит, вышел счастливый конец. Если ей становится тоскливо, точит тоскливо. Настоятельница приняла мудрое решение. Не помню, точила ли инокиня, когда решила задушить меня. Игуменья оказалась рядом, спасла. Чуть позже инокиня предпринимает еще одну попытку, опять неудачно, мне не хочется подставлять щеку. Случившуюся между нами потасовку сестры обсуждают неделю. Нас отправляют в разные скиты для покаяния. По возвращении инокиня смотрит уважительно. Еще бы, я хладнокровно оборонялась тяжелой кастрюлей. Чуть позже Игуменья затевает очередное расселение по кельям, инокиня просит поселить нас вместе, к счастью, ухожу из монастыря раньше.

Валя самая живая сестра, мы дружим. В монастырской гостинице живет ее мать, пожилая, тщедушная женщина. У нее четверо детей, двое в миру, двое, Валя и ее брат, в монастыре. Брат Вали сошел с ума после развода с женой, пребывание у нас для него удачное решение. Он не остается без присмотра, метет монастырский двор, разгружает фуры, помогает рабочим в мастерской. Мать Вали всегда занята на кухне. Несколько лет до моего появления в монастыре и четыре года при мне выполняет самую тяжелую работу. Относится ко мне тепло, справляется о лекарствах, разговаривает просто, заметно стареет. Остальные сестры в порядке послушания делают монастырь похожим на мир, откуда бежали. Думают, строгий пост проводит четкую грань между ними, без пяти минут небожителями, и остальными людьми. Валин брат убьет свою мать топором. Риточка, посмотрите, у меня сыпь на теле, наверное, чесотка. Сестра Екатерина, сыпь у вас от нервов, пейте капельки успокоительные. А поможет. Обязательно поможет, только не пейте много, следите за давлением. Риточка, все прошло, вы правильно сказали. Да, правильно. Валюшина мать обеспечивала быт небожителей. Собирала в трапезной объедки. Донашивала чужие подрясники. Ютилась в гостинице, кишащей тараканами. Считала себя грешной, лучшей участи недостойной. Умерла страшно, но в нашей отшельнической казарме она была единственным небожителем.

Дальше