Нью-Йорк – Москва – Любовь - Анна Берсенева 19 стр.


– Я не плачу, Вацлав, – шмыгнула носом Эстер. – Просто на улице холодно.

– Плачешь, плачешь, – покачал головой Бржичек. – Тебе жалко режиссера, я знаю.

– Не только из-за Гутмана, – вздохнула Эстер. – То есть Давид Григорьича, конечно, жалко, но… Мне себя еще больше жалко!

– За что себя? – сев рядом на стул, спросил Бржичек. – Разве тебя тоже выгоняют с театра?

– Я сама уйду, – мрачно сказала Эстер. – Не хочу, чтобы мною товарищ Оглоблин командовал. И в ватнике танцевать не хочу.

Вообще-то, конечно, говорить с посторонними людьми на политические темы было опрометчиво. На эти темы и со знакомыми-то говорить можно было не со всеми, и права была Аида, предостерегая Веру Друцкую. Но кругленький веселый Бржичек менее всего походил на доносчика. К тому же он был чех, к тому же Эстер сейчас было все равно, донесут на нее или нет.

– В ватнике танцевать плохо, – засмеялся Бржичек. – Но куда же ты пойдешь?

– А уеду куда-нибудь!

– В Сибирь?

– Почему в Сибирь? – удивилась Эстер.

– Ну так там бывают стройки, про них пишут все ваши газеты. Многие русские едут в Сибирь, когда хотят начать новую жизнь. У вас большая страна, – улыбнулся он.

– Большая-то большая… – пробормотала Эстер. – А деваться некуда. Нет, в Сибирь я не собираюсь, – тряхнула головой она. – Лучше бы как раз в обратном направлении. Вот только как?

– Ты говоришь про Европу?

Эстер не успела ответить: официант принес шоколад с пирожным для нее и кофе с ликером для Бржичека. Проводив его взглядом, тот повторил:

– Ты хочешь уехать в Европу?

– Знаешь, я уже куда только не думала. – Видимо, нервы у нее были сильно взвинчены, иначе ее не захлестнула бы волна неожиданной откровенности. – Мне даже Палестина на ум приходила. Говорят, туда евреев иногда выпускают. Правда, я же не сионистка, как, например, Аида, меня вряд ли выпустят. Да если бы и выпустили… Что мне там делать, за идею землю пахать?

– Да, не всех евреев тянет в Палестину, – кивнул он. – Меня совсем не тянет.

– А ты разве еврей? – удивилась Эстер. – Я не знала.

– По маме. Значит, настоящий еврей. Но Земля обетованная меня не манит. Может, просто еще возраст не пришел, – радужно улыбнулся он. – Может, на старости лет я как раз поеду пахать ту землю. Но пока мне хочется показывать музыкальные номера!

– А мне уже даже и этого не хочется, – вздохнула Эстер. – То есть хочется, конечно, но как-то… Мне хочется никогда больше не слышать глупых слов от глупых людей. И чтобы эти люди не руководили моей жизнью и не смели отнимать у меня самое дорогое, – отчеканила она.

– Все-таки ты настоящая еврейка! – засмеялся Бржичек. – Знаешь, что должен обязательно сказать вслух еврей на праздник Песах?

– Понятия не имею.

– Я свободен! Вот что он должен сказать. Он себе должен напомнить, что никогда больше не будет рабом, для того и вышел в этот день из Египта. Хотя, может, в рабстве он был лучше сыт и одет, чем на свободе. Я думаю, тебе необязательно ехать в Палестину, Эстер. – Он произнес это с неожиданной серьезностью; смех исчез из его круглых глаз. – Ты подумаешь еще немножко, правда ли хочешь уехать отсюда, а потом скажешь мне, что ты решила. Так?

– Так… – удивленно кивнула она. – Только я не поняла, Вацлав, при чем здесь…

– Потом поговорим, потом, моя красавица! – Его серьезность уже улетучилась снова. – Мне пора на репетицию. Ведь я не собираюсь в Палестину, а собираюсь на сцену сегодня вечером!

