16 марта большевикам удалось подписать сепаратный мир с немцами, и Петроград избежал немецкой оккупации. У элиты бывшей столицы это известие вызвало смутные надежды. Та же «Красная газета» издевалась: «По городу пошел слух о том, что Петербург будет объявлен вольным городом. В публике – на улицах, в трамвае, в кафе – можно многое услышать о будущем «вольном» Петербурге. Так называемая «чистая публика» строит свою веру в этот приятный ее сердцу слух на эвакуации столицы и выезде правительства в Москву: «Уехали ведь они недаром, говорят, есть такой тайный пункт в мирном договоре, чтобы Петроград стал международным городом…» Буржуазия строит свои самые фантастические надежды на нелепых слухах, и всюду, где собирается сытая публика, говорят об этих надеждах. Да это и понятно: что осталось делать разбитой на всех позициях буржуазии, как не мечтать о неосуществимом?»
Кто удивится тому, что в марте 1918 года население Петрограда больше верило самым фантастическим слухам, чем декретам и редакционным статьям в официальных газетах? Люди отказывались смотреть правде в глаза, еще не понимая, что круг русской истории замкнулся. Когда-то Пушкин так описал перенос Петром Великим столицы русской империи из Москвы в Петербург:
Только в 1919 году Анциферов признался сам себе: «В космическом ветре русский империализм нашел свою трагическую кончину. Петербург перестал венчать своей гранитной диадемой Великую Россию. Он стал Красным Питером. А Москва, порфироносная вдова, стала вновь столицей, стольным градом новой России. А Петербург?» И Анциферов отвечает на свой риторический вопрос, цитируя пророческие строки из написанного еще перед Первой мировой войной эпического романа Андрея Белого «Петербург»: «Если же Петербург не столица, то – нет Петербурга. Это только кажется, что он существует».
* * *Утрата статуса столицы нанесла Петрограду ужасный удар. Сразу обнажились многие слабости города, маскировавшиеся в течение двух столетий массивным вливанием капитала и рабочей силы. Вдруг все вспомнили, что бывшая столица оторвана от остальной России, находится слишком близко к границе, открыта для вражеских атак, что здесь скверный климат, что на город регулярно обрушиваются разрушительные наводнения, а продовольствие и сырье для его промышленности нужно завозить издалека.
Нет сомнения, что все эти соображения были взвешены Лениным перед тем, как он решил – окончательно и бесповоротно – вернуть русскую столицу из Петрограда в Москву, ощущая себя, по собственным словам, полководцем, «который уводит в глубь страны остатки разбитой или заболевшей паническим бегством армии». Но в этом решении, несомненно, присутствовал также и психологический, эмоциональный, почти иррациональный элемент.
Ленин сам говорил, что Россию мало знает. Не менее 15 лет своей короткой жизни (Ленин умер в 1924 году, не дожив до 54 лет) он провел в эмиграции, за границей. Для Ленина Россия олицетворялась Петербургом с его атрибутами имперской власти, всемогущей, постоянно преследовавшей профессионального революционера Ленина полицией и столичными тюрьмами, в одной из которых он, арестованный в 1895 году, провел 14 месяцев (исхитрившись передать на волю вписанный молоком среди строк медицинской книги проект партийной программы).
Ясно, что Ленин питал самые враждебные чувства к монархическому и бюрократическому Петербургу. Но Ленин также презирал и ненавидел петербургскую интеллигенцию, которую считал в массе своей никчемной, бесхребетной, слюняво-либеральной и, главное, контрреволюционной, а потому вредной. Эту антиинтеллектуальную позицию Ленина подтверждают воспоминания о нем многих людей, даже относившихся к Ленину с восхищением.
Один типичный и психологически весьма показательный пример приводит Луначарский. Писатель Максим Горький, всячески защищавший перед Лениным петроградскую интеллигенцию, пришел к вождю большевиков с жалобой на то, что большевистская секретная полиция арестовывает людей, которые до революции скрывали от царских жандармов многих большевиков, в том числе самого Ленина.
На это заявление Горького Ленин, усмехнувшись, возразил, что подобных идеалистов-либералов следует арестовывать именно потому, что они такие «славные, добрые» люди, всегда сочувствующие преследуемым. Раньше они скрывали большевиков от царя, а теперь – контрреволюционеров от большевиков. «А нам, – жестко завершил свой спор с Горьким Ленин, – надо активных контрреволюционеров ловить и обезвреживать. Остальное ясно».
