– Как «размолоченной»? – переспросила Вера.
– На его лице шрамы от ранения, – ответил Михаил, – не затянулись и уже не затянутся.
– Боже, какая глупость! – воскликнула Вера. – Как может шрам испортить мужчину?!
– Вот и напиши ему об этом! А ещё лучше – найди время, приезжай и поговори с ним! Всё равно все работы в имении закончены, Сергей уезжает в полк, Коля – в гимназию, а Аннет ты можешь взять с собой!
– Миша, Миша, господь с тобой! – махнула рукой Вера. – На каком основании я приеду к нему?..
– Не к нему, а ко мне! В наш семейный дом! Все приличия будут соблюдены, не беспокойся! Верка, мне кажется, всего несколько твоих слов – и Закатов возродится к жизни! Он всю жизнь влюблён в тебя и…
– Мишка, спустись с небес! «Влюблён»… Даже если это так – ничего уже не вернуть! И я никуда не поеду, потому что… Потому что нельзя мучить человека внезапными и бессмысленными появлениями в его жизни! Лучше бы ты познакомил его с какой-нибудь порядочной барышней! А у меня и так достаточно забот! – Отвернувшись к окну, Вера изо всех сил старалась, чтобы её голос звучал ровно и естественно. – Мало мне местных сплетниц, мало мне потрав и недорода, мало мне Серёжи! Ещё и Александрин, это уж воистину испытание для любых нервов… Они с Сергеем постоянно на ножах! Я голос себе сорвала, требуя от сына быть снисходительным рыцарем… И понимаю при этом, что сама уже на грани помешательства.
– Откуда она у тебя вообще взялась? Приживалка?
– Мишка!!! Ненавижу это слово! Пахнет барством и старушечьими чулками! Обычная несчастная девочка, шесть лет запертая в институте. Без семьи, без имущества, отец разорился на висте и с облегчением помер. Она – дальняя родственница покойного Станислава Георгиевича, на его счёт и содержалась в Смольном. Князь распорядился после выпуска забрать её в дом и всячески содействовать её судьбе. И что же?.. Нервная, совершенно неразвитая, вся вычурно-манерная, как все они после института, чуть что – истерики, обмороки, рыдания… Чудовищно завидует Аннет, кое-как пытается это скрыть… К счастью, у Аннет слишком здоровая натура, её выходки кузины или забавляют, или вызывают сочувствие.
– Но, Верка, рано или поздно…
– Не думаю. Надеюсь как можно скорее выдать Александрин замуж. Приданое за ней даётся немаленькое, это решит вопрос… Бог мой, Миша! – Вера вдруг перестала ходить по комнате и испуганно взглянула на часы. – Второй час ночи! А мне завтра… то есть уже сегодня… Надо чуть свет быть на ногах! Последнее испытание в этом сезоне – и, слава богу, всё! Надо выдержать его достойно!
– Чур, первый полонез со мной! – шутливо потребовал Михаил.
– О нет, первый – с полковником Команским, не имею права отказать!
– Это ещё почему? Крылья амура?..
– Мишка, ты дурак! Просто Команский божественно танцует полонез – в отличие от меня! В таком случае приличный партнёр – просто спасение. А ты пригласи лучше, как родственник, Аннет, она будет рада! Между прочим, девочка прелестно танцует, сам получишь удовольствие. А теперь ступай спать.
Михаил встал и, взяв со стола свечу, пошёл к дверям. Уже с порога он обернулся:
– А всё-таки, Верка, право, съездила бы ты в Москву.
Сестра, стоя к нему спиной, молча покачала головой. И не обернулась, когда за братом тихо закрылась дверь.
С самого утра в Бобовинах было солнечно и тихо. Стояли последние ясные деньки осени. Небо, уже блёклое, было слегка подёрнуто полосами облаков, а местами чисто, совсем по-летнему синело над поредевшим лесом. Старые дубы на опушке стояли ещё в своём рыжем золоте, а внизу под ними, между могучих корней, трава была сплошь усыпана крепенькими, гладко-коричневыми желудями. Калина, уже поспевшая, била в глаза тёмно-пурпурными гроздьями; словно споря с ней, пламенели рябиновые кисти в низине. Рядом тёмной зеленью, отливающей синевой, красовалась разлапистая ель. Птиц уже не было слышно, а над болотом с раннего утра раздавалось горестное курлыканье: там собирались в путь журавли.