На репетиции Эстер больше не ходила. Вернее, это не она на них не ходила, а сами они были приостановлены. После разгромной критики «Букета моей бабушки» и ухода Гутмана весь Мюзик-холл пребывал в растерянности, а Голейзовский вообще не показывался в театре. И хотя товарищ Оглоблин, утвердившийся в директорском кабинете, еще никак себя не проявил, настроение у большинства было похоронное.

Эстер не была в этом смысле исключением. Тоска охватила ее, жесточайшая тоска! Она не бывала не только в Мюзик-холле, но и вообще нигде – обычная ее общительность словно в песок ушла.

Нет, не в песок, а в глубокий снег, который после трех суток непрерывного снегопада накрыл Москву тяжелой шапкой. Как только это случилось, зима стала совсем беспросветной – под стать настроению.

Эстер целыми днями и вечерами сидела дома одна, пустыми глазами смотрела в залепленное снегом окно и пила кофе, который когда-то купила в Торгсине и смолола на кофемолке у театральных бутафоров. Потом молотый кофе кончился, но заставить себя пойти в театр, чтобы смолоть новую порцию, Эстер не могла.

Иногда к ней стучались. Один раз она услышала за дверью мелкие шажки и тонкий голос мадам Францевой, другой раз шаркающие шаги Антона Николаевича Василькова – он сказал, что родители передали для нее письмо с кем-то из командированных, и подсунул письмо под дверь. Эстер не открыла ни разу: при мысли о том, что придется разговаривать с людьми, ей хотелось даже не забраться с ногами на диван, а лечь на него, отвернуться к стене и не поворачиваться никогда.

Когда раздался очередной стук в дверь, она именно это и делала. Если можно было назвать действием то, что она лежала, накрывшись вязаным серым платком, и разглядывала смутные разводы на коленкоровой диванной спинке.

Стук был короткий и спокойный. Но Эстер почувствовала в нем такую неодолимую силу, которая подбросила ее на диване, будто внезапно вырвавшаяся из него пружина.

Она пробежала через всю комнату – из-за теплых азиатских чувяков, в которых приходилось ходить дома зимой, ее шаги были бесшумны, – и распахнула дверь. Она боялась, что за ту секунду, которая потребовалась ей для этого, стоящий за дверью уйдет.

Но он не ушел. Игнат стоял к двери так близко, что, когда она распахнулась, Эстер почти уткнулась носом в его плечо.

И в то же мгновение все, что копилось в ней это бесконечное в своей тягостности время, что разрывало изнутри обидой, болью, безнадежностью, – все наконец прорвалось слезами.

Она всхлипнула, пробормотала что-то бессмысленно жалобное и, обхватив Игната за шею, в голос зарыдала.

Эстер была немаленького роста, но ее нос уткнулся ему всего лишь под подбородок. Слезы текли в твердую глубокую впадинку у него над грудью, и ниже слез, она чувствовала, гулко и стремительно билось его сердце, и ниже сердца… Весь он напрягся, застыл, дыхание стало прерывистым, потом, казалось, вовсе исчезло.

Потом он осторожно взял ее за плечи и с той же неодолимой силой, с какой стучал в ее дверь, отстранил от себя и провел в комнату.

Он усадил ее на диван и сам сел рядом. Только рядом, на совсем маленьком, но тоже неодолимом расстоянии.

– Что случилось? – спросил Игнат. Голос его звучал так же прерывисто, как только что рвалось из его груди дыхание. – Что у вас тут у всех стряслось?

– У кого – у всех?

Эстер в последний раз всхлипнула и вытерла щеки ладонями. Он ничего не сделал, он даже не поцеловал ее, он сидел рядом с нею так, словно она была невинной гимназисткой, которую можно оскорбить одним лишь намеком на поцелуй, – но при этом она чувствовала себя рядом с ним так, будто они лежали голые друг у друга в объятьях. И понимала, что он чувствует себя точно так же, оттого и дышит прерывисто, оттого глухо звучит его голос и стремительно бьется сердце.

