Это стремление говорить с Европой «на равных», пусть даже и под аккомпанемент пушек, весьма типично и для последующих поколений русских писателей, включая даже наиболее западноориентированных из них, вроде Николая Гумилева.
Ключевский, один из проницательнейших дореволюционных русских историков, всегда настаивал, что «сближение с Европой было в глазах Петра только средством для достижения цели, а не самой целью», и напоминал, что главной задачей легендарных путешествий Петра в Западную Европу была кража новейшей технологии и сманивание в Россию высококвалифицированных европейских специалистов.
Вот почему, завоевав выход к Балтийскому морю, Петр не воспользовался как своей базой ни Ригой, ни Либавой, ни Ревелем, хотя их позиции, не говоря уж о климате, были куда более благоприятными для контактов с Западом. Петр хотел начисто порвать с прошлым. Но осуществлять этот разрыв он хотел на своих условиях, полностью контролируя эксперимент. Ему не нужен был испытательный полигон, уже «испорченный» связями с Западной Европой. Островок в устье Невы казался идеальной лабораторией.
Первый домик Петербурга – для себя, из двух комнат и чулана, служившего спальней, был срублен из обтесанных сосновых бревен самим Петром с помощью солдат за три майских дня 1703 года. (Его стены тут же раскрасили под кирпич, чтоб больше напоминало милый сердцу царя Амстердам.) Геометрия застройки нового города была вначале камерной, почти домашней – ее легко было обозреть. (Хотя в отличие от естественно возникавших городов, традиционно строившихся на возвышенностях, Петербург был заложен на местности, легко затопляемой при наводнениях, – решение, как вскоре обнаружилось, безрассудное.)
С каждым днем, с каждым месяцем аппетит царя рос, планы становились все грандиознее. Амстердам как образец был отброшен. Петру теперь виделся северный Париж или Рим, но расчерченный по линейке, с широкими и прямыми «першпективами» (pro-specto, смотреть вдаль): чтобы был весь открыт и просматривался насквозь. Главная такая «першпектива», Невская, была сооружена в 1715 году.
Для осуществления этих сменяющих один другой планов десятки тысяч людей сгонялись в дельту реки Невы. Это была пестрая экзотическая армия – мужики, солдаты, осужденные преступники, пленные шведы и татары. Для них не было ни жилья, ни еды, ни инструментов; выкопанную землю они переносили в собственной одежде. Под проливным дождем, заедаемые полчищами комаров, эти несчастные забивали деревянные сваи в болотистую почву. Сколько их умерло от голода, болезней и непосильного рабского труда? Вероятно, сотни тысяч. Петра это не интересовало, и поэтому никто не считал.
Позднее историограф Карамзин вздыхал: «Les grands hommes ne voient que le tout»[4] и расшифровывал свой вздох: «Петербург основан на слезах и трупах».
Ему вторит суровый Ключевский: «Едва ли найдется в военной истории побоище, которое вывело бы из строя больше бойцов, чем сколько легло рабочих в Петербурге… Петр называл новую столицу своим «парадизом»; но она стала великим кладбищем для народа».
Петр терроризировал не только простых строителей Петербурга. Прославленный французский архитектор Леблон, автор генерального плана строительства Петербурга, по словам Якоба фон Штелина, «был бит царем и вскоре умер». Страшились Петра, как никогда не страшились собственных правителей, и прочие иностранцы – итальянцы, немцы, голландцы, – участвовавшие в создании «Нового Рима». («Все дрожало, все безмолвно повиновалось». – Пушкин.)
На головы замордованных и ошарашенных подданных Петра сыпались дюжины свирепо сформулированных указов, призванных убыстрить и упорядочить возведение царского идеального города: о новых и новых рекрутах; о свезении в Петербург всех русских каменщиков; о запрещении строить каменные дома где бы то ни было, кроме Петербурга; о типовых, строго регламентированных постройках для «благородных», «зажиточных» и «подлых людей»; об обязательном привозе на судах и сухим путем камней для мощения улиц своего «парадиза», с точным числом нужных камней (за каждый недовезенный камень взыскивался огромный штраф).
Один типичный указ за подписью Петра, изданный с целью уберечь деревянные мостовые Петербурга, гласил: «…чтоб с сего времени впредь скобами и гвоздями, чем сапоги мужские и женские подбивали, никто не торговал и у себя их не имел; также и никто, какого б чину кто ни был, с таким подбоем сапогов и башмаков не носили; а ежели у кого с таким подбоем явятся сапоги или башмаки, и те жестоко будут штрафованы, а купеческие люди, которые такие скобы и гвозди держать будут, сосланы будут на каторгу; а имение их взято будет…»
Пушкин, по мнению которого Петр I «презирал человечество, может быть, более, чем Наполеон», констатировал: «Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые нередко жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом».
