Иллюзии. 1968—1978 (Роман, повесть) - Александр Русов 12 стр.


— Ничего, зато жизнь моя переполнена, — говорит бабушка.

— Это какой Лукашин? — спрашивает Николай Семенович.

— Председатель Совнаркома Армении в двадцатые годы.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Ну хорошо, в восемьдесят пять лет не стать маразматической старухой, сохранить ясность ума — это одно. Но вот что удивительно. Мне никогда не приходила столь обычная в таких случаях мысль — могла ли она когда-то и в самом деле быть молодой хорошенькой женщиной, которую я видел на фотографии девятисотых годов? Это так очевидно для меня: тактичная, тихая бабушка, которая в детстве неистово верила в бога, потом увлеклась астрономией, нашла свое истинное призвание и место в революционном движении, носила в сумочке прокламации, дважды была замужем (мама — дочь от второго брака), в оккупированном англичанами Баку в белой шляпке садилась в поезд вместе с дедом — франтом с внешностью коммерсанта, багаж которого состоял из бомб, патронов и типографского набора. Потом работала редактором журнала, вовремя не разоблачила двух врагов народа, за что была наказана по всей строгости законов того времени. Однако впоследствии выяснилось, что это ошибка — перед ней извинились.

И так всю жизнь. Работа днем, а ночью нужно писать заказную статью или шить рубашку для Машеньки, потом — штанишки для Андрюшеньки, теперь — мастерить игрушки для Мариночки. Неистребимая потребность деятельности, работы, ставшей убеждением, душой, сущностью, без которой немыслимо существование.

— Вы говорите: искусство, — вздохнула мама. — Живите искусством, утешайтесь искусством. А я лишь только обыкновенный исполнитель.

— Все искусство теперь такое, — сказал я.

Бабушка не вмешивалась в разговор.

— Вот откуда в вашем доме исходит разрушающее начало, — воскликнул Николай Семенович, указывая на меня. — Берегитесь его! Этот Березкин из рода Турсунянов готов похоронить цивилизацию.

Он хмыкнул, отчего кожа на губах натянулась, стала гладкой и бескровной, словно после ожога. Как он все-таки постарел!

— В этом отношении у Андрея плохая наследственность, — шутила бабушка. — Вредные гены воинов-разрушителей. Его прапрадед, мой дед, еще в детстве поклялся погубить всех турок.

Мне казалось: каждый за столом говорит о чем-то своем, не прислушиваясь к тому, что говорят другие.

— Слава богу, хоть ты не связал свою жизнь со служанкой, — сказала мама, обращаясь ко мне.

— Теперь нет служанок.

— Тем не менее, — продолжала мама, переиначив смысл сказанного, словно возвращаясь к вчерашнему нашему разговору, — если бы ты даже женился на служанке и бросил ее с ребенком на руках, на порог дома бы тебя не пустила, несмотря на то, что ты мой сын. Уж я бы не стала размазывать кашу по тарелке.

Какая-то птичка на крыльце пела свою однообразную песню.

— Вы преувеличиваете свою праведность, Мария. Но мы отвлеклись. Андрей что-то хотел сказать в связи с Сонюшкиными воспоминаниями о Лукашине.

Я подумал: поговорю с мамой после того, как уйдет Николай Семенович.

— Ничего существенного. Просто вспомнил. О пароходе «Лукашин» Севанского пароходства было написано в очерке Ивана Катаева об Армении.

— Это ведь старый очерк.

— Тридцать третьего или тридцать четвертого года.

Бабушка пожала плечами. Ее смуглые, почти детские губы выражали участие.

«Как странно, — подумал я, — теперь и этот невесть откуда взявшийся пароход связан с будущим воспоминанием об этом вечере».

Сколько так или иначе, прямо или косвенно связанных вещей, лиц и улыбок несет в себе каждый. И все они — вещи и лица — разрозненные и удаленные друг от друга сами по себе, сцеплены между собой в тебе, одно выходит из другого, как дома и улицы на маминых эскизах. Еще я подумал о том, что сказке о сундуке, в котором спрятана утка, не хватает цельности, непрерывности образа. Слишком уж они разъединены и независимы, эти носители жизни Кощеевой: сундук и утка, яйцо и игла. Ведь жизнь — единая сплошность, ни от чего в ней не откажешься, ничего не откинешь, не спрячешь на дне моря.

Марина вмешалась в разговор:

— Бабушка, кого ты больше любишь, Андрея или меня?

Бабушка сначала в растерянности оглядывала сидящих за столом, словно в поисках поддержки, потом нашлась, протянула Марине руку.