– У Ксены дверь закрыта. Ты вот… Что случилось?

– Не знаю. Про Ксеньку не знаю.

Эстер подняла глаза и сразу увидела перед собою его глаза. Серые, широко поставленные, оттеняющие твердость черт его лица, они были – как расколовшаяся скала. От прямого взгляда этих глаз в ее собственных глазах потемнело и затуманилось.

– А у тебя что случилось? – Игнат отвел взгляд.

– А я из Мюзик-холла ухожу.

– И всего-то?

Она поняла, что «всего-то» объяснить ему все равно не сможет. Да и нужно ли объяснять? Они сидели, отодвинувшись друг от друга, но чувствовали себя при этом будто голые, и нужно было только одно: броситься друг к другу, и целоваться, и… И все, и навсегда! Все остальное было ненужно и неважно.

Но жизнь состояла как раз из «остального» – из объясняющих слов, из сопутствующих обстоятельств и обязательств.

– Ксенька, наверное, бабушку к врачу повезла, – сказала Эстер. – Она говорила, ей какого-то врача порекомендовали, который Евдокию Кирилловну в больницу может положить. Только далеко, в Сокольниках где-то.

Она не помнила, когда именно Ксенька говорила ей об этом. Может, неделю назад, а может, и две.

– А мне и не сказала даже… – В голосе Игната послышалась такая горечь, что у Эстер сжалось сердце. Его руки, тяжело лежащие на коленях, сжались в кулаки. – Хоть чем-то бы ей помочь, хоть извозчика, что ли, или такси… Ничего не сказала!

– Почему ты на ней не женишься? – помолчав, спросила она.

– Не идет за меня.

– Не идет!.. А ты бы… ты…

Эстер замолчала – сказать было нечего. Игнат усмехнулся:

– Что – я бы? Ничего не поделаешь. Где любовь, там ни разуму места нет, ни логике. Будто сама не знаешь.

– Не идет за меня.

– Не идет!.. А ты бы… ты…

Эстер замолчала – сказать было нечего. Игнат усмехнулся:

– Что – я бы? Ничего не поделаешь. Где любовь, там ни разуму места нет, ни логике. Будто сама не знаешь.

– Знаю… – Эстер еще немного помолчала и сказала: – Я уеду, Игнат. Не знаю еще, куда, но далеко. И совсем скоро. А ты… Если замуж она не пойдет, то хотя бы… Не оставляй ее хотя бы.

– Не оставлю. Убью, если кто обидит. Или сам умру. – Скальные глаза блеснули так, что Эстер поняла: Игнат действительно убьет каждого, кто попытается причинить Ксеньке зло. Эта твердость, эта могучая на все готовность каким-то необъяснимым образом соединялась в нем с нежностью. Это было странно и казалось невозможным, но именно нежностью дрогнул его голос, когда он произнес «убью». – Не уезжай, Эстер, – вдруг сказал он.

Если бы он обнял ее при этих словах, если бы поцеловал, да хоть придвинулся поближе – качнулся всем своим огромным телом, обхватил широким кольцом рук!.. Но он смотрел не на нее, а перед собою, губы его были сомкнуты в твердую линию, и руки по-прежнему лежали на коленях, разве что кулаки сжались еще крепче – так, что костяшки пальцев побелели.

– Уеду. – Она тоже отвела от него взгляд. Это нелегко ей далось. – Ну, что об этом говорить!

– Говорить нечего.

Он вдруг взял ее руку обеими руками – она утонула в его сложенных лодочкой ладонях, – поднес к лицу и прижал к губам. Эстер замерла. Так они сидели в молчании долго, очень долго… Или всего одно мгновение прошло? Губы у Игната были такие же твердые, как взгляд. Когда он целовал Эстер руку – раз за разом, не отрываясь, – ей казалось, что она касается рукою скалы.

Потом Игнат медленно отпустил ее руку и встал.

– Я их у двери подожду, – не глядя на нее, сказал он.