Перенос столицы из Петрограда в Москву был, помимо прочего, также и актом мести Ленина (быть может, во многом бессознательным) петроградской интеллигенции, которую вождь большевиков называл «озлобленной… ничего не понявшей, ничего не забывшей, ничему не научившейся, в лучшем – в редкостно наилучшем случае – растерянной, отчаивающейся, стонущей, повторяющей старые предрассудки, запуганной и запугивающей себя».
Как Петр Великий, порывая с Москвой, как бы начинал русскую историю заново, так и Ленин, оставляя позади себя царскую столицу, утверждал свое право на радикальный эксперимент. Как известно, в Москве интеллигенция сопротивлялась приходу власти большевиков с гораздо большим ожесточением, чем в Петрограде. Но для Ленина это не имело значения именно потому, что другой России, кроме Петербурга, он в сущности не знал.
Решительно и бесповоротно отказываясь от Петрограда, Ленин демонстрировал всему миру (и себе), насколько серьезен отказ нового режима от старой России, ее институций и ее интеллигенции. Уже покинув Петроград, Ленин писал оставшемуся в городе Горькому: «Интеллектуальные силы рабочих и крестьян растут и крепнут в борьбе за свержение буржуазии и ее пособников, интеллигентиков, лакеев капитала, мнящих себя мозгом нации. На деле это не мозг, а говно».
* * *С переездом правительства в Москву грозные предсказания Луначарского о судьбе Петрограда начали немедленно сбываться. Безработица и разруха здесь увеличивались не по дням, а по часам, начался массовый отток населения. В послереволюционные годы городское население сокращалось по всей России. Но и экономический спад, и обезлюдение были самыми разительными именно в Петрограде.
В 1915 году в Петрограде жили 2 миллиона 347 тысяч человек. На 2 июня 1918 года, то есть через два с половиной месяца после потери статуса столицы, в городе числилось уже только 1 миллион 468 тысяч человек. Это стремительное уменьшение неуклонно продолжалось: перепись августа 1920 года показала, что в Петрограде живут только 799 тысяч человек, то есть около 35 процентов дореволюционного населения.
Голодный и холодный город умирал, и многие вспоминали проклятье сосланной в монастырь жены Петра Великого царицы Евдокии: «Санкт-Петербурху пустеет будет!» В XX веке это проклятие не раз принимало угрожающую актуальность. Замерзли водопроводы и уборные. Чтобы согреться, люди жгли мебель, книги, разбирали на дрова деревянные дома. Художник-авангардист Юрий Анненков, впоследствии эмигрировавший во Францию, вспоминал: «Эпоха бесконечных голодных очередей, «хвостов», перед пустыми «продовольственными распределителями», эпическая эра гнилой промерзшей падали, заплесневелых хлебных корок и несъедобных суррогатов. Французы, пережившие четырехлетнюю нацистскую оккупацию, привыкли говорить об этих годах как о годах голода и тяжелых нехваток. Я тоже провел это время в Париже: немного меньшее количество одних продуктов, несколько худшее качество других, поддельный, но все же ароматный кофе, чуть сокращенная электрическая энергия, чуть сокращенное пользование газом. Никто не умирал на обледенелых тротуарах от голода, никто не рвал на части палых лошадей, никто не ел ни собак, ни кошек, ни крыс».
Петроградцы через все это прошли, но что-то удерживало их от полного одичания. Шкловский утверждал: «Этот город не стал провинциальным, он не был взят, потому что он растоплял своим жаром, сжигал своим огнем всех, на него идущих. Картофель, морковка, которую приносили как цветы, стихи и завтрашний день были священны».
Фабрики города перестали дымить, и потому небо над Петроградом стало безоблачным, непривычно голубым. Художники эгоцентрично находили новую прелесть в радикально изменившемся городском пейзаже: «Не стало видно богатых, роскошных экипажей. Исчезла толпа сытых фланирующих людей. Улицы опустели, и город, который раньше был виден как бы до колен, встал во весь свой рост. Бывало, прежде, рисуя его, ждешь иногда несколько минут, когда пройдет вереница людей и даст возможность определить линию основания здания, колонны, памятника или горизонт над рекой. Сейчас совсем свободно».
Но и эта неслыханная трансформация города многим художникам, особенно авангардным, казалась недостаточной. Им хотелось почувствовать себя, хоть на час, подлинными хозяевами бывшей столицы, еще смелее, еще отчаяннее играть с ее все еще величественными и прекрасными площадями, проспектами, дворцами и монументами.
