О выборах Ксенька не переживала, но вот о том, что ее бабушка на старости лет лишена не то что пенсии – о ней и мечтать не приходилось! – но даже продуктовых карточек, что сама она, тоже заветных карточек лишенная, с трудом находит кратковременную работу, которая только-только позволяет не умереть с голоду, и из-за этой поденной работы, за которую, конечно, надо благодарить Бога, редко выбирается в свои Вербилки, на фарфоровый завод, потому что там работу ей давать боятся, несмотря на ее несомненный, всем очевидный художественный талант, – обо всем этом Ксенька переживала очень.
И со всем этим ничего нельзя было поделать.
То есть по мелочам, в повседневности помочь Ксеньке было можно. Да вот хоть продуктами: Эстер ела, по словам Евдокии Кирилловны, как птичка Божья, поэтому тех продуктов, которые она отоваривала на свои карточки, хватало ей с избытком, да и актерский ресторан «Алатр» на Тверской работал исправно, и кавалеров, мечтающих посидеть в этом ресторане с темноокой красавицей-актрисой, было предостаточно… Но Ксенька категорически отказывалась принимать продукты или тем более деньги даже у своей закадычной подружки.
– Нет, – с обычной своей тихой решительностью говорила она. – Звездочка, я тебя очень люблю и верю в твою искренность, ты же знаешь. Но – нет. – И на сердитый вопрос Эстер, отчего такое твердокаменное упрямство, отвечала: – Я не хотела бы привыкать ни к чьей помощи. Ведь сейчас мы с бабушкой проживаем наверняка не самое трудное время нашей жизни. Кто знает, что нам предстоит в будущем? Лучше не расслабляться.
И что на это можно было возразить? Лишенцев высылали из больших городов целыми семьями. Вон, Петроград, кажется, от них совсем очистили; Эстер вздрагивала, когда слышала это определение. Оно казалось ей даже более отвратительным, чем ненавистная риторика про идейную направленность искусства. О семье священника Иорданского – точнее, о тихом остатке этой когда-то огромной семьи, каковым являлись теперь Ксения с бабушкой, – попросту забыли. Возможно, лишь потому, что отец Илья, муж Евдокии Кирилловны, тихо скончался еще до революции, а отец Леонид, ее сын и Ксенькин отец, был арестован не в Москве, а в своем рязанском приходе, и там же расстрелян.
Правда, все эти обстоятельства являлись слишком ненадежными причинами для того, чтобы Иорданские могли рассчитывать на сколько-нибудь долговременное благополучие. Ксенька права была в том, что они проживали сейчас не самую трудную часть своей жизни – и в сравнении с прошлым, и в предчувствии будущего. Одно то, что их до сих пор не выселили из Москвы, из отдельной комнаты, притом в таком приличном доме, каким являлся «Марсель»… Эту комнату занимал еще до революции старший сын Евдокии Кирилловны, служивший по почтово-телеграфному ведомству, которому принадлежал дом с таким странным названием. Он и взял к себе мать и племянницу в восемнадцатом году, когда они остались без крова и без средств к существованию. Здесь, в этой комнате, он в том же году тихо сгорел от тифа. Все Иорданские умирали как-то тихо, даже если их расстреливали, как Ксенькиного отца…
«Что в голову лезет! – сердито подумала Эстер. – Умирают тихо… Тьфу-тьфу-тьфу!»
Она сплюнула через левое плечо, не наяву, конечно, а тоже мысленно, и поспешила задать подружке очередной вопрос:
– А как там в твоих Вербилках?
– Не знаю, – ответила Ксения. – Я давно там не была. Пожалуй, с самого твоего приезда из Сибири.
– Да ты что? – изумилась Эстер. – Почему?
– Так.