Царский кнут свистел вовсю, но зато и город рос как в сказке. Провозглашенный в 1717 году новой столицей России, в 1725 году, к концу царствования Петра I, он занимал площадь 20 квадратных верст, и жило в нем свыше 40 тысяч человек, что составляло восьмую часть всего городского населения России. Император воздвиг себе – как он того и хотел – неслыханный прижизненный памятник: не пирамиду, не дворец, не храм – целый город, затмивший старую Москву.
Под ревнивым и не терпящим промедлений присмотром Петра, когда, как правило, один архитектор начинал строительство здания, второй продолжал, а третий заканчивал, были построены Петропавловская крепость и Адмиралтейство с их острыми гордыми шпилями, Двенадцать коллегий (учрежденных Петром министерств европейского образца) и разбит Летний сад. Так возник знаменитый стильный четырехугольник, на протяжении последующих полутора столетий задававший камертон застройке Петербурга.
Государственные учреждения должны были строиться с достойной великой империи пышностью, но сам император по-прежнему предпочитал простые покои, в которых все было функционально. В доме Петра в Летнем саду была устроена токарная мастерская, на двери которой царь вывесил следующее объявление: «Кому не приказано, или кто не позван, да не входит сюда не только посторонний, но ниже служитель дома сего, дабы хотя сие место хозяин покойное имел. Петр».
Развлекаться Петр отправлялся в самый пышный петербургский дом – каменный дворец Меншикова, первого губернатора столицы. (Как характерно, что им стал бывший продавец пирожков, а затем денщик царя – человек безродный, но деятельный, вороватый, веселый и блестящий.) В огромные окна дворца, стоявшего на Васильевском острове, на самом берегу Невы, лились свет и воздух. В большой парадной зале вдоль стен стояли столы, способные, если нужно, выдержать целого жареного быка.
Жрали много, пили еще больше. По зале разъезжал толстяк шут на маленькой лошадке, всякий раз, когда царь изволил осушить кубок, стрелявший из пистолета. По этому сигналу на набережной немедленно раздавался оглушительный залп пушек, покрывавший восторженный рев совершенно пьяного петровского окружения. Один иностранный гость заметил, что таким образом пороху изводилось больше, чем при штурме крепости.
Петр сам разрезал вносимые один за другим огромные пироги. Однажды из такого пирога выскочила карлица, совершенно нагая и украшенная красными лентами. Царь был в восторге, гости тоже: они знали, что Петр обожает карлиц, шутов и гротескных уродов, которых при русском дворе были десятки.
Нажравшись, плясали до двух часов ночи. Физически неутомимый Петр увлекался энергичными европейскими танцами и принуждал прыгать своих приближенных: это входило в его программу цивилизации русского общества. Особенно настойчиво заставлял царь танцевать больных подагрических стариков: его забавляли их мучения. (Так Сталин впоследствии заставлял прыгать вприсядку толстого, одышливого Хрущева.)
Отдышавшись, вновь садились за стол продолжать пьянство до утра. Ни уехать домой, ни даже просто выйти из зала никто не смел без разрешения Петра. Сваливались под стол и тут же засыпали иностранные послы. Гости мочились прямо на них, а Петр держал при этом свечу.
Он вообще не отличался брезгливостью. Пушкин в своих исторических записях, объединенных им под английским заголовком «Table-Talk», приводит следующую историю: «Однажды маленький арап, сопровождавший Петра I в его прогулке, остановился за некоторою нуждой и вдруг закричал в испуге: «Государь! Государь! Из меня кишка лезет!» Петр подошел к нему и, увидя, в чем дело, сказал: «Врешь: это не кишка, а глиста!» – и выдернул глисту своими пальцами». И Пушкин заключает: «Анекдот довольно не чист, но рисует обычаи Петра».
Подспудная ненависть к новому городу вылилась в народные легенды и предсказания, возникавшие – уникальный случай в истории городов! – одновременно со строительством Петербурга. Согласно одной, быть может, самой популярной из них, сосланная Петром в монастырь его первая жена Евдокия прокляла новый город: «Санкт-Петербурху пустеет будет!» Из уст в уста передавался рассказ о кикиморе, страшном сказочном существе, прыгавшем на колокольне Троицкой церкви (следует помнить, что Петербург был заложен в Троицын день). Это тоже предвещало скорое уничтожение Петербурга, причем сама природа подсказывала, откуда придет гибель: повторявшиеся почти каждый год наводнения наносили городу страшный ущерб.
