Старый профессор оказался прав: Френовский не защитил докторскую диссертацию. Может, поэтому он так ревниво воспринимал базановские успехи, которыми тот уже поначалу не был склонен делиться со своим начальником.
А Максим Брониславович тоже хотел стать учителем, иметь свою школу. Он много знал, много умел. Хотел найти в Базанове верного последователя, воспитать достойного помощника-сына, но Базанову оказалось это ненадобно. Со свойственной молодости безжалостностью и самонадеянностью он пожелал сам выбрать свой путь. Вместо сообщника оказался конкурентом. Уж не на место ли Максима Брониславовича он все-таки метил?
Позже кто-то из посторонних, попытавшись вникнуть в суть их конфликта, воскликнул:
— Тут все ясно! Этот Френовский просто импотент.
Эдипов комплекс был налицо. Любовь обернулась враждой. Любование сидящей на крыше птичкой кончилось ее гибелью. Невозможное становилось возможным, возможное — недосягаемым.
Прав оказался старый профессор, но и Френовский в своих опасениях оказался прав: Базанов стал-таки начальником лаборатории, занял его место. Прав был Рыбочкин в своем постоянстве: он выиграл, несмотря ни на что. В самом что ни на есть практическом, реальном, наиболее ценимом им смысле выиграл. Вопреки очевидности, логике, тому, наконец, что стал учеником Базанова, будучи полной ему противоположностью.
Разумеется, Базанов — нетипичная, странная фигура. Потому и фигура, что нетипичен. Ведь базановское открытие, вся его неожиданная теория начались с того, что однажды он обнаружил нарушение привычного хода химической реакции. Обнаружил, обратил внимание и стал изучать. Базанов остановился там, где другой бы мимо прошел. Задержался на одной из тех едва заметных развилок, мимо которых большинство из нас, одержимых всегдашним «некогда», бездумно пробегает изо дня в день, из года в год. Что остановило его именно у этой тропы, ведущей к столь редкостному в наши дни «чистому», натуральному, не организованному никем успеху, а не рядом с любой другой, каких тысячи и которые никуда не ведут?
Случай? Да. Везение? Несомненно. Но и что-то еще. Может быть, интуиция?
Почему-то его, Базанова, выбрал случай, а не Гарышева, не меня. Именно такого могучего парня, как Базанов, — с открытым лицом, огромным лбом, царственно закинутыми назад русыми волосами. Такого, кому жизнь отпустила достаточно сил, чтобы прорваться сквозь непреодолимые дебри и достичь цели. Кто бы другой, из тех, кого я знаю, смог вытерпеть многолетнее хлестание веток по лицу, царапанье сучьев, голод, одиночество, страх, жажду?
Откуда случай и время знают, кого выбрать в помощники? К сожалению, им важна только цель, исходный и конечный пункт, начальное и конечное термодинамическое состояние системы. Остальное их не интересует.
Наши отношения с Ларисой складывались неровно. Я то обретал, то терял надежду. Предлагал любую помощь, любовь на всю жизнь, замужество — все, что пожелает. Она уверяла, что любит одного Базанова. Не подпускала, но и не отпускала. Я скрашивая ее одиночество. Я умел хорошо снимать, делал это с л ю б о в ь ю. Умел поймать выражение на лице Павлика, которое ей больше всего нравилось.
Внешне мы очень подходили друг другу, это отмечали разные люди по разным поводам, и, когда отправлялись на бульвар фотографировать Павлика, я ловил на себе завистливые взгляды мужчин, одобрительные — женщин, умильные — старух, которые обязательно нам что-то советовали, считая Ларису моей женой, а Павлика — сыном.
Я бегал за Павликом, дурачился, поддавал ногой синий мяч и убеждал себя, что непременным и единственным условием нашей с Ларисой близости должна быть взаимная любовь. Я здорово заблуждался на сей счет. Помани она меня, как собачку, и я бы в два счета стал любым «орудием» любой «мести». Но она не манила.
— Дядя Алик! — кричал Павлик, в одно мгновение разрушая призрачное мое счастье, существовавшее, впрочем, лишь в светящихся лицах прохожих.
Я разменивал недели отпуска на отдельные дни, чтобы побыть вместе с ними.
Лариса не была жестокой, себялюбивой собственницей. Просто она не могла дать счастья, которого я ждал. Обилие свободного времени я объяснял ночными дежурствами на работе и вечерними — в народной дружине, а также работой на овощной базе в воскресные дни, за которую полагались отгулы. Вынужденно лгал, поскольку ей было бы неприятно узнать, что ради свиданий с ней я жертвовал отпуском.