Ксения никогда не краснела – в минуты сильного душевного волнения она, наоборот, становилась еще бледнее, чем обычно. Сейчас, при упоминании о Вербилках, ее лицо стало прозрачным, как фарфоровая чашка. У Иорданских каким-то чудом сохранились две семейные фарфоровые чашки, сделанные почти двести лет назад на заводе Гарднера. Ксенька хранила чашки в коробочках из пальмового дерева, которые когда-то употреблялись для хранения пастельных красок.
Эстер видела чашки однажды и мельком, но запомнила их прозрачную белизну.
И точно такой белизной облилось сейчас Ксенькино лицо.
– С тобой случилось что-нибудь, Ксень? – спросила Эстер. – Там, в Вербилках?
– Нет, ничего. – Ксения уже взяла себя в руки, и лицо ее стало обычным, просто бледным, без фарфоровой прозрачной хрупкости. – Ты сегодня очень занята, Звездочка?
– Совсем не занята. Даже не верится! – засмеялась Эстер. – Я только утром вспомнила, что воскресенье. В спектакле я сегодня не занята, на репетицию меня не вызывали. А ты еще завтракать со мной не хотела, – укорила она подругу. – Часто ли у меня такая свобода с утра до вечера?
Собственно, ей и удалось сегодня зазвать Ксеньку к себе в комнату на завтрак под предлогом своей воскресной свободы. Хотя, положа руку на сердце, следовало признать, что свободы в жизни Эстер и в будние дни хватало. Не так уж велика была ее нагрузка в студии Художественного театра – оставалось и время, и силы на жизнь вполне привольную.
«Вот если перейду в Мюзик-холл, ни времени, ни сил ни на что, кроме работы, не будет», – подумала Эстер.
И поймала себя на том, что чрезвычайно этому рада.
– Вы должны быть выше картофельно-пайковых забот, – говорил когда-то Николай Михайлович Фореггер. – Иначе какие же вы артисты?
Положим, картофельно-пайковых забот в жизни Эстер и в восемнадцатом году не было, все-таки родители ее были крупными специалистами по телефонной и телеграфной связи, и большевики дорожили их знаниями с самого первого дня своего прихода к власти. Но богемная жизнь чрезвычайно ей нравилась – и во времена первоначальной юности, и теперь, когда юность ее была в самом разгаре. И то, что она готова была променять все эти радости юной свободы на возможность работы, кое-что да значило…
– Если ты не занята, – сказала Ксенька, – то, может быть, составишь мне компанию?
– Конечно, – кивнула Эстер. – А в чем? Ты чему смеешься? – удивилась она.
– Твоей манере удивительной. Ты всегда сначала принимаешь решение, а уж после расспрашиваешь подробности.
– Ну и что? – пожала плечами Эстер. – О мелочах и после можно разузнать. А куда мы с тобой пойдем?
– Я Игната хочу навестить, – сказала Ксенька. – Матрешиного сына, помнишь?
– А!.. – вспомнила Эстер. – А он разве обратно не уехал? Я думала, он в деревне давно.
– Теперь, может быть, уже и в деревне. Хотя он возвращаться вовсе не собирался. У них же в деревне совсем тяжело: голод, жить не на что. Он потому в Москву и приехал, на стройку нанялся. Он и деньги, что зарабатывает, почти все родне отсылает. Но он уже три недели у нас не появляется и знать о себе не дает. Мы с бабушкой беспокоимся.
– О чем беспокоиться? – пожала плечами Эстер. – Будто он вам родственник! И когда ему к вам ходить? Днем работает, вечером гуляет. Что еще крестьянскому парню в Москве делать?
– Не знаю… – задумчиво проговорила Ксения. – Мне казалось, он относился к нам с бабушкой сердечно. Видимо, Матреша хорошо о нас отзывалась.
Еще бы Матреше было не отзываться хорошо о Евдокии Кирилловне с Ксенькой! Бога она должна была за них всю жизнь молить и детям своим то же наказать. Кто поселил бы у себя в комнате приезжую крестьянку, да еще в такие годы, когда по квартирам то и дело ходили с обысками революционные матросы, да еще в таком птичьем положении, в каком жили в Москве сами Иорданские?..