Подспудная ненависть к новому городу вылилась в народные легенды и предсказания, возникавшие – уникальный случай в истории городов! – одновременно со строительством Петербурга. Согласно одной, быть может, самой популярной из них, сосланная Петром в монастырь его первая жена Евдокия прокляла новый город: «Санкт-Петербурху пустеет будет!» Из уст в уста передавался рассказ о кикиморе, страшном сказочном существе, прыгавшем на колокольне Троицкой церкви (следует помнить, что Петербург был заложен в Троицын день). Это тоже предвещало скорое уничтожение Петербурга, причем сама природа подсказывала, откуда придет гибель: повторявшиеся почти каждый год наводнения наносили городу страшный ущерб.
Мрачная «подпольная» мифология Петербурга грозила захлестнуть официальную имперскую мифологию, сверкающую и оптимистичную. За разговоры о «проклятом городе» и «царе-Антихристе» людей тащили в Тайную канцелярию, внушавшую ужас и при жизни Петра I, и после его смерти в 1725 году. Там злопыхателей нещадно били кнутом, жгли железом, вздымали на дыбу, вырывали у них языки. Но ропот никогда не умолкал, создавая напряженный фон для продолжающегося – с перерывами и колебаниями – расширения и украшения столицы.
В течение 16 послепетровских лет в России – в результате ранних смертей и дворцовых переворотов – сменилось четверо коронованных особ, регент и регентша (Бирон и Анна Леопольдовна при малолетнем Иоанне Антоновиче). Из них, если не считать племянницы Петра Великого, рослой, тяжеловесной Анны Иоанновны (в правление которой, в 1730–1740 годы, Петербург дважды опустошался подозрительными по своим причинам пожарами, сильно облегчившими политику Анны по окончательному превращению основной части города из деревянной в каменную), никто всерьез не занимался градостроительством. И только пятая – дочь Петра императрица Елизавета, волей гвардии взошедшая на престол в 1741 году, продолжила осуществление отцовской мечты о «северном Риме».
Белокурая красавица Елизавета, веселая, «сладострастная» (по определению Пушкина) и, как ее отец, физически сильная, но – в отличие от него – ненавидевшая государственные заботы, дала итальянскому архитектору Франческо Растрелли, своему любимцу, неограниченные возможности для реализации его прихотливых творческих идей. Темпераментный и капризный Растрелли возводил пышные дворцы в стиле кружевного барокко в царских резиденциях в окрестностях Петербурга – Петергофе и в особенности в Царском Селе (позднее воспетом жившими там Пушкиным и, в XX веке, смуглой красавицей Анной Ахматовой).
За 20 лет правления Елизаветы не жалевший ее денег Растрелли изменил облик Петербурга: к его северноевропейской представительности и величественной простоте он примешал дозу свободной южной фантазии. Триумфом Растрелли стал его проект Зимнего дворца – императорской резиденции на берегу Невы. Начатое в 1754 году и оконченное в 1817-м, уже после смерти архитектора, это грандиозное роскошное здание с его более чем тысячью комнат и почти двумя тысячами дверей и огромных окон, не выглядит тем не менее ни громоздким, ни претенциозным.
Стены Зимнего дворца словно растворяются в щедром скульптурном убранстве. Он фосфоресцирует на фоне северного блеклого неба и стального оттенка северной реки. Расположенные в сложном синкопированном ритме белые колонны здания создают неожиданный эффект движения. Когда смотришь на Зимний дворец, кажется, что он летит: впечатление, усугубляющееся от его зыбкого отражения в водах Невы.
На Зимний дворец было истрачено два с половиной миллиона рублей, что соответствовало стоимости 45 тонн серебра. Это вложение, и ему подобные, требовалось воспеть прозой, стихами, зафиксировать в гравюрах и картинах. Русская интеллигенция, созданная Петром, с радостью принялась за порученное ей дело: описать его детище – Петербург. Разве не Петр открыл дорогу талантливым людям, невзирая на их происхождение? Разве не Петр основал Академию наук, первую русскую газету, первый публичный музей и библиотеку – и все это в Петербурге?
Прав был Пушкин: «…правительство впереди народа; любит иноземцев и печется о науках». Поспешая за правительством, интеллигенция в своих творениях не просто воспроизводила парадный облик Петербурга, но и приукрашивала его. Начало этому императорскому «социалистическому реализму» было положено гравером Алексеем Зубовым: на его огромной работе «Панорама Петербурга» (1716) с дотошной натуралистичностью изображены не только действительно построенные дома, но и те, что к этому времени были только запроектированы.
