XXIII
— Павлик?
— Здравствуйте, дядя Алик.
— Как дела?
— Нормально.
— Как мама?
— Вроде ничего.
— Я хотел спросить, что ты знаешь о Кибеле?
— Вы имеете в виду фригийскую богиню?
— Вот именно. Ты у нас главный специалист по таким делам.
В трубке воцарилось молчание.
— Прочитали записки отца?
— Да.
— Он очень болел. Мы многого не знали. Наверное, зря я вам дал.
— Мне бы не хотелось, чтобы когда-нибудь ты пожалел об этом.
— Из всех друзей вы самый близкий нашей семье человек.
— Спасибо, Павлик. Твою просьбу я выполнил. Сделал выписки и теперь передам их Рыбочкину. Так расскажи о Кибеле. Или это долго?
— Нет, почему же, пожалуйста.
— Хотя бы в общих чертах.
— На одном из горельефов Пергамского алтаря она изображена верхом на льве. Помните? Иногда ее отождествляли с Адрастеей, богиней кары и возмездия. Но вообще-то Кибела — мать всего живущего на земле. Богиня, возрождающая умершую природу и дарующая плодородие. Только папа этого не знал. Скорее всего, случайно запомнил имя Кибелы. Он иногда любил вставить словечко, ему самому непонятное. Играл такими словами, как кошка с мышкой: подбросит — поймает. А сам смеется, довольный.
— Так что Кибела?
В трубке зашуршало.
— Алло!
— Да, слушаю.
— Что именно вас интересует, дядя Алик?
— Все, что знаешь.
— Ладно, постараюсь вспомнить. Значит, так. Кибела полюбила юношу. На охоте его смертельно ранил вепрь, а она умолила богов вернуть ему жизнь. Существует несколько вариантов легенды.
— Что?
— Плохо слышно?
— Аппарат барахлит. Нет, ничего.
— Вы слушаете?
— Да.
— Он изменил ей, решил жениться на простой девушке. Богиня не простила. Она явилась на свадьбу и наслала на всех безумие. Юноша тоже сошел с ума, убежал в горы, оскопил себя и умер в мучениях. После смерти возлюбленного Кибела учредила траурный праздник его памяти. Пожалуй, все.
— Значит, сначала воскресила, потом убила?
— Примерно такой же миф об Адонисе, который должен был проводить треть года у богини любви, треть — у владычицы преисподней, а остальным временем распоряжаться по своему усмотрению. Когда он погиб на охоте, из капель крови выросли розы.
— Он тоже был возлюбленным Кибелы?
— Нет.
— Кстати, записная книжка отца сохранилась?
— Да, она у меня.
— Может, взглянешь на букву «Б»? Бунцев.
— Дядя Алик, вы напрасно принимаете всерьез. Он был очень болен. Им владела навязчивая идея, вернее, фантазия…
— Дело в том, Павлик, что с неким Бунцевым мы когда-то учились вместе. Что, если это тот самый?
— Просто мистика.
— Так ты посмотришь? Бунцев.
Павлик отложил трубку, а я подумал: почему раньше мне не приходила в голову такая мысль? Мальчик по фамилии Бунцев действительно учился в нашем классе, но имени его я не помнил.
— Есть! — раздался в трубке голос Павлика. — Нашел. Бунцев Алексей Константинович. Москва. Вы запишете?
Я был обескуражен не меньше Базанова-младшего.
— Слушаю, Павлик.
Он продиктовал номер.
— Зашел бы как-нибудь к нам.
— Теперь после сессии.
— Как Ирочка?
— Мы решили пожениться, дядя Алик.
— Вот это новость! Что ж ты молчал? Поздравляю. А мама?
— Согласилась. Убедил ее, что так будет легче учиться: не надо бегать на свидания.
— Пригласишь на свадьбу?
— Обязательно. В молодежную компанию, если не возражаете.
— Не возражаю, — сказал я. — И даже польщен.
Разговор с Павликом вдруг открыл мне вполне очевидную истину о вступлении всех нас в возраст третьего поколения живущих. Еще совсем недавно Виктор, Лариса, я были очень молоды. Нас искренне удивляло, что школьная подруга вышла замуж за школьного приятеля и у них родился ребенок. Чьи-то жены изменяли с нами своим мужьям, а сами мы успели не только устроить, но и разрушить собственное семейное счастье. Можно было утешаться, однако: у нас все впереди.
Еще вчера было все впереди, а уже сегодня с кем-то прощались навсегда, кто-то запоздало становился отцом младенца, а почему-то не дедом.