Жёлтый лист прилетел с косогора и застрял в гриве вороного коня. Тот сердито запрядал ушами и мотнул большой головой.
– Спокойно… спокойно, Рогдай! – Сергей Тоневицкий смахнул лист с головы жеребца и спрыгнул на землю. Сделав несколько шагов по палым листьям, он осмотрелся. Вокруг, казалось, никого не было, но в ложбинке между рябинами одиноко темнел старый рассохшийся мольберт. Тут же на траве лежала палитра с кистями и скомканная старая шаль, на которой высилась горка собранных кем-то грибов. Увидев шаль, молодой человек широко улыбнулся и, оглядевшись, крикнул на весь лес:
– Варенька! Варвара Трофимовна!
Белка, сидящая на потрескавшемся стволе дуба, с возмущённым цвирканьем бросилась прочь. Листья посыпались дождём. Некоторое время было тихо. Затем из кустов лещины послышался шорох, и на опушку, придерживая подол старого холщового платья, выбралась худенькая девушка лет шестнадцати. Её загорелое лицо с заострённым носиком в россыпи веснушек не казалось хорошеньким, но радостная улыбка изменила его так, что Варя Зосимова сделалась почти красавицей. Её тёмно-рыжие, очень густые волосы, видимо, с утра были тщательно заплетены в аккуратную косу. Но сейчас эта медная коса была преизрядно растрёпана, дешёвый гребень сбился на затылок, а в спутанных прядях торчали хвойные иголки, былинки и даже золотистый берёзовый лист.
– Сергей Станиславович! Эка шумите, всех белок распугали! Я чуть грибы не пороняла, а уж какие знатные-то попались! Просто как солдаты, так рядами и стоят! Шляпочки все будто на заказ из бархата пошиты! И как это девки бобовинские до них здесь не добрались? Вот, полюбуйтесь!
Сергей с улыбкой посмотрел на в самом деле отменные, крепкие боровики, лежащие в подоле девушки.
– Вы так, в подоле, и понесёте их домой? – полюбопытствовал он.
Варя недоумённо оглянулась, словно ища кого-то. Затем вдруг покраснела так, что не видно стало веснушек, и смущённо заметила:
– И когда только устанете мне «вы» говорить, Сергей Станиславович? Я ведь не барышня и совсем непривычная… Каждый раз смотрю, кто ещё тут есть, с кем я вместе «вы» буду…
Сергей засмеялся: весело и необидно. Помогая Варе переложить грибы из подола в расстеленную шаль, заметил:
– Вы, Варвара Трофимовна, во сто раз лучше иной барышни.
– Полноте! – отмахнулась Варя, поворачиваясь за откатившимся боровиком и пряча улыбку.
Сергей снял с её волос одну былинку, другую, потянул запутавшийся лист. Варя ойкнула.
– Простите, Варенька… Но у вас в волосах все дары леса обретаются! Только что Михайло Потапыч не заблудился!
– Так спозаранку по чаще ползаю! – просто пояснила девушка. – Пришла-то рябинку написать, пока листва на месте, – так мне хотелось! Всю страду бегала мимо, на эту рябинку поглядывала да ждала: вот отожнёмся, соскирдуем, высушим… Перед молотьбой хоть денёчек выгадаю, сбегаю! Ну, сегодня спозаранок и метнулась сюда! Начала было, а вдруг глядь – прямо из былья-то гриб торчит, генерал генералом! Я сорвала, глядь – а рядом ещё один, да ещё, да груздей целая рота! Всё забыла, собирать кинулась! Вечером в котёл кинем, навар будет…
Сергей с улыбкой слушал болтовню девушки, тщетно пытался поймать её взгляд. Но Варя, торопливо перекладывая грибы в шаль, была поглощена, казалось, только ими. В конце концов молодой человек потерял терпение, взял из её рук последний, весь облепленный хвоей боровик и ласково стиснул в ладонях худенькие, холодные, испачканные краской и землёй пальцы. Варя снова покраснела, но руки не вырвала. Зелёные, ясные глаза из-под золотистых ресниц смотрели спокойно, доверчиво.