Часто Лариса работала дома и потому могла распоряжаться своим временем. В моей голове не умещалось, как эта умная, красивая, образованная женщина могла отказаться от каких-либо собственных интересов, обречь себя на одинокую, затворническую жизнь. Она не любила вести подобные разговоры. Иногда только:
— У каждого свое. За счастье приходится платить.
Что имела она при этом в виду? Нередко я замечал в ее глазах слезы. Едва навернувшись, они тотчас исчезали, впрочем.
Отцовская «лейка» сослужила мне добрую службу, надежно прикрывая невинные обманы, к которым я прибегал время от времени. Нет, — говорил я, — это не они с Павликом отнимают у меня время — я отнимаю его у них. Меня как раз очень интересуют детские лица. У Павлика такое забавное и в то же время значительное лицо. О подобной модели можно только мечтать. Или: допоздна просидел вчера в лаборатории, надышался всякой гадостью, надо бы выйти на свежий воздух, но одному что-то не хочется. Не составят ли они мне компанию? Им ведь с Павликом тоже нужно гулять.
При всем своем уме Лариса принимала мои доводы за чистую монету. Видимо, и мне хватало умения не переигрывать.
Мы шли по казавшемуся в детстве широким и бесконечным, а теперь как бы уменьшившемуся до игрушечных размеров зеленому коридору бульвара, играли с Павликом в мяч, часами просиживали с Ларисой на скамейках, пока Павлик резвился на детской площадке. Когда мальчик подрос, мы стали ходить в музей.
Когда-то эти дни казались лучшими в моей жизни. Никто не был так близок мне в понимании красоты, как Лариса. Одного ее присутствия было достаточно, чтобы я открывал в хорошо знакомых вещах нечто новое, постигал то, о существовании чего даже не догадывался. Потом все это бесследно исчезло — те открытия и то понимание. Не могу заставить себя вспомнить теперь, в чем было их значение, величие, смысл.
Павлик оказался очень восприимчивым ребенком. В музее мы обычно не утомляли его назидательными пояснениями. Он свободно разгуливал по залам, никогда не шалил, вдруг надолго останавливался у одной из картин, и тогда кто-нибудь из нас тотчас подходил, наклонялся и шептал в ухо два-три слова, стараясь дать, по возможности, краткий, содержательный комментарий.
Нас радовало, если он задавал вопросы. Со временем мы уже не просто ходили по залам, подчиняясь случайным желаниям, но советовались друг с другом, куда бы сначала пойти, с чего начать осмотр. Постепенно Павлик становился полноправным участником таких переговоров.
Любовь к искусству жива в нем до сих пор. Насколько я знаю, он по-прежнему часто бывает в музее, куда так любили ходить мы втроем, хотя его нынешний возраст — серьезное испытание для подобной любви.
Взаимное притяжение Базанова и Капустина объяснялось безусловным родством их творческих натур, тягой Базанова к искусству и, конечно, любовью к женщинам. Оба были заражены порочными привычками и пагубными устремлениями. Тем самым они словно бы постоянно утверждали свою исключительность, подхлестывали неумеренность в суетной жажде овладеть непомерным счастьем. Что могли дать и давали им те пропасти, куда эти избранники судьбы устремлялись с отчаянной, бесшабашной смелостью, в сравнении с вершинами, доступными лишь им?
Бегут, срываются, неистовствуют, владеют. Во имя чего?
— Наверно, это нельзя объяснить, — сказал как-то Базанов.
Мы снова оказались в одной компании, в кругу капустинских друзей. Подобных встреч было много в те годы. Я жил один и, когда не занимался фотографией, старался не оставаться дома по вечерам. Кстати, лучшие мои фотоработы сделаны именно в тот период.
За столом в маленькой верхней комнатке собралось человек восемь. Говорили о каких-то заказах, о том, сколько кому и за что заплатили, и почему мало, ведь должны были заплатить больше. Бородатый скульптор, развалясь на стуле, хвастал, отдувался, сопел, размахивал тяжелой рукой, требовал чая. Его чернобровый собрат кстати и некстати встревал в разговор:
— Тут есть определенный момент.
При этом лицо его сохраняло чрезвычайно глубокомысленное выражение. За весь вечер он не сказал ничего другого.
Капустин посмеивался, хмыкал, трепал говоруна по плечу.
Никого из них я не знал.
Спорили о несущественном, словно деньги были главной их проблемой, единственным стимулом. Подобные обсуждения служили, наверное, просто отдушиной после дневных трудов праведных.
