Антонина Григорьевна вышла к гостям, очень любезно поздоровалась с баронессой, которую хорошо помнила, и сказала, что муж работает и прерывать его нельзя, но он освободится примерно через четверть часа, так как в это время обыкновенно пьет чай.
– Хорошо, – сказал Иван Иванович, оглянувшись на свою спутницу. – Мы подождем.
Антонина Григорьевна удалилась, а Амалия, прежде чем сесть, задержала взгляд на широком блюде, стоявшем на подоконнике. Внутри этого блюда находился кусок трухлявого дерева, на котором примостилось, цепко обхватив его зеленоватыми корешками, невиданное экзотическое растение с большими темно-розовыми цветками.
– Это орхидея, – счел нужным объяснить Игнатов. – Георгий Антонович привез ее откуда-то из тропиков в подарок Антонине Григорьевне.
– Я помню, что он привез хозяину мангустов, – рассеянно отозвалась Амалия, – но вот про орхидею я совсем забыла. Кажется, хозяева говорили, что она очень тяжело восприняла переезд и погибала. По-моему, в тот раз я даже ее не видела… а теперь, получается, она ожила и даже цветет. Очень, очень любопытно!
– Что именно? – спросил заинтригованный следователь.
– Что господин Чаев счел нужным тащить эту корягу за тридевять земель, чтобы сделать приятное жене своего знакомого, – отозвалась Амалия.
– Но если мужу он привез мангустов… – начал Иван Иванович.
– Нет, – отмахнулась Амалия, – животные – это все-таки совсем другое: посадил их в клетку, корми, убирай за ними и вези, куда хочешь. Зверей привезти гораздо проще, а вот такое растение… Интересно, какие отношения у Чаева с женой Ергольского?
– А вы незнакомы с Чаевым? – спросил Игнатов.
– Видела его как-то раз в Петербурге, но здесь я с ним не сталкивалась.
– Полагаете, это может иметь отношение к предмету нашего расследования? – рискнул спросить Иван Иванович после легкой паузы.
– Все, что угодно, может иметь отношение к предмету нашего расследования, – в тон ему ответила Амалия. – А может и не иметь…
Иван Иванович собирался спросить, кем именно был второй человек на фотографической карточке, которая так взволновала баронессу Корф, но тут в дверях показался хозяин дома. И хотя следователь всегда остерегался делать поспешные выводы, завидев Ергольского, Игнатов все же непроизвольно подумал: «Он или не он?»
Приветствовав баронессу Корф, Матвей Ильич более сухо поздоровался со следователем и спросил, чем обязан чести видеть их у себя.
– Мы бы хотели, – сказала Амалия, – услышать ваши объяснения по поводу вот этого.
И, достав конверт, она развернула фото лицевой стороной к писателю, не давая, однако, карточку ему в руки.
…Когда Ергольскому случалось впоследствии вспоминать эти минуты, он всегда поражался, почему его не сразил удар и почему он не умер тут же, на месте. Вероятно, все произошло насколько неожиданно, что он даже не успел как следует удивиться. Однако ноги у него подкосились, и он рухнул в кресло, как подрубленный.
– Откуда это у вас? – прошептал он.
Тут Иван Иванович счел уместным вставить свое слово:
– Анатолий Петрович вспомнил, что фотограф был поклонником покойной Евгении Викторовны и за отсутствием прямых наследников завещал ей все свое имущество. Вероятно, она нашла это фото, разбирая старые карточки.
– И узнала вас, – подхватила Амалия. – Но что гораздо более существенно, она узнала человека, который стоит рядом с вами, а это – один из цареубийц.
«Боже мой!» – подумал сраженный следователь. Так вот почему лицо неизвестного показалось ему смутно знакомым, ведь с того рокового дня 1881 года прошло уже немало лет…
– Итак, милостивый государь, мы ждем объяснений, – сказала Амалия.
Но если Ергольского можно было застать врасплох, то ненадолго, и на лице его, когда он посмотрел на свою собеседницу, читался легкий вызов.
– Объяснений чего?
– Прежде всего, этой фотографии.
– Она не имеет никакого отношения… – начал Матвей Ильич. Он провел рукой по лицу. – Ну хорошо. Когда я учился в университете, я познакомился с этим… с тем, кто изображен на фотографии. Но если вы сделаете из этого вывод, что я знал о готовящемся покушении, что я принимал в нем участие или имел к нему хоть какое-то отношение, вы будете не правы. Мы… мы были просто хорошими знакомыми. Пили пиво, обсуждали спектакли, говорили о женщинах… И когда стали известны имена тех, кто принимал участие в… в преступлении, я просто не поверил своим ушам. Да, не поверил…
– Поправьте меня, если я не права, – вмешалась Амалия. – Хотя вы довольно близко знали этого… этого господина, вас не привлекали, и следствие вас не беспокоило. Верно?
– Не совсем. Полиция тогда трясла всех его знакомых, и кто-то упомянул и меня. Я дал показания, что видел его пару раз, но близко знаком не был, и на этом все закончилось.
– Иными словами, вы солгали, – уронил Игнатов.