— Пять пальцев на руке. Смотри: это ты, мама, Андрей, Катя, Лелечка. Кого могу я больше любить?

— Она так ревнует к тебе, — шепнула бабушка, когда Марина отвернулась и не слышала. — Ей не дает покоя тщеславная мысль о том, что… Видишь ли… Я хочу сказать, у нее большая потребность в тебе, единственном мужчине нашего дома.

— Почему не берете укроп? И ты, Андрей. Почему вы все говорите и ничего не едите?

Я взглянул на бабушку, которая распрямила уставшую, затекшую от постоянной сутулости спину, и понял вдруг, что эта маленькая, слабая, смотрящая сейчас поверх наших голов женщина и есть главная опора этого дома, его «единственный мужчина».

Бабушка долго не выходила замуж. Подпольщики тех лет, особенно немногочисленные женщины, сделавшие своей профессией политику, боялись обременять себя любовью, семьями, дабы ни на миг не отвлечься от великого дела. Порой я чувствую родственность нашего с ней положения с той только разницей, что рано женился, — но как бы мимоходом, почти не отвлекаясь от гонки, в которую нынешний человек включается со школьной скамьи. Для некоторых эта гонка обретает со временем конкретную цель. Для других — и для меня в том числе — она лишь ритм. Но на большой скорости даже такая мелочь, как маленький камень, даже отсутствие сменщика, который успел отдохнуть или просто имеет больший опыт, чем ты (прежде всего я имею в виду отца или того, кто мог бы его заменить), грозит аварией.

Мы вылетаем на скоростные автострады — уверенные в себе, энергичные, сильные, образованные — ибо какая-то сила, сродни той, что мощными толчками сотрясла Россию в начале века, выталкивает нас теперь в жизнь. Не дожидаясь родительских напутствий, одержимые молодостью, мы мчимся, не заботясь о собственной безопасности и, значит, об успехе состязания, хотя, казалось, только о нем и печемся.

Мы мчимся по шоссе ночью и днем, крутим педали в первых рядах. Гром прокатывается над нашими головами, сверкает молния, отражаясь в мокром шоссе, и вот уже кто-то, пораженный гигантским электрическим разрядом, сваливается на обочину и тихо дымится, пока к нему не подоспеют на помощь и не попытаются спасти.

Я вышел ненадолго в сад, а когда вернулся, бабушка и Марина уже сидели перед телевизором на веранде. Экран мерцал, и обе зрительницы были далеко от лукинского дома, отправившись в одно из тех увлекательных путешествий, о которых лет двадцать назад, в мае сорок седьмого или сорок восьмого года, мечтали мы с бабушкой.

Это такое обычное теперь путешествие все-таки оказалось возможным, несмотря на то, что спасительное лекарство для бабушки так и не было изобретено.

Марина обернулась, состроила рожицу. Вполне очевидно, что для нее этот волшебный ящик — одно из развлечений, таких же, каким в свое время был для нас с Сашей Мягковым самокат на трех подшипниках — одном большом и двух поменьше. Но для бабушки и для меня телевизор навсегда останется чудом, хотя вряд ли когда-нибудь мы станем говорить об этом.

Не только телевизор, но и колдовство сентябрьского вечера, будто отраженного в зеркале воспоминаний прошлых лет, чуть заметное колыхание занавески, далекие гудки электричек и расплавленное заходящим солнцем окно — все это нанизалось единственным в своем роде ощущением на ниточку лукинских воспоминаний. Все это вместе взятое, а не отдельные факты и эпизоды, полное и цельное ощущение раскованности и равновесия, реальной возможности постичь язык птиц, диалог поездов и миф о человеческом счастье — все это стало воздухом, средой, атмосферой запоздалого обеда, а затем ужина, на застекленной веранде одного из лукинских домов вечером 1 сентября 1967 года.

За столом сидели Мария, Марина, Андрей, бабушка Софья и писатель Николай Семенович Гривнин, которому когда-нибудь, возможно случайно, придет мысль описать этот закат, дом и семейство. И кто-нибудь из присутствующих, конечно, останется недоволен написанным. Самим фактом такой публикации будут недовольны Березкины-Турсуняны, тем, что, не спросив на то позволения, их использовали в качестве моделей. И в этом проявится лишь природная человеческая непокорность, ибо едва ли кто из выведенных в будущей книге лукинских жителей считается со старым мусульманским запретом изображать человека, поскольку изображаемый, согласно поверью, лишается половины своей силы, той половины, которая похищается дьяволом и переходит на лист бумаги вместе с чертами лица, выражением глаз и застывшей на века позой, которую избрала для него прихотливая фантазия художника.