– Но если тебе скучно его навещать, я одна пойду, – сказала Ксенька.
– Вот еще глупости! Как же мне с тобою скучно? – возмутилась Эстер. – Прогуляемся, конечно. Вон погода какая чудесная!
Майское солнце в самом деле заливало комнату веселыми лучами, ветерок колебал занавеску, и липа, растущая под окном, от этого ветерка то и дело протягивала в открытую форточку ветки, покрытые первой чистой зеленью.
– Я через пять минут буду готова. – Видно было, что Ксенька обрадовалась согласию подруги. – Бабушка кое-какую еду для Игната собрала, я возьму и тут же выйду.
– Но я с тобой пойду только при одном условии.
Эстер мгновенно сообразила, как можно выгодно использовать Ксенькино приглашение.
– При каком? – удивилась та.
– Что вот этот сыр ты для бабушки заберешь. И масло тоже, и кофе. А хлеб мы вашему рабочему парнишке отнесем. У меня почти полфунта черного осталось, пожертвую уж передовому пролетариату.
Эстер ожидала, что Ксенька, как обычно, станет отказываться, и придется выдумывать какие-нибудь неопровержимые доводы, чтобы отдать Евдокии Кирилловне сыр и масло. Но, видно, Ксенька очень уж торопилась навестить потомка Ломоносова, поэтому возражать не стала.
– Бессовестная ты! – улыбнулась она. – Ну как тебе при таком условии отказать?
– А никак не надо отказывать, – тут же заявила Эстер. – Бери еду и собирайся поскорее. Я тебя через пять минут жду у третьей лестницы, и хлеб вынесу.
Глава 9
Эстер вышла в длинный марсельский коридор, конечно, не через пять минут, а по меньшей мере через пятнадцать. Все-таки ей предстояло идти через всю Москву, и не просто идти, то есть не по темным метельным улицам пробираться, а гулять по прекрасному майскому городу, в который она вписывалась как нарядная буквица в волшебную книжку. Это Ксенька однажды сказала, про буквицу и книжку, и Эстер тогда посмеялась образному подружкиному мышлению.
Эстер ожидала, что Ксенька, как обычно, станет отказываться, и придется выдумывать какие-нибудь неопровержимые доводы, чтобы отдать Евдокии Кирилловне сыр и масло. Но, видно, Ксенька очень уж торопилась навестить потомка Ломоносова, поэтому возражать не стала.
– Бессовестная ты! – улыбнулась она. – Ну как тебе при таком условии отказать?
– А никак не надо отказывать, – тут же заявила Эстер. – Бери еду и собирайся поскорее. Я тебя через пять минут жду у третьей лестницы, и хлеб вынесу.
Глава 9
Эстер вышла в длинный марсельский коридор, конечно, не через пять минут, а по меньшей мере через пятнадцать. Все-таки ей предстояло идти через всю Москву, и не просто идти, то есть не по темным метельным улицам пробираться, а гулять по прекрасному майскому городу, в который она вписывалась как нарядная буквица в волшебную книжку. Это Ксенька однажды сказала, про буквицу и книжку, и Эстер тогда посмеялась образному подружкиному мышлению.
Но чувствовать себя нарядной ей в самом деле было необходимо, а значит, выйти из дому в ситцевом платьице, в котором она завтракала с подружкой, было просто немыслимо.
Эстер надела шелковую кофточку цвета яичного желтка – ту самую, что купила на Петровке в день своего возвращения из Сибири, и туфельки на венском каблучке, и шелковую же темно-фиолетовую юбку с вышитыми по подолу бледно-фиолетовыми ирисами. Она начала было закручивать волосы в модные «улитки», но передумала и оставила прическу как есть. Волосы у нее были густые, цвета вызревшего каштана, и падали на плечи волнами. Когда эти волны волновались от ветра, вместе с ними волновались мужские сердца, и Эстер отлично это знала, потому и не следовала прихотливой моде в ущерб собственной природе. И пудрой «Лемерсье» она поэтому не пользовалась, хоть и держала ее на туалетном столике за красоту коробочки и пуховки. И купленная на Кузнецком герленовская помада оставалась у нее почти без употребления.