Наши молодящиеся, все еще бодрые, все еще рвущиеся куда-то ровесники! Ну а наши ровесницы? Они и в самом деле чувствовали себя вчерашними школьницами. Многие с бездумной готовностью и столь же бездумной радостью согласились бы вернуть свои восемнадцать лет. Неприятное, горькое, злое было забыто. Экзамены, мучения, связанные с поисками своего места в необозримом пространстве жизни, обиды и несчастья, разводы, аборты, бессонные ночи, тревоги за маленьких детей и за мужей, которые к тридцати годам нередко только еще начинали свой самостоятельный путь. В их жизни наступала пора долгожданного спокойствия и благополучия, а они продолжали зачем-то мечтать о юности.
После всего, что произошло с нами, я с предельной отчетливостью ощущал, как образуется новый слой, свежее кольцо на дереве жизни. Стоило взять какой-нибудь старый номер журнала, перелистать его потускневшие от времени страницы, и тебя вдруг окутывало облако пронзительных запахов студенческой лаборатории. Налетит, охватит, пронесется мимо — и не удержать, не продлить мгновения. В памяти остается что-то неясное, смутное, как размытые сильным дождем следы или запах гари на месте былого пожарища. Та же лаборатория, те же запахи, тот же мир — и уже все иное: изображение стерто, воздух профильтрован, краски выгорели. Иные впечатления, иной строй чувств. Видимо, промелькнувшее в базановских записях имя Кибелы имело к этому какое-то отношение.
Выписки из школьных тетрадей я передал не Рыбочкину, а Ване Брутяну — ему они могли принести большую пользу. Иван остался в базановской комнате, а Игорь Рыбочкин как начальник лаборатории занимал теперь отдельный кабинет.
Вместе с Иваном работал молодой человек, чье лицо мне показалось знакомым. Кажется, я встречал его года полтора назад здесь же, когда вечером заходил поболтать с Базановым, выпить чашку чая.
На одной из научных конференций после базановского доклада с места поднялся никому не известный тощий юноша с всклокоченными волосами. Многие из сидящих в зале с настороженным любопытством повернулись в его сторону. Вопрос и тон, которым он был задан уважаемому докладчику, показались столь неожиданно дерзкими, что их можно было объяснить лишь не ведающей стыда молодостью и дурным воспитанием. Базанов ответил очень спокойно и даже обстоятельно, но председательствовавший оборвал молодого человека, лишив его возможности получить ответ на следующий вопрос. Весьма язвительно он заметил, что столь мелкие детали следует выяснять в рабочем порядке, — видимо, первое, что пришло ему в голову, — и ткнул пальцем в другую сторону, откуда тянулось несколько рук. Однако Кормилицын — именно так звали молодого человека — чересчур буквально воспринял совет и в перерыве, улучив удобный момент, когда Базанова оставил один и не успел подхватить другой вихрь знакомых, подошел с тем вопросом, на который не получил ответа.
— Товарищ Базанов, — обратился он к профессору, и это было еще одной ошибкой неискушенного молодого человека.
Не то чтобы Базанов любил чинопочитание и тот мед, который в последнее время разливался вокруг него, но некоторых вещей он просто не переносил. Не выносил, например, когда ему перечили, не узнавали в лицо, когда вместо Виктора Алексеевича называли Алексеем Викторовичем.
Ванечка Брутян подошел к шефу в тот самый момент, когда он рассеянно отвечал что-то Кормилицыну.
— Это очень интересно, — услышал Иван одобряющие слова мальчика, которые шеф, слава богу, пропустил мимо ушей.
Трудно предположить, что одобрение подобного рода могло польстить базановскому самолюбию и вдохновить его на продолжение разговора.
Шеф отвлекся, кивнул подошедшему Брутяну, а Кормилицын между тем задал такой вопрос:
— Вам нужны сотрудники?
— Что? — не понял профессор, оборачиваясь к молодому человеку, от которого его до сих пор почему-то не потрудились избавить.
— Мог бы я работать с вами над этой темой? Под вашим руководством, — уточнил Кормилицын, и, надо полагать, это было самое разумное из всего им сказанного.
— Шеф, — рассказывал Ваня Брутян, — с недоумением взглянул на него, поинтересовался, давно ли и какой институт молодой человек закончил, где работает, покачал головой и объявил, что свободных ставок у него в лаборатории нет.
«Но они когда-то появятся», — не отходил Кормилицын.
— И тогда, — продолжал Ваня шепотом, поскольку Кормилицын находился неподалеку, за нашими спинами, — Виктор Алексеевич решил пошутить. Сказал, что не принимает людей с улицы, что право работать нужно заслужить и будто бы те, кто изъявляет такое желание, проходят испытательный срок.
«Но они когда-то появятся», — не отходил Кормилицын.