Варя Зосимова была дочерью бывшего крепостного князей Тоневицких. С детских лет Трофим Зосимов обнаружил незаурядный талант художника. Старый князь, увидев однажды, как дворовый мальчишка сосредоточенно малюет угольком на доске, отправил его на два года в учение к иконописцу в Смоленск, затем – в Москву, учиться у знаменитого тогда Вишнякова, потом даже взял с собой в Италию лакеем – попутно позволив посещать знаменитые римские церкви, расписанные мастерами Возрождения. Вернувшись с барином в родные Бобовины, Зосимов тут же получил приказ расписать сельскую церковь, а затем начал ездить по округе и писать портреты окрестных помещиков, наперебой осаждавших старого князя Тоневицкого просьбами позировать его «итальянцу Трошке». И тут начались первые неприятности. Образы святых в бобовинской церкви поражали прихожан своими ясными, светлыми ликами, светоносными глазами, проникающими в самую душу молящихся. Сами фигуры ангелов и Богородицы источали, казалось, сияние и тепло. Однако в портретах уездной знати ничего светоносного не было и в помине. Граф Бзецыньский был изображён с тщательно выписанными орденами, регалиями и андреевской лентой, – но и следы недавнего трёхнедельного запоя были выписаны с не меньшей тщательностью. Барыня Куницына пришла в страшное негодование, убедившись, что её портрет так же жёлт, желчен и морщинист, как и оригинал – не помогло ни тафтовое платье, ни бриллиантовый шифр, пожалованный императрицей. С дочерью Куницыной вышло и того хуже: маленькие глаза почти без ресниц и тонкий, надменно сжатый рот были написаны очень точно, но ничуть не придавали прелести барышне на выданье. Более-менее удачен оказался портрет смородинских барышень, но сёстры из Смородинного и так блистали красотой на весь уезд, и испортить эту красоту не удалось даже подлому Трошке, ничего из искусства итальянцев не усвоившему. Портреты у Трофима Зосимова заказывать перестали быстро, но старый князь оставался им доволен до самой смерти и, умирая, завещал сыну не продавать Трошку ни за какие деньги.
Однако со смертью старого князя кончилось и благополучие крепостного художника. Когда молодой хозяин Бобовин женился и привёз в имение новоиспечённую супругу Аглаю Модестовну, то пожелал иметь её портрет. Угодить молодой хозяйке Трофим не сумел. Юная княгиня, брезгливо оглядев свой портрет, на котором она, уже заметно беременная, сидела, вся в белом, у пруда, поморщилась:
«Фу, Станислав, это же просто вульгарно! Посмотри – неужели это я? Похожа на свинью, завёрнутую в мешковину! И вот это называется живописью? Как хочешь, твоему Трошке место на скотном дворе, а не с кистями перед холстом! Право, я сама нарисовала бы лучше! Пусть лучше он пашет землю, как подобает мужику, и не мнит себя вторым Рафаэлем!»
Трофим никем себя не мнил и распоряжение барина – убираться из господского дома на деревню и пахать землю – принял сдержанно. Вообще никто и никогда не видел, как выходит из себя этот высокий, худой, рано поседевший человек с умными карими глазами и двумя глубокими складками у запавшего рта. Жена его, служившая в горничных в барском доме, долго выла, валяясь в ногах у молодой барыни, но княгиня осталась неумолима, и телега с семьёй художника вскоре выкатила из ворот усадьбы, направляясь в деревеньку Гнатово, к старикам родителям Трофима.
Все окрестные мужики судили и рядили, как непривычный к труду на земле «богомаз» будет управляться с хозяйством. Однако за крестьянскую работу Зосимов взялся так же, как и за кисть, – спокойно и привычно. Его старый отец был ещё крепок, вдвоём они ловко поднимали небольшую полосу земли и засеивали её рожью, а по осени всей семьёй снимали урожай. Семья была на оброке, барщины не знала и больших тягот не несла. Несчастной до конца дней своих оставалась только жена Трофима, так и не сумевшая простить мужу утраты барских комнат и необременительной службы горничной.