24

— Андрюша, — шепнула мама, — ты, конечно, отвезешь Николая Семеновича?

— Конечно, — сказал я, хотя до Дома творчества было рукой подать, дольше выводить машину.

— Он подвезет вас, — сказала мама.

Николай Семенович помедлил с ответом, и мама добавила полушепотом:

— И речи быть не может. Какие пустяки! В свое время вы для него столько сделали, столько уделили ему времени, внимания.

Я чувствовал себя неловко, словно дал понять, что не хочу услужить Николаю Семеновичу, и тем самым вынудил маму оказать на меня давление. Теперь, как и раньше, мне были непонятны эти десантные операции, лишенные всякого стратегического смысла.

— Если вас не очень затруднит, Андрей.

— Мне самому пора двигаться, — сказал я. — Нам по пути.

— Куда, Андрюшенька? Так вдруг… Ты не говорил, что собираешься уехать сегодня. Куда же на ночь глядя?

В глазах бабушки вспыхнул испуг, сменившийся печалью. Словно прощалась она со мной навсегда.

— Остался бы до утра, сынок.

— Срочные дела, — объяснил я. — Нужно торопиться.

До чего долгим и непонятным был этот день, лишенный текущих проблем, действия, новых людей и событий, странный какой-то день, иной не только по образу жизни, но и по образу мыслей.

Как говорит бабушка, в себе самом долго не просуществуешь. Сколь бы ни был велик мир, какие бы связи, привязанности ни соединяли тебя с ним — центр его всегда тем не менее там, где осталось главное дело, обязательства, твоя боль и судьба. Мне не приходилось выбирать, как моему студенту Новосельцеву.

Мы попрощались в спешке, и я вышел в сад. Машина стояла недалеко от ворот, между лиственницей и липой, укрытая их нижними ветвями. Скудные лучи пробивались сквозь кроны деревьев и угасали, не достигая подножий. Солнечная поляна перед воротами превратилась теперь в маленький островок, затягиваемый длинными тенями деревьев, и сад, ставший пустыней, лишенной звуков, был готов поглотить его.

Я вспомнил самые счастливые годы: старенькую пятнадцатиметровую лабораторную комнату с двумя вытяжными шкафами, куда являлся ежедневно, кроме воскресных и праздничных дней, к девяти утра и которую покидал в десять вечера, чтобы, за час добравшись до дома, в двенадцать лечь спать, в семь проснуться, а в девять вновь оказаться в лаборатории. Жизнь была сплошной и цельной. Мы ужинали в институтском буфете, готовили кофе в аппарате Сокслета, затем молча работали каждый на своем месте. Лаборатория заменяла дом и семью. То были годы великих надежд, целиком сформировавшие нас. Потом было уже невозможно иначе.

Я не мог заставить себя отдыхать так, как это понимают мама и Катя, то есть гулять, загорать, читать, ходить в кино, заниматься спортом. Выдерживал обычно несколько дней, после чего, не находя себе места, доставал контрабандно вывезенную из Москвы работу и только тогда успокаивался.

Нет, я отдыхал. Когда Катя говорила: «Ты совсем не отдыхаешь», она, видимо, имела в виду что-то иное. Ей просто казалось, что я как бы обижен и обойден, не получаю от жизни некое общедоступное благо — то, чем все остальные обеспечены и в чем я, собственно, вовсе не нуждался.

Только там, сначала в старой, а потом в нашей новой триста сорок третьей комнате, ровный шум вытяжной вентиляции которой напоминал гул оформительского цеха, где работает мама, я чувствовал себя на коне, во всеоружии, в доспехах и с развернутым знаменем в руках. Чувствовал, что не случайно явился в этот мир, что мое дело — единственно возможная для меня форма общественно полезной жизни.

Когда-то я хотел работать днем и ночью, без отдыха, без перерывов — как бы со стопроцентным коэффициентом полезного действия перевести свое существование в ту достойную человека жизнь, о которой всегда мечтал. Увы — нужно было есть, спать и лечиться от болезней, которые посылала судьба и которые мы сами себе выбирали. Когда-то я думал, что у бога перед людьми имеется только одно преимущество: возможность опровергнуть или хотя бы преодолеть закон термодинамики, предрекающий неизбежность потерь.

Подойдя к машине, я вдохнул смешанный запах бензина и человеческого жилья, погладил по холке кобылку мою, включил зажигание и запустил двигатель.