— И тогда, — продолжал Ваня шепотом, поскольку Кормилицын находился неподалеку, за нашими спинами, — Виктор Алексеевич решил пошутить. Сказал, что не принимает людей с улицы, что право работать нужно заслужить и будто бы те, кто изъявляет такое желание, проходят испытательный срок.
«Я кончаю работу в четыре», — по-деловому уведомил Кормилицын.
«Если сотрудник уходит из лаборатории раньше девяти, — сел на своего любимого конька Базанов, — из него ничего путного не выйдет».
— Я был уверен, — рассказывал Иван, — что на этот раз парень повернется и уйдет, а он стоял, как истукан, смотрел шефу в рот, и всю его спесь точно ветром сдуло.
«Вы разрешите мне пройти испытательный срок?»
«Должен предупредить, — продолжал развлекаться шеф, — что лаборантов у нас мало, уборщица одна, и та часто болеет. Научным сотрудникам приходится делать всю грязную работу — даже мыть пол».
Но и после этих слов Кормилицын не отступился.
— Шефу все это порядком надоело, и он отошел, оставив меня объясняться с Кормилицыным. Что было делать? Дал ему свой телефон, думал, не позвонит. Позвонил. Пришел. Шеф разрешил выписать временный пропуск. Так и ходил весь год. Являлся около пяти — и оставался до позднего вечера. Работал безотказно. Парень оказался просто удивительный. Ни разу не завел разговора о диссертации, о том, что пора бы и совесть знать. Уже без Виктора Алексеевича мы приняли его на работу.
— Что, и полы мыл?
— Полы не мыл, — улыбнулся Ванечка. — Вместо мытья полов все субботы и воскресенья проводил в библиотеке. Собрал прекрасную библиографию.
Я сделал Ивану знак глазами, чтобы замолчал. К столу подошел Кормилицын, назвал Ваню Иваном Мартыновичем и о чем-то спросил.
— Включайте, Юра, — распорядился Иван.
До чего непривычно было слышать: Иван Мартынович. Не знал, что у Вани такое отчество. Оно было для него тяжеловато, не шло к его интеллигентному лицу, к расчесанным на косой пробор коротко стриженным волосам, к мягким манерам умного, уверенного в себе человека. Пожалуй, он был старше Кормилицына всего года на два. Из Вани в Ивана Мартыновича он превратился прямо на моих глазах, и сделал это не кто иной, как Виктор Алексеевич Базанов.
Я подумал: как же он сразу не разглядел в Кормилицыне представителя своей школы? К нему сам явился тот, кого он ждал все эти суровые годы борьбы с Френовским, а он его не узнал. Объявил жесткие условия набора, а сам ушел, перепоручив ученика другим. Теперь они пойдут как грибы после дождя, — подумал я, — те самые долгожданные ученики, которых когда-то так ему не хватало.
Ваня сидел передо мной, просматривая выписки из базановских тетрадей, а я пытался понять, что испытывает он в эту минуту, старался мысленно перенестись на десять лет назад, вспомнить, что сам чувствовал тогда.
— Почерк понятен?
— Вполне, — ответил он, пробегая глазами страницы.
— Ну как? — спросил я. — Есть что-нибудь интересное?
Ванечка еще раз пробежал глазами выписки, аккуратно сложил страницы, скрепил их скрепкой и положил перед собой на стол.
— Мне очень жаль, — сказал он, потупив глаза. — К сожалению, ничего.
XXIV
Несколько раз я звонил по телефону, который дал Павлик. Никто не снимал трубку. То ли номер был записан неверно, то ли его успели переменить, то ли журналист-международник А. К. Бунцев находился в долгосрочной командировке. Даже обращался на телефонную станцию, но нет, номер не меняли.
Я уже потерял всякую надежду, когда вдруг однажды длинные гудки прервал женский голос:
— Алексея Константиновича? Сейчас. Леша! — прозвучало в невидимой глубине неведомой комнаты.
От волнения я запутал телефонный шнур. Неужели тот самый Бунцев?
— Слушаю, — проворковало в трубке, и я узнал, угадал, услышал далекое, знакомое эхо.
— Слушаю!
Затвор щелкнул, шторка хлопнула, закрылась, и теперь в том голосе не было уже ничего, что напоминало бы изрезанные перочинным ножиком черные крышки парт и коричневые пупырчатые спинки скамеек.
— Алексей Константинович?
— Да.
— Говорит Телешев.
Больше я ничего не успел сказать и перевел дыхание, чтобы по порядку объяснить А. К. Бунцеву причину моего звонка.
— Алик? — услышал я. — Телка?
— Да, Бубенец, это я.
— Не может быть!
— Представь себе.
— Откуда узнал телефон?
— Долго объяснять.