Эстер промолчала. Она не понимала, почему до сих пор не упала без сознания. Да что там без сознания – замертво…

Хлопнула дверь. Тяжело прозвучали по коридору его шаги. И стихли.

Глава 6

– Ты точно знаешь, что хорошо подумала, Эстерка?

Круглые глаза Бржичека были серьезны.

– Как ты сложно стал изъясняться по-русски, Вацлав! – усмехнулась Эстер. – Я хочу уехать, я точно это знаю. Почему ты просил, чтобы я сказала об этом тебе?

– Потому что я могу тебе помочь.

Все-таки серьезность не держалась долго в таких замечательных глазах. Говоря последнюю фразу, Бржичек уже подмигивал и улыбался.

– Каким это образом?

Эстер тоже не сдержала улыбку, хотя вообще-то ей было не до смеха.

– Простым. Я на тебе женюсь.

– Ничего себе! – Теперь Эстер уже не улыбнулась даже, а рассмеялась. – А меня ты спросил, хочу я за тебя замуж или нет, а, Вацлавчик?

– На что спрашивать, Эстерка? – в тон ей ответил он. – Я и так знаю, что не хочешь. А то бы я в самом деле на тебе женился.

– А сейчас ты как собираешься жениться? – удивилась она. – Не в самом деле?

– Конечно. Я хочу тебе помочь, вот и все. Мы с тобой поженимся как будто бы, понимаешь? Но по всем вашим законам. Мы обманем ваши законы и вашу власть. И ты уедешь со мной в Прагу. Мой контракт в Москве прерывается, потому что спектакль, в который меня пригласили, закрывают. Значит, я должен вернуться в Чехию. И моя законная супруга со мной.

– Но… что же я там буду делать? – растерялась Эстер. – Ведь ты же… Ведь у меня…

– Я знаю, что у тебя нет денег, – догадливо кивнул Бржичек. – И ты правильно поняла: я не смогу тебя содержать в Праге.

– Я и не… – начала было Эстер.

Но Бржичек перебил ее.

– Но ты сама получишь на себя деньги. Через Русскую акцию, – сказал он.

– Какую акцию? – не поняла Эстер.

– Наш президент Масарик помогает русским эмигрантам, разве ты не знаешь? – удивился Бржичек.

– Откуда мне об этом знать, Вацлав? – пожала плечами Эстер.

– Оттуда, что в Чехии больше русских, чем во всей остальной Европе. И они не работают таксистами, как в Париже, а учатся.

– Чему учатся? – не поняла Эстер.

– Кто чему хочет. Экономике, инженерному делу, философии.

– Философии? – недоверчиво переспросила она.

– Даже филологии, – кивнул он. – На то дают деньги из государственного бюджета. Русских даже специально искали в лагерях для перемещенных лиц и предлагали приехать в Чехию, чтоб учиться. И теперь они учатся и получают стипендию, на которую можно жить. Очень скромно, это правда. На нее нельзя иметь такие шикарные туалеты, как у тебя здесь.

Для важного разговора Бржичек пригласил Эстер в ресторан отеля «Савой», и она, конечно, пришла в лучшем своем платье, которое купила перед последней премьерой у жены одного нэпмана. Та исхитрилась заказать это платье в Париже, а когда его привезли, то оказалось, что оно безнадежно ей мало. Платье было пурпурное, притом сшитое из настоящего пурпура, то есть ткань для него была сложно окрашена в жидкости морского моллюска. Расставаясь с платьем, нэпманша со слезами на глазах сообщила Эстер все подробности его изготовления. Тени в красных складках пурпура отливали синевой, а в складках синих и фиолетовых имели багровые отсветы.

– Ты в этом платье совсем ослепительная, – словно извиняясь за свою бестактность, добавил Бржичек. – Ты вся – один страстный поцелуй. Но таких туалетов в Праге у тебя может уже и не получиться. За свободу надо платить, Эстерка, ничего не поделаешь.