– Погубил ты меня, вовсе погубил… – рыдала она перед мужем. – И ведь зачем тебе, ирод, только сдалось барыню в натуральном ейном виде малевать! Не мог, пустая твоя башка, потрафить! Ведь могёшь же, аспид, знаю, что могёшь! Эвона каких ангелов в церкви намазюкал, каку Матерь Божию! Ведь сияние небесное от них исходит, уж такое духу умиление, уж такая благодать! Умеешь же, идол проклятущий! Пошто барыню Аглаю Модестовну этак же не представил?!
– Глупа ты, Грипка, и не смыслишь ничего, – задумчиво и без обиды отзывался Трофим. – И никак тебе не понять, что святых и Матери Божьей никто в глаза не видал, а потому канон имеется и строгое повеление от Синода, как их писать надобно. А господа – они люди, а не святые, и никаких канонов для них не требуется. В каком виде представлено – в таком и писать живописец обязан. Коли ничего в ремесле не смыслишь – так и сходства не будет, а коли сходство имеется – стало быть, и талан у живописца есть…
– Талан!!! Един у тебя талан – семью в гроб загнать! Анафема, рожа сатанинская! Пошто только меня за тебя отдали?! Ведь я ж ещё при старой барыне в девчонках бегала! Никто ловчей меня не мог платок подать аль табакерку разыскать! А теперь что? В навозе из-за тебя ковыряйся да спину рви на полосе с граблями! Сгубил ты мою житушку, и детишек сгубил! Нет на тебя грома небесного!
За жалобами и причитаниями Агриппина провела года два, затем её скрючила какая-то болезнь живота, которая и свела наконец бывшую горничную в могилу. Старшего сына Зосимовых забрили в рекруты, младший умер от холеры, выкосившей тогда пол-уезда. Умерли и старики родители. Трофим остался один с дочерью-подростком, но по-прежнему никто не слышал от него ни слова жалобы.
На селе, однако, Трофима-богомаза уважали многие. Он не пил, работал наравне с другими, с утра до ночи надрываясь на скудной полосе земли, платил оброк барину. При этом Зосимов был грамотен и мог не хуже попа составить односельчанам любую бумагу или прошение – не взяв при этом ни копейки. В доме у него водились книги. Трофим выучил грамоте дочь и охотно брался учить и прочих ребятишек, которых зимой в его хату набивалось до трёх десятков. В доме у Зосимова всегда было чисто: подросшая Варя неутомимо работала веником и тряпкой, уничтожая и грязь, и паутину, и чёрных тараканов, в изобилии водившихся по другим избам.
Зимой, когда полевые работы были позади, Зосимов брался за холст и краски, которых не забывал никогда. Он любил писать портреты мужиков и баб, которые в отличие от уездных господ оставались своими парсунами весьма довольны и наперебой восхищались: «И ведь до чего же сходственно! Ровно в зеркалу глядишься! Глянь, глянь, Анфиса, вон и бородавка твоя! А у Акима-то борода веником, брови щётками, глядит как становой, – а на смех пробирает! Трофимушка, ты мне девку-то мою старшую, невесту, не намалюешь ли? Да гляди, потолще рисуй, посправнее! Ведь как у тебя знатно выходит, что значит – Господь в маковку поцеловал!»
Писал Трофим и пейзажи – главным образом окрестности Бобовин зимой и поздней осенью: летом у него не было времени. К весне в доме скапливалось приличное количество картин, которые Зосимов отвозил в уезд и продавал знакомому купцу. Тот сбывал их в своей лавке – очевидно, за хорошие деньги, поскольку оброк барину Трофим выплачивал исправно и сам тоже не бедствовал: средств хватало даже на покупку холста, красок и книг для дочери.