Петр Великий, раскорчевав старую русскую культуру, наскоро набросал в почву семян, и новые, молодые побеги чувствовали себя в Петербурге естественно, на своем месте. У писателей той эпохи явственно ощущаешь их неподдельное упоение новизной своей столицы, восхищение ее неслыханно быстрым ростом, гордость за ее пышные дворцы и блестящую культурную жизнь. Темное подводное течение антипетербургского фольклора их не достигает.
Эти писатели идентифицируются с Петербургом, растворяются в нем. Если они и закуплены на корню, то сами вовсе так не думают. Их восторг беспримесен, без следа цинизма. Их служение государству, отождествляемому с императорской властью и символизируемому Петербургом, полно энтузиазма.
Когда читаешь архаичные, но и по сию пору впечатляющие энергией и пафосом стихи Антиоха Кантемира, Василия Тредиаковского, Михайлы Ломоносова или Александра Сумарокова в честь Петербурга, бросается в глаза склонность авторов к параллелям с античными богами и героями. Петра еще при жизни сравнивали с богом. От этого был только шаг к тому, чтобы город Святого Петра в сознании потомков окончательно укрепился как город императора Петра.
Поэтому в петербургских одах XVIII века неизменно присутствует мотив «божественной закономерности», Провидения, властной рукой приведшего к основанию города. А с другой стороны – почти детское удивление перед чудом мгновенного возникновения Петербурга на голом и гибельном месте. Для ранних певцов столицы Петр Великий – «строитель чудотворный» (мотив, позднее мастерски и с совершенно иных позиций обыгранный Пушкиным в его «Медном всаднике»).
Петр и живой не нуждался в лести, а покойный – тем более. Его преемники были далеко не так уверены в себе. Поэтому пафосная нота наших искренних одописцев взлетала все выше и выше, пока не достигла предельной – для русской дореволюционной литературы – высоты в восхвалении императрицы Екатерины Второй.
Екатерина, которая провела на троне 34 года (1762–1796) – самая известная на Западе после Петра I правительница России. Эта известность основывается главным образом на ее экстравагантных любовных похождениях и на неслыханных щедротах, которыми императрица осыпала своих фаворитов, в том числе сумасбродного и талантливого Григория Потемкина. Как и Петр, трудолюбивая и безмерно честолюбивая Екатерина также была увенчана титулом Великой. И, как и в случае с Петром, оценка ее значения для России колеблется в зависимости от позиции историка.
Афористична саркастическая сентенция 23-летнего Пушкина – уже в молодые годы блестящего историка в неменьшей степени, чем поэтического гения: «Если царствовать значит знать слабость души человеческой и ею пользоваться, то в сем отношении Екатерина заслуживает удивление потомства. Ее великолепие ослепляло, приветливость привлекала, щедроты привязывали. Самое сластолюбие сей хитрой женщины утверждало ее владычество. Производя слабый ропот в народе, привыкшем уважать пороки своих властителей, оно возбуждало гнусное соревнование в высших состояниях, ибо не нужно было ни ума, ни заслуг, ни талантов для достижения второго места в государстве».
Екатерина вновь изменила стиль застройки Петербурга. Теперь, в подражание античности, он стал неоклассическим – сходным с европейской архитектурной модой, но реализуемым по-русски: с размахом, драматизмом и великолепием. Сама Екатерина была немкой, по-русски говорившей с сильным акцентом; ее архитекторы – французы, итальянцы, русские; но Петербург уже обладал своим собственным стилем, фильтруя и видоизменяя зарубежные влияния. Можно даже сказать: не город менялся – к нему приспосабливались. Так приспосабливаются ко вкусам богатого и высокомерного вельможи.
При Екатерине «Нева оделася в гранит» (Пушкин): ее берега на протяжении более чем 24 миль были облицованы прекрасным финским гранитом. Эти строгие монументальные стены с их многочисленными спускающимися к реке лестницами стали таким же важным признаком Петербурга, как и появившиеся в то же время первые каменные мосты через Неву и городские каналы. (К одному из них, на Лебяжьей канавке, Чайковский позднее приведет умирать героиню самой своей «петербургской» оперы – «Пиковой дамы».)
Самолюбивая Екатерина хотела быть популярной не только в России, но и в Европе. Вскоре после вступления на престол она обратилась к Дени Дидро и другим philosophies с предложением перенести печатанье их знаменитой Grande Encyclopédie в Петербург. Объявив, что Россия вступила в новую эру и является теперь супердержавой, Екатерина была готова на все, чтобы это доказать. И, в частности, ничего (по собственному признанию) не понимая в живописи, Екатерина положила начало галерее Эрмитаж, одной из величайших живописных коллекций мира.