– Ты думаешь, я этого не знаю? – усмехнулась она. – Или думаешь, мне жалко заплатить платьем за свободу? Я заплачу за нее гораздо дороже, Вацлав…

Игнатовы глаза представились ей во всей их скальной неодолимости, в ушах, будто наяву, прозвучали его удаляющиеся шаги.

– Тогда я уже завтра узнаю, какие бумаги ты должна собрать для замужества. Может, Рождество ты уже встретишь в Праге. А сейчас давай выпьем за нашу помолвку, Эстерка. И не грусти, что оставляешь тут любимого. Будет новая любовь, поверь старому мудрому еврею.

– Это ты-то старый и мудрый? – глядя в его смеющиеся круглые глаза, невольно улыбнулась Эстер.

– Может, просто догадливый, – не стал спорить он. – А только я говорю правду. Если не будешь бояться жизни, все у тебя в ней будет.

– Я знаю, что ты не боишься. – Ксения по своему обыкновению теребила уголок вязаной салфетки, лежащей посередине вытертой бархатной скатерти. – Ты вообще бесстрашная, Звездочка. Мне бы хоть малую долю твоего бесстрашия!

– У тебя и своего достаточно, – улыбнулась Эстер. – Только ты своего бесстрашия боишься.

– Как же я без тебя?.. – жалобно спросила Ксенька. И тут же замахала руками: – Не слушай ты глупостей моих! Будто во мне дело… Когда ты уезжаешь?

– Через неделю.

– А родители? – осторожно спросила Ксенька. – Они успеют приехать из Туркестана?

– Зачем?

– Ну, как же?.. Тебя проводить.

– Все добрые прощальные слова я от них уже выслушала, – усмехнулась Эстер. – По современному средству связи. – Она кивнула на телефон и горько добавила: – Может, я у них подкидыш, а? Так вроде не похоже, лицом-то вылитый отец. Только мне почему-то кажется, если бы у меня дочь была, я бы ей вряд ли сказала, что она безыдейная предательница, которая ради сытой буржуйской жизни опозорила семью и родину, а потому я о ней слышать больше не хочу.

– Господи, как же это грустно! – тихо проговорила Ксения. – Что с нами стало…

– С тобой-то ничего не стало, – улыбнулась Эстер. – Ты у нас неколебимая.

– Я тебя приду проводить, можно? – Ксенькин голос дрожал, как травинка на ветру. – Сейчас-то не буду тебя отвлекать, у тебя и без меня перед отъездом дел хватит, а на вокзал приду, можно?

– Ну что ты такое говоришь? – Эстер почувствовала, что вот-вот расплачется. – Мы еще и до вокзала сто раз увидимся!

– Ведь мы с тобой никогда больше не увидимся, Звездочка, – помолчав, сказала Ксения. – Никогда! Ты понимаешь?

Пражский поезд уходил с Брестского вокзала поздним вечером.

Метель началась еще с утра, а к тому времени, когда сгустились ранние декабрьские сумерки, она разгулялась так, что весь воздух Москвы состоял из сплошного снега, то летящего, то клубящегося, то кратко замирающего, чтобы уже через мгновение взвихриться с новой силой.

Страшно было уезжать в такую метель, и страшно было оставаться.

Эстер приехала на вокзал вместе с Бржичеком. Он сказал, что это обязательно: мало ли, вдруг кому-нибудь покажется подозрительным, что молодожены отправляются в свою совместную жизнь по отдельности. После тех мытарств, которые Эстер пришлось выдержать, прежде чем были оформлены все документы, необходимые для замужества и выезда на родину супруга, она готова была даже ночевать на вокзале, лишь бы уехать поскорее.

Извозчик еле добрался по снежным заносам от Петровки до площади Тверской заставы. Из-за метели город был почти не виден, и последнее прощание с ним, которого Эстер так боялась, прошло как-то скомканно, неполно.

«Марсель» исчез из виду сразу же, как только отъехали от него на расстояние двух домов. Оглянувшись, Эстер увидела лишь его смутный силуэт. Метель будто нарочно скрыла то место, где так счастливо прошла ее юность и так больно задела ее сердце любовь…

Назад Дальше