Эстер в последний раз взглянула в зеркало, нашла себя очаровательной и выбежала в коридор. Правда, тут же пришлось вернуться: конечно, она забыла хлеб, который обещала взять для Игната.
Наконец Эстер заперла свою дверь и бегом бросилась по коридору.
– Эстерочка! – вдруг услышала она. – Погоди, детка, остановись на минуту.
«Вот некстати!» – подумала Эстер.
Ни одной лишней минуты для беседы с мадам Францевой у нее не было. И Ксенька у лестницы ждет, и вообще – ну о чем разговаривать со старушкой такой робкой, что, кажется, от любого неосторожного слова она то ли в обморок упадет, то ли вообще облетит, как одуванчик? Эстер не любила беседовать с робкими людьми, потому что ее порывистость плохо сочеталась с тактичным политесом.
Но и обидеть мадам Францеву было невозможно. Как скажешь: «Мне не до вас», – старушке с такими невыцветающими детскими глазами?
– Только на минуточку, Жюли Арнольдовна, – вздохнула Эстер. – Меня Ксения ждет.
– Именно поэтому, Эстерочка, – торопливо закивала мадам Францева. – Я увидела, что Ксенечка была у вас, а потом вышла из своей комнаты с узелком, и подумала, что вы, возможно, куда-то идете вдвоем. А это значит, у вас будет время для беседы с нею, не так ли?
– Так, Жюли Арнольдовна, – засмеялась Эстер. – Вы прямо сыщик Шерлок Холмс!
– Извините, – смутилась мадам Францева. – Я вовсе не из любопытства. Я всего лишь хотела с вами поделиться своей тревогой. Это касается Ксенечки с Евдокией Кирилловной.
Ее шелестящий голос стал при этих последних словах совсем уж неслышным. Эстер насторожилась. При всей трепетности мадам Францевой похоже было, что сейчас у нее есть резонная причина для тревоги.
– А что с ними случилось? – спросила Эстер.
– Пока ничего. Но непременно случится, если они не примут мер. Галя Горобец позавчера выспрашивала у Антона Николаевича, не находит ли он, что комнату в подведомственном доме можно было бы использовать более разумно.
Антон Николаевич Васильков, как и родители Эстер, работал в Московском правлении Союза связи и жил в соседней комнате с Левертовыми. А Галя Горобец была ответственной по дому и жила с сыном, невесткой и их многочисленным потомством этажом ниже, в такой же точно комнате, как у Ксеньки с бабушкой.
– И что Антон Николаевич ответил? – поинтересовалась Эстер.
– Я не слышала, – вздохнула мадам Францева. – Галя меня заметила и демонстративно вышла из кухни. Но дело, мне кажется, не в отзывах Антона Николаевича. Над Ксенечкой нависла опасность, я уверена. Горобец просто так не завела бы такой разговор… Опасность, опасность, и это не обычное мое паникерство, Эстерочка, и не спорьте, и не убеждайте меня в обратном! Алексей Венедиктович, мой покойный супруг, всегда говорил, что у меня особое чутье на опасность. Как у гончей на зайца, – невесело улыбнулась она. – Точнее, наоборот, у зайца на гончую.
– Я не спорю… – проговорила Эстер. – Вы думаете, их хотят выселить?
– Не сомневаюсь. – Мадам Францева часто закивала головой в мелких кудряшках перманента. – И следует удивляться лишь тому, что этого до сих пор не сделали. Конечно, наш «Марсель» не совсем обычная коммуналка, но все же и от здешнего руководства не следует ожидать безмерной либеральности.