Однажды весной все Бобовины всколыхнула новость. Из уездного города приехал молодой человек – вида не господского, а, как рассудили изумлённые мужики, скорее семинарского или приказчичьего, – в рыжем потрёпанном сюртуке и круглой шляпе. Сей господин прошествовал прямо в избу Зосимова и толковал с ним битых три часа. Затем гость выскочил наружу взбудораженный, с охапкой зосимовских картин, и прямо по весенней распутице помчался к барскому дому. Зосимов, стоя у ворот, провожал его улыбкой и качал головой.
От барина посетитель выскочил не в пример быстрее, злой, как сатана перед Пасхой, с разбегу прыгнул в сани и укатил. По свидетельству отвозившего его мужика Степана, приезжий господин всю дорогу ругательски ругал барина, называя и его, и всех прочих господ «ничтожными паразитами» и ещё другими мудрёными словами, которых Степан не запомнил. От самого Зосимова добились немного. Узнали только, что приезжий барин – сам художник из Академии, случайно увидел картины Трофима в смоленской лавке, скупил всё, что там нашлось, не поленился приехать в Гнатово познакомиться с крепостным живописцем и сделал даже попытку убедить князя дать Зосимову волю. Попытка, однако, оказалась неудачной.
«И то сказать – на кой нашему барину Трошку на волю пущать? – согласились мужики. – Так с него хоть оброк имеется, а на воле что с него взять? Этак всё хозяйство прахом пойдёт, ежели каждого по чужой прихоти отпущать. Ишь как, – из губернского приехал и пусти ему Трофима на волю! Кабы ещё хоть выкупил, так другое дело было-то…»
Сам Трофим по этому поводу ничего не говорил и не выказывал никакого огорчения. Однако сердитый господин из уезда приезжал к нему ещё не раз, и они вдвоём вели долгие беседы, в которых никто из любопытных односельчан Зосимова не понимал ни слова.
Между тем в доме Зосимова подрастала дочь Варя. Красавицей она не была, но в густых, неожиданно вьющихся, медных волосах, зелёных весёлых глазах, веснушках было что-то неудержимо привлекательное. Деревенские парни заглядывались на дочку Трофима не шутя. Отец не только обучил её грамоте, но и привил желание читать: в хате у Зосимовых можно было найти и жития святых, и Пушкина, и Загоскина, и Марлинского с бароном Брамбеусом. В одну из зим Варя обучалась шить у мастерицы из барского дома и выучилась не только кроить себе платья, но и заниматься белошвейным ремеслом, изящной вышивкой и вязанием. Узоры для вышивания Варя Зосимова обычно придумывала сама. Получалось это у неё так хорошо, что вскоре тринадцатилетняя девочка начала делиться узорами с лучшими барскими белошвейками. Заметив это, отец начал понемногу учить Варю рисунку.
Как-то раз Трофим, торопясь закончить срочный заказ из города, поручил дочери дописать фон пейзажа и остался очень доволен её работой: поправлять за Варей было почти нечего. Вскоре Варя стала незаменимой помощницей Трофима в работе над заказами.
Волю Трофим Зосимов и его дочь получили три года назад – совершенно неожиданно для себя. Молодая супруга графа, Вера Николаевна (обращения «барыня» она почему-то не любила), однажды захотела взглянуть на работы деревенского художника и пришла от них в восхищение.
«Я добуду вам волю, Трофим Игнатьич», – твёрдо пообещала она. Зосимов искренне поблагодарил добрую барыню за заботу, но предупредил, что ничего путного из её хлопот не выйдет: «Барин наш не любит своих людей попусту на волю отпускать».
Однако судьба распорядилась иначе. Барин Станислав Георгиевич умер, а перед смертью распорядился отпустить на волю нескольких дворовых, особенно преданно служивших ему, – и Трофима с дочерью, за которых настойчиво просила его жена. Дворовые кучер, повар и престарелая нянька никакой воли знать не захотели и слёзно умоляли барина оставить их при доме: «Потому куда ж мы на старости лет от вашего семейства денемся?» Зосимов же принял вольную себе и дочери спокойно, поклонился барину, однако к ручке, к негодованию всей дворни, подходить не стал. Барину, впрочем, это было уже безразлично: той же ночью он скончался на руках молодой жены.