— Невероятно. Ты где?
— В Москве. Никуда, в отличие от тебя, надолго не уезжал.
— Живешь там же?
— Переехал в новый район.
— Как нашел меня? Кто дал телефон?
— Услышал во сне.
— Ну, Телка, ты даешь.
— Как самочувствие, Леша?
— Спасибо, неплохо. А у тебя?
— Как сердце?
— Пламенный мотор. — Он осекся. — Постой-ка, ты и это знаешь?
— Я знаю о тебе, Бубенец, больше, чем ты сам.
— Несчастный интриган. Откуда?
— Разведка доносит.
— Надо встретиться.
— Надо.
— Давай в Домжуре.
— Где?
— В Доме журналистов.
— Как угодно.
— Только еще раз созвонимся, ладно? Я недавно приехал, масса дел накопилась. Тебе можно куда-нибудь звякнуть?
Он записал телефон и обещал объявиться дня через два. Прошла неделя. Я снова набрал номер А. К. Бунцева.
— Телка, дорогой, молодец, что позвонил. Я потерял бумажку с телефоном.
— Чтобы ее найти, понадобилось бы еще лет двадцать.
— Не обижайся. Давай не откладывать. Слышишь?
Бунцев говорил это таким укоризненным, даже осуждающим тоном, будто не я позвонил ему.
— Сегодня вечером, — сказал я.
— Сегодня не могу.
Его голос вдруг сник и погас, как догоревшая спичка.
— Завтра.
— Завтра?
— Да.
Во время последовавшей затем паузы Бунцев, казалось, перебирал в памяти, как четки, час за часом свое расписание на завтра.
— Неужели и завтра занят?
— Постой, постой…
Я пытался представить себе, чем должен быть занят человек, чтобы не найти времени для встречи со своим двадцатилетней давности прошлым.
— Или не очень хочешь?
— Ты что! Очень хочу. Завтра в десять устроит?
— В десять утра?
— Вечера, конечно.
— Я ведь служу, Бунцев. Рано хожу на работу. В десять вечера для меня поздновато. В одиннадцать я спать ложусь.
— Старик, хотя бы ненадолго, — уговаривал Бунцев. — В одиннадцать у меня деловое свидание. Посидим полчасика, а то когда еще соберемся.
— Встретишь меня?
— Где?
— Не знаю. У входа. Меня ведь не пустят.
— Договорились. В десять у входа в Домжур. Лады́?
Разумеется, он опоздал. Разумеется, мы расстались за полночь, и на следующее утро я с превеликим трудом открыл глаза, но ничуть не жалею о нашей встрече.
Сорокалетний Бунцев оказался коренастым, подвижным мужчиной с крепкой головой и изрядной лысиной. Тем не менее я сразу узнал в нем Алешу Бунцева, крикуна и заводилу, как кошка вспрыгивающего во время перемены на парту со скомканной мокрой тряпкой в руке, чтобы запустить ею в кого-нибудь, по-обезьяньи размахивающего руками, хрипло, пронзительно, как попугай, кричащего: «Ла́жа, ребята. Ла́жа!» — и ни разу не попавшего на выволочку к директору школы. Бубенец, или просто Лажа, одинаково умел выкидывать подобные номера, избегать наказания, хорошо учиться и, начиная с восьмого или девятого класса, переть, как танк, в сторону Института международных отношений. Его любимыми писателями были писатели модные, но и их он, кажется, не читал, а только просматривал, знакомился настолько, чтобы при случае суметь сказать что-нибудь. Его знания, в сравнении со знаниями других медалистов нашего класса, были, пожалуй, более обширны (кинематограф, спорт, музыка, литература, живопись, политика, медицина с сексологическим уклоном и т. п.), но и более мелки, поверхностны и уж совсем не усвоены, критически не переварены им. Они были для него примерно тем же, чем для женщин косметика, — украшением на один день. Его суждения не отличались оригинальностью, и даже то необычное, непривычное, странное, что он сообщал нам, было необычным, непривычным и странным только для нас. Для тех, у кого Бубенец эти суждения заимствовал (он хорошо знал английский), они представляли собой, наверно, такое же общее место. Несмотря на бьющую через край энергию, которой хватило бы на троих, он казался человеком пресным, разговаривать с ним было скучно, хотя наши девочки сходили по нему с ума.
Впрочем, такую оценку вряд ли можно считать справедливой. Ведь это взрослый человек судит о мальчике, который был когда-то его сверстником, и потому судит пристрастно. На самом деле Лажа (чаще мы звали его так) возбуждал почтительную зависть у тех, кто выбрал для себя более скромную профессию, и я не могу понять, почему международники представлялись в те школьные годы недосягаемо значительными личностями.