«Марсель» в самом деле разительно отличался от большинства московских коммуналок, в которые за последние десять лет превратились все бывшие доходные дома. Конечно, в первые годы после революции он имел обычный для того времени вид: потолок коридора был опутан черными трубами буржуек, которые тянулись из каждой комнаты, все четыре парадных были заколочены, а все три черных лестницы заплескивались водой и зимой превращались в ледяные горы.
Но теперь, в разгар нэпа, дом выглядел уже вполне пристойно. Парадные двери не были заколочены, для уборки кухонь и мест общего пользования была нанята жильцами на приличный оклад уборщица, кроме того, было решено, что огромные марсельские коридоры не должны быть заставляемы старой мебелью и прочим хламом. А неделю назад в каждой комнате снова стал действовать водопровод. В сочетании с высокими потолками, просторными вестибюлями, зеркальными лифтами, перилами в форме змей и прочими атрибутами стиля сдержанного модерна, в котором перед самой революцией был выстроен этот дом, тогда еще с дорогими магазинами в первом этаже и дорогими же меблированными комнатами во всех остальных, – «Марсель» в самом деле выделялся в унылом ряду коммунальных клоповников.
И, конечно, мадам Францева была права в том, что даже она в любую минуту могла подвергнуться уплотнению, так как происходила «из бывших», да к тому же из французов. Но ее покойный супруг хотя бы успел послужить на Центральном телеграфе не только при царе, но и при советской власти. Права же Иорданских на проживание в «Марселе» были не то что сомнительными – они отсутствовали вовсе.
– Но что же делать, Жюли Арнольдовна? – растерянно спросила Эстер.
Она сама удивилась такому несвойственному ей вопросу, да еще обращенному к даме, которая менее всего была способна что-то посоветовать в сложной ситуации. Но растерянность в самом деле была единственным чувством, которое Эстер сейчас испытывала.
– Ах, если бы Ксенечка вышла замуж! – вздохнула мадам Францева.
– Замуж? – изумилась Эстер. – За кого?
– Уж, верно, не за выпускника семинарии. Такой брак ничем в ее положении не поможет.
– А какой поможет? – заинтересовалась Эстер.
Растерянность ее сразу прошла.
– Который прежде считался бы для такой барышни, как Ксения Леонидовна, невообразимым мезальянсом, – с грустной улыбкой объяснила мадам Францева. – С рабочим завода Михельсона, к примеру. Или завод Михельсона теперь называется как-нибудь иначе?
Существенное легко сменялось в ее мотыльковом сознании несущественным, и разговаривать с нею больше пяти минут было поэтому трудновато.
– Понятия не имею, как теперь называется завод Михельсона, – пожала плечами Эстер. – Я побегу, Жюли Арнольдовна. Спасибо за предупреждение!
Ксения уже стояла не у третьей лестницы черного хода, а на улице у подъезда. В руке у нее был маленький белый узелок.
– Извини, я, как всегда, пять нарядов переменила. Ну никак не могла выбрать! – воскликнула Эстер. О разговоре с мадам Францевой она говорить, разумеется, не стала. – Вот хлеб.
– Спасибо, – кивнула Ксенька. – А я сахару взяла. Помнишь, от той головы?
– Конечно, помню, – улыбнулась Эстер.
Странно, но тот вечер, когда от сахарной головы летели под огромными ладонями Игната голубые искры, а они с Ксенькой смотрели на этот загадочный огонь и разговаривали про роковые страсти и про Душу Сахара, в самом деле запомнился Эстер так отчетливо, словно имел какое-то особенное для ее жизни значение. Но какое? Она не знала.
– Попробуем на трамвае? – с сомнением в голосе предложила Ксения.
– Да ну! – поморщилась Эстер. – Трамвайными вишенками быть – это, знаешь ли, только в стихах красиво.