Но и эта неслыханная трансформация города многим художникам, особенно авангардным, казалась недостаточной. Им хотелось почувствовать себя, хоть на час, подлинными хозяевами бывшей столицы, еще смелее, еще отчаяннее играть с ее все еще величественными и прекрасными площадями, проспектами, дворцами и монументами.
Петроград в те дни был провозглашен «Петроградской Трудовой Коммуной». В вышедшем в конце 1918 года первом номере полуофициальной газеты «Искусство коммуны», редактором которой стал будущий муж Ахматовой Пунин, в качестве передовицы появилось стихотворение футуриста Владимира Маяковского «Приказ по армии искусства»:
В другом стихотворении, вскоре тоже помещенном в коммунистической газете, Маяковский уверенно заявлял: «Новый грядет архитектор – это мы, иллюминаторы завтрашних городов». Эти заявления радикального поэта отнюдь не являлись лишь утопическими манифестами. Скорее, они подводили итоги фантастическим художественным экспериментам, уже осуществленным авангардистами в масштабах всего города.
Первая грандиозная театрализованная демонстрация, подражавшая легендарным празднествам Великой французской революции, прокатилась по улицам Петрограда 1 мая 1918 года. Красные знамена, разноцветные лозунги, гирлянды из зелени и флажков покрыли важнейшие здания, площади, мосты и набережные. На огромных плакатах красовались оранжевые солдаты и киноварного цвета крестьяне. Народный комиссар Луначарский носился по городу в автомобиле с одного массового митинга на другой. «Легко праздновать, – заклинал он, – когда все спорится и судьба гладит нас по головке. Но то, что мы – голодный Петроград, полуосажденный, с врагами, таящимися внутри него, – мы, несущие на плечах своих такое бремя безработицы и страданий, гордо и торжественно празднуем, – это по чести – настоящая заслуга».
В Зимнем дворце, неугомонным Луначарским переименованном во Дворец искусств, перед семитысячной аудиторией исполнили «Реквием» Моцарта. Многие впервые слушали классическую музыку, и, как вспоминал Луначарский, маленький мальчик в первом ряду, вообразив, что он в церкви, опустился на колени и так простоял весь концерт.
В небе парили аэропланы; флот, стоявший на Неве, расцветился тысячами флагов. Вечером был устроен небывалый фейерверк, с Петропавловской крепости гремел артиллерийский салют. И завершился этот памятный день тысячным шествием пожарных Петрограда в сияющих медных шлемах и с пылающими факелами в руках.
Когда через несколько месяцев было решено устроить пышные торжества в честь первой годовщины большевистской революции, авангардных художников Петрограда уже пытались оттеснить от участия в декорировании города. Луначарский раздал заказы большой группе художников, скульпторов, архитекторов (не менее 170 человек), среди которых было много реалистов. Но авангардист Натан Альтман, например, все же добился разрешения перемоделировать ни больше ни меньше как Дворцовую площадь (переименованную – в память о недавно убитом видном большевике – в площадь Урицкого), а заодно и находящийся на ней былой символ монархии – Зимний дворец.
В 1966 году Альтман рассказывал мне, что ему хотелось превратить площадь в огромный зал под открытым небом, где революционная толпа наконец-то почувствовала бы себя как дома. Для этого надо было «уничтожить имперское величие площади». На Зимнем дворце и других расположенных на площади зданиях Альтман развесил гигантские агитационные панно, на которых были изображены «новые гегемоны»: исполинские фигуры рабочих и крестьян. В центре площади у Александровской колонны Альтман поставил трибуну, скомпонованную из ярких красных и оранжевых плоскостей, при вечернем освещении создававших ощущение буйного кубистического пламени. Эта революционная трибуна как бы взрывала ассоциировавшуюся в глазах художника со старым миром Александровскую колонну.
Схожим образом авангардисты Петрограда трансформировали Эрмитаж, Адмиралтейство, Академию наук и многие другие исторические здания старого Петербурга. Когда я спросил Альтмана в 1966 году, откуда взялись необходимые для этого громадные средства – ведь только для декораций и панно понадобились десятки тысяч метров холста, – художник, загадочно усмехнувшись, ответил кратко: «Тогда не скупились».