— Тут есть определенный момент.
При этом лицо его сохраняло чрезвычайно глубокомысленное выражение. За весь вечер он не сказал ничего другого.
Капустин посмеивался, хмыкал, трепал говоруна по плечу.
Никого из них я не знал.
Спорили о несущественном, словно деньги были главной их проблемой, единственным стимулом. Подобные обсуждения служили, наверное, просто отдушиной после дневных трудов праведных.
Художники продолжали галдеть, а мы с Базановым, который, я полагаю, воспринимал все эти голоса как восточную музыку, столь изнурявшую нас с Рыбочкиным в той далекой командировке, слушали и молчали. Время от времени в нашу сторону поглядывали с подозрением. Мы были чужие. Мы были образованные и интеллигентные, а они — дремучие, темные, «от сохи». Эта «дремучесть» всячески подчеркивалась, едва кто-нибудь из нас включался в разговор. Наше участие не допускалось, будто образование, которое мы с Базановым получили, было самым большим недостатком, самым страшным из всех зол. Словно их образование было чем-то хуже или лучше нашего. Они играли в простаков и закоренелых материалистов, надеясь, что мы воспринимаем их такими, какими они хотели казаться. Выламывались перед нами, точно подростки перед барышнями.
В компании находились две женщины. Одна была женой светлобородого скульптора, а вторая, видимо, попала сюда случайно. Она была самой молодой из нас, звали ее Наташа. Женщина постарше крутила чашку на блюдце, думая о чем-то своем, тогда как Наташа вздрагивала всякий раз от громового баса соседа:
— Тут есть определенный момент!
Она испуганно озиралась, точно принцесса, попавшая к разбойникам, и останавливала встревоженный взгляд на мне.
Напившись водки и чая, художники разошлись по углам. Счастливо освободившаяся из плена принцесса обратилась ко мне, поскольку больше ей не к кому было уже обратиться:
— А что там, в мастерской?
Чердачок был насквозь прокурен, от крика разбушевавшихся художников гудело в ушах.
— Идемте, посмотрим, — сказал я, направившись к скрипучей лестнице.
— Удобно?
Я хотел ответить: здесь все удобно, — но вместо этого подал ей руку, и она спустилась следом.
Свет, проникавший из двери, за которой открывалась как бы маленькая сцена любительского театра, и лампа у входа скудно освещали стоящие в мастерской скульптуры. Они приобрели вдруг необычный, таинственный вид.
— Вы здесь впервые?
— Иван Владимирович пригласил меня позировать. А вы? Тоже скульптор?
— Нет, — сказал я. — Даже наоборот. Работаю в научно-исследовательском институте. С хозяином мастерской мы приятели. Вот, взгляните, это портрет Базанова.
Девушка казалась недалекой. Я хотел помочь ей прозреть ее собственное будущее бессмертие.
— Узнаете?
Она наморщила лоб, пытаясь сообразить.
— Тот самый, в очках.
— Похож, — сказала она неуверенно и добавила: — Не очень.
Ее гладкие волосы были стянуты на затылке. Тонкое лицо, чуть заметные, усугубляемые тенями впадинки на щеках. Может, балерина? — подумал я, продолжая работу гида.
— Икар. Альвы.
Мы продвигались все дальше, в ту сторону, где свет исчерпывал свою власть.
— Как вас зовут?
— Алик.
— Меня Наташа.
Наши длинные тени вытесняли последние остатки и без того неяркого света. В полутьме мастерская представляла собой экзотическое зрелище. Мы молча стояли рядом, словно в лесу под луной, делали осторожные, неслышные шаги, медленно поворачиваясь из стороны в сторону, как в нереальном, сомнамбулическом танце.
Вдруг послышались громкие голоса, шум, стук шагов по лестнице. Свет погас. Хлопнула входная дверь. Все стихло. Мы даже опомниться не успели.
О нас забыли! Видно, решили, что мы тогда же ушли, не попрощавшись. Куда они отправились?
Мы очутились в совершеннейшей темноте.
— Не двигайся, — почему-то зашептал я, будто мы были здесь не одни. — Иначе не выберемся. Переколотим все шедевры.
Протянув руку, я коснулся теплого и живого. Тоненько прозвенела упавшая шпилька.
Свет из зашторенных окон, находящихся почти под потолком мастерской, постепенно проникал в наше подземелье.