– Хотел бы я видеть, как бы вы поступили на моем месте, – отозвался Матвей Ильич безнадежно. – Легко философствовать, когда лично тебе ничего не угрожает, говорить о том, что правда всегда лучше лжи, и прочий вздор. Если бы открылось, что мы были приятелями, у следствия возникли бы подозрения, за мной учинили бы тайный надзор… или случилось бы что-нибудь еще хуже, вроде обвинения в том, чего я не делал. А я в жизни не преступил ни одного закона. У меня даже намерения такого не было, понимаете? Я даже в Татьянин день, когда все студенты гуляют, а хозяева ресторанов от греха подальше убирают из залов все самое ценное, – так вот, я даже в Татьянин день не позволял себе распускаться…
– Скажите, вы были на суде? – спросила Амалия. – Когда вашего друга судили вместе с остальными?
Ергольский покачал головой:
– Нет. Понимаете, это было для меня потрясением. Как если бы вы знали человека, а потом оказалось, что он не человек вовсе, а… Даже не знаю, как описать то, что я чувствовал тогда, – беспомощно признался он. – И если вы хотите знать, испугался ли я, то я могу сразу же признаться, что да, испугался. Но не потому, что был в чем-то виновен, а потому, что был невиновен и… и вся эта история могла скверно отразиться на моей жизни и перечеркнуть все то, о чем я мечтал.
– А о чем вы мечтали? – безжалостно спросила баронесса Корф.
– Я хотел стать писателем, – твердо ответил Ергольский. – Я мечтал, знаете, о том, что напишу книгу, которая перевернет литературу. Но потом мне дали хороший совет, и я понял, что если у меня и есть талант, то он направлен совсем в другую сторону. Потом я изредка мечтал, что, может быть, когда-нибудь… позже… Но я всегда был занят той книгой, которую сочинял, и у меня больше не оставалось ни на что времени… Кроме того, первые годы сочинительства – самые мучительные, потому что ничего не знаешь, ничего не умеешь и бредешь, как слепой по лабиринту. – Он поморщился. – Конечно, у большинства моих товарищей были другие интересы – Жора гонялся за юбками, кто-то соревновался с другими студентами, кто больше выпьет, а мне все это казалось… ну да, казалось мышиной возней. Я не мог понять, почему, когда жизнь дается только раз, другого не будет, почему тогда большинство людей словно нарочно стремятся провести ее как можно более бестолково. Я и до сих пор этого не понимаю, по правде говоря…
– Скажите, Евгения Викторовна вас шантажировала? – спросил Иван Иванович.
– Шантажировала? – изумился Ергольский. – Зачем?
– Может быть, она намекала, что у нее есть способ сделать вас более сговорчивым и заставить вас написать пьесу, которая ей была нужна? – вмешалась Амалия.
– Пьесу? Но я не пишу пьес…
– А для своих домашних?
– Ах, вот вы о чем! Но это же совсем другое дело… Я просто отвожу душу… пародирую современных писателей и драматургов… Это и не пьесы вовсе, а так, сценки, которые могут сыграть два человека, я и Тоня. Понимаете, даже самое лучшее произведение искусства несовершенно, в нем просвечивают пружины, и если обнажить их еще сильнее, то получается очень мощный комический эффект… Взять хотя бы «Грозу» господина Островского: злобная мамаша, слабый сынок, забитая невестка, любовник, который не стоит ломаного гроша… Штамп на штампе! И вот у меня, например, выходит мамаша и говорит, что она злобная и всех тиранит, потому что так надо автору… ну, это я, к примеру… А сынок спрашивает, не умерли ли зрители от скуки, глядя на то, какой он ничтожный. Может быть, вам это покажется примитивным, но…
– Хорошо, – сдался Игнатов, – давайте все же вернемся к нашей главной теме. Итак, вы утверждаете, что госпожа Панова ни словом, ни намеком не давала вам понять, что у нее имеется на вас нечто компрометирующее… Ведь она приехала сюда именно для того, чтобы договориться с вами о пьесе, а фото приберегала, так сказать, как последний довод…
– Вы шутите! – Ергольский распрямился. – Значит, Тоня была права, когда говорила, что ей кажется, будто Панова объявилась тут неспроста… Боже мой!
– Вы шутите! – Ергольский распрямился. – Значит, Тоня была права, когда говорила, что ей кажется, будто Панова объявилась тут неспроста… Боже мой!
– Матвей Ильич, – вмешалась Амалия, – все же, прошу вас, ответьте честно. Возникало ли у вас когда-либо впечатление, хоть на миг, что Панова угрожала вам – да или нет?
– Нет, она мне не угрожала! – сердито сказал Ергольский. – Может быть, позавчера, когда гости разъезжались, уронила странную фразу, что я все равно напишу для нее пьесу, хочется мне этого или нет… Но это было сказано как бы в шутку… совсем не всерьез…
– Полагаю, что вы все же отдаете себе отчет в том, что наличие этого фото заставляет нас предположить самое худшее, – сказал Игнатов. – У вас был мотив, Матвей Ильич. Именно вы придумали, как произойдет убийство… И вдобавок у вас нет алиби.
– Вы собираетесь меня арестовать? – мрачно спросил писатель. – Но я не убивал ее! И понятия не имею, кто это сделал… Потом, если вы правы и она собиралась меня шантажировать, может быть, она занималась этим не в первый раз? Что, если был кто-то еще, на кого она пыталась… пыталась повлиять, и этот человек счел, что дешевле и проще будет избавиться от нее навсегда?
– У вас есть конкретные предположения? – медовым голосом осведомилась Амалия.
– Предположения? – Ергольский пожал плечами. – Да взять хотя бы Башилова. Он уверял – и Панова подтвердила, – что видит ее в первый раз, но они оба солгали.
– Что заставляет вас так думать? – с любопытством спросил Игнатов.
– Так не