В истории украшения городов этот щедрый и смелый эксперимент, осуществленный в голодном и разрушенном Петрограде, открыл новую страницу. Но голодные и озлобленные городские массы, понятно, встретили «футуристические выкрутасы» группы левых художников враждебно. Современник свидетельствовал: «Чужими и непонимающими шли манифестирующие колонны мимо красных с черным парусов, наброшенных художником Лебедевым на Полицейский мост, мимо зеленых полотен и оранжевых кубов, покрывавших по прихоти Альтмана бульвар и колонну на Дворцовой площади, мимо фантастически искаженных фигур с молотами и винтовками в простенках питерских зданий».
Даже рабочие, демонстрировавшие в поддержку большевиков, смутно ощущали, что над городом, в котором они живут, производится какое-то идеологическое насилие. Для коренных петербуржцев модернистские эксперименты с площадями и дворцами города, проведенные в ноябре 1918 года, ничем не отличались от другого скандального надругательства над историческими ценностями бывшей столицы, учиненного в том же ноябре. В Петроград на съезд Комитетов деревенской бедноты собралось несколько тысяч крестьян, и многие из них были поселены во Дворце искусств (бывшем Зимнем дворце). Когда, закончив прения, крестьяне разъехались, выяснилось, что не только все ванны дворца – до революции официальной резиденции императорской семьи, – но и огромное количество дворцовых севрских, саксонских и восточных ваз музейной ценности были заполнены экскрементами.
Выражая шок петроградской интеллигенции, Максим Горький возмущался демонстративным презрением новых хозяев страны к ее культурному достоянию, с которым они не ощущали абсолютно никакой связи: «Это было сделано не по силе нужды, – уборные дворца оказались в порядке, водопровод действовал. Нет, это хулиганство было выражением желания… ломать, искажать, осмеивать, порочить прекрасное».
* * *Петербургская литература, как бы почуяв смертельную угрозу питающим ее истокам, ринулась на защиту этого прекрасного. В этом она явно запаздывала. Предсказывая грядущие неслыханные катаклизмы, симфонии Чайковского оплакивали великий город еще в XIX веке. Бенуа и его соратники по «Миру искусства» с тем же пророчески-ностальгическим чувством описали и запечатлели столицу в начале века. Но современная «Миру искусства» литература, даже самая новаторская, продолжала удручающе рутинным образом посылать Петербургу проклятья. В этом смысле она оставалась под гипнотическим влиянием Гоголя и Достоевского, ставших кумирами русских символистов.
Здесь важно еще раз подчеркнуть, что многие ведущие символисты выросли в атмосфере преобладания славянофильских идей. Некоторые из них были детьми видных университетских деятелей. С университетским миром их связывали отношения любви-вражды. Радикально перетолковав многое в наследии Гоголя и Достоевского, литераторы-символисты остались под гораздо большим влиянием идей этих авторов, чем русские художники начала века.
Даже соратники Бенуа и Дягилева по журналу «Мир искусства», Мережковский и его жена Гиппиус, в своем отношении к Петербургу не вышли за пределы тем, заданных Гоголем, а затем развитых Достоевским. Гиппиус писала мастерские стихи, а Мережковский – пухлые, в свое время чрезвычайно популярные, исторические романы (среди них специально посвященный Петру Великому, под красноречивым названием «Антихрист», с подзаголовком «Петр и Алексей»), суть которых без особого труда можно было свести к выводу, достаточно безапелляционно сформулированному еще Достоевским: Петербург – явление по отношению к России чужеродное, а посему обреченное на гибель. «Санкт-Петербурху пустеет будет». Это старое проклятье в занятном беллетристическом изложении превращалось в идеологическое клише.
Несравненно более талантливой и значительной была атака на имперскую столицу в романе «Петербург» родившегося в 1880 году в Москве и там же умершего в 1934 году символиста Андрея Белого. Это монументальное произведение, в первой редакции законченное в 1913 году, – несомненная вершина русской символистской прозы. Набоков причислял «Петербург» Белого, наряду с эпопеей Пруста «В поисках утраченного времени», «Улиссом» Джойса и «Превращением» Кафки, к величайшим прозаическим шедеврам XX века, и это мнение разделяется многими специалистами.
Отношение Белого к Петербургу сугубо отрицательное, и в этом смысле он верный продолжатель традиции Гоголя – Некрасова – Достоевского. «Культуру Европы придумали русские; на Западе есть цивилизации; западной культуры в нашем смысле слова нет; такая культура в зачаточном виде есть только в России» – подобные славянофильские пассажи в письмах москвича Белого не редкость. Поэтому признание Белого, сделанное им в письме к своему другу, петербуржцу Блоку, – «В Петербурге я турист, наблюдатель, не житель…» – не должно нас удивлять.