Как долго мы не двигались с места? Осторожно, минуя подозрительные тени, дошли до лестницы, поднялись по ней и оказались в накуренной комнате. Потом — на капустинской тахте в сплошном непроглядном мраке. И как там, в лесу, под луной, было полное доверие, непонятное счастье, заглушаемое порывами неведомой страсти или ненависти к другим — к Ларисе, Базанову, Капустину — ко всем, кто не был нами: чутким зверем о двух спинах, четырех ногах и двух головах, — замечательным зверем с неправдоподобно длинными тонкими шелковистыми волосами.
После этого мы встречались с Наташей несколько раз у меня. Затем наша связь как-то сама собой прекратилась.
VIII
Несколько фотографий, не мной на этот раз сделанных: Базанов за границей. Вот он в Берлине вместе с другими нашими делегатами. Сзади видна башня с шаром наверху. На обороте фотографии базановским почерком: «Берлин, Александерплатц, Международный симпозиум». Базанов в демисезонном пальто. Все без головных уборов. Улыбаются в объектив.
Еще один снимок (Базанов один) сделан во дворе старинного европейского университета. Черепичная крыша, водосток в виде дракона с раскрытой пастью и надпись: «В этом университете то ли Фауст учился, то ли Лютер запустил чернильницей в черта».
В последние годы он много ездил. Как-то сказал:
— Никуда больше не поеду, надоело. Сесть бы за стол и работать. И чтобы никто не мешал.
Дома условий для работы не было: двое детей, жена, — а на службе отвлекала текучка: ученые советы, совещания, посетители. Многие из проблем, которыми он занимался в период войны с Френовским, в значительной степени оказались решены, оставались мелочи. Мелочи его не устраивали. Весовая базановская категория требовала поднятия больших тяжестей. Сверхтяжестей. Он мучился оттого, что не мог тотчас подступиться к новой проблеме, соизмеримой с эффектом, который когда-то открыл. Полагаю, что Виктор сознательно пошел на то, чтобы назвать свою вновь организованную лабораторию лабораторией поисковых исследований. Сам себя поставил в жесткие рамки, сжег мосты. Впрочем, можно посмотреть на это и с другой стороны: решил обеспечить себе легкую жизнь. Перед Рыбочкиным сделал вид, что его вынудили к такому решению.
Он всегда хотел заниматься новым. Особенно после защиты докторской диссертации. Чем-нибудь принципиально иным по сравнению с тем, чем занимался раньше. Когда бушевала война, было мало сотрудников, он работал как мощная электростанция. А теперь, когда стал профессором, получил возможность руководить большим коллективом, всеобщее признание и уважение, то есть, казалось бы, все необходимые для полноценной работы условия, ему не удавалось сделать рывок вперед, стать новым Базановым. Какая-то душевная лень сковала его, ослабила зрение. Он не находил больше новых «развилок».
Страдание с некоторых пор было постоянно написано на его лице, поскольку он не умел скрывать своих чувств. Улыбался на фотографиях, ездил за границу, выступал с докладами, лекциями, оппонировал на защите диссертации — и страдал. Тосковал по молодости, по прошлому, когда все у него получалось. По той поре, когда он чувствовал себя воистину молодым, свободным, несмотря ни на что. Учрежденческая суета, поездки, обязанности — все это стало не причиной, а скорее поводом, оправданием, хотя и мало для него утешительным. Явись муза, все бы отодвинул своей могучей рукой, как грязную посуду — прочь, в сторону.
Но вместо этого без конца повторял:
— Никуда не хочу ехать.
И уезжал. Выступал. Пожинал лавры успеха, который уже не мог не казаться чем-то бесконечно давним, далеким, почти к нему не относящимся.
Муза не являлась. Оставила. Забыла. Может, он потому и болел? Может, даже в большей степени из-за этого, чем из-за безмерной усталости, измученности от борьбы с Френовским, всех тех трудностей и неурядиц, какие выпали на его долю.
Может, до прихода музы оставались считанные дни? Она ведь никогда не уведомляет о своем приходе.
Его раздражало недовольство Рыбочкина новым направлением работ лаборатории. Он жаждал нового не только для себя, но и для него, Рыбочкина, для всех, в ком живы ум, сердце, талант и кто еще не собирается на пенсию.
Рыбочкин же в затее с лабораторией поисковых исследований усматривал лишь пустой каприз, блажь, проявление неутолимого базановского тщеславия, ибо проблема создания новых очистительных установок, даже опытных образцов, была еще не решена, и кому, как не им, первопроходцам, следовало ее решать. Они легли костьми не для того, чтобы плодами их труда воспользовались другие — те, кто вовремя сориентировался и теперь спешил отхватить себе от их пирога кусок пожирнее.