Из машины я был перенесен на двадцать лет назад, в темную комнату, куда просачивался слабый свет из дверной щели и слышны были приглушенные голоса взрослых. Но нет, это был далекий свет маяка, корабль находился в открытом море, а его единственный пассажир неведомым образом был защищен от превратностей стихии.

— Вы готовы, Андрей?

У калитки стояли мама, сестра, бабушка — все в каких-то застывших, неживых позах, и чуть в стороне от них — Николай Семенович.

Я выехал из ворот, развернулся, остановился рядом с большим раскидистым деревом и, не заглушая двигателя, вышел из машины.

Ворота были распахнуты настежь, дом стоял темный, пустой, словно разграбленный, а его немногочисленные жители, три маленькие женские фигуры, невидящими глазами смотрели на урчащий от нетерпения автомобиль.

Такие глаза бывают у пешеходов, когда они перебегают улицу или провожают машину глазами в ожидании зеленого светофора.

Первой улыбнулась Марина. Она вдруг вырвалась из маминых рук, подпрыгнула и обхватила мою шею. Я почувствовал осторожный поцелуй в щеку.

— Андрей-Берендей, — сказала она, — приезжай к нам поскорей.

Я шлепнул ее по мягкому месту и опустил на землю.

— Счастливо, Андрюша, — сказала бабушка, крепко сжав мою руку слабыми своими руками.

Она сказала это так, будто еще раз хотела напомнить мне сон своего отца о могучем дереве или как учительница, дающая последние наставления любимому ученику. Выпускные экзамены на аттестат зрелости остались позади, я одолел начальный курс наук, прочитал все газеты, и если что-то не усвоил или пропустил — она советовала мне в самые короткие сроки наверстать упущенное. Ведь времени до начала приемных экзаменов оставалось слишком мало.

— Пока, — сказал я, стараясь не затянуть прощанье.

Мама обняла меня, поцеловала несколько раз, и я почувствовал, как левая ее рука ищет мой карман. Мне стало досадно и стыдно оттого, что она, как когда-то, сует мне на прощанье десятку, так жалко ее, прижавшуюся ко мне мокрой от слез щекой, что я растерялся, не нашелся, как поступить, поцеловал ее еще раз и побежал к машине.

Потом ждал, когда подойдет Николай Семенович.

Три фигурки махали руками, я видел их в зеркало, потом одна из них опустила руку и скрылась в калитке, а две другие — совсем маленькая и чуть побольше — продолжали махать, пока я не потерял их из виду.

— Довезите меня только до развилки, — попросил Николай Семенович.

— Здесь?

— Остановите.

— Николай Семенович, — задержал его я, — пожалуйста, навещайте их хотя бы изредка.

— Конечно, Андрей. А вы, в свою очередь, не забывайте о своем долге. Надеюсь, что в следующий свой приезд вы привезете…

В последний раз мелькнула его ухмылка, дверца хлопнула, и я взялся за рычаг передач.


Переднее стекло постепенно покрывалось следами разбившихся мошек, жучков, каких-то диковинных насекомых. Дрожало прилипшее к стеклу чье-то опаловое крылышко, рядом с густой прозрачной каплей трепетала половина зеленого комара, и, казалось, навсегда была припечатана к стеклу распластавшая крылья мушка. С каждым километром число несчастных увеличивалось, точно всех их неумолимо тянуло к стеклу.

Я включил радиоприемник, машина наполнилась звуками, и ко мне снова вернулось ощущение детских лет, когда из уснувшего лукинского дома я уходил в открытое море на белом быстроходном судне, которое с высокого ночного берега казалось карнавальной игрушкой, праздничным бенгальским огнем под лениво мигающими южными звездами.

Радио сообщало: в результате обстрела американской базы Донгха было убито и ранено 360 военнослужащих, из них 300 американцев, взорвано четыре нефтехранилища, повреждено несколько самолетов и вертолетов…

На землю спустился туман. Он пеленой повис над дорогой и клубами блуждал по обесцвеченным темнотой полям. Я включил фары и сбавил скорость. Через матерчатую перегородку радиоприемника в маленький автомобиль ворвалось тяжелое дыхание мира, которое заглушило все мелкие звуки.

Из Афин сообщали, что начат новый процесс по делу Аспида. В обвинительном заключении названы деятель партии союза центра Папандреу, два генерала, два полковника, три офицера, один журналист, один рабочий и один депутат.

Видимость вновь стала хорошей: должно быть, низина осталась позади. Круги света, как собаки, бесшумно скользящие по следу, вырывали из темноты отдельные мелкие предметы: кусок ветоши на шоссе, дорожный знак, пустой деревянный ящик на обочине.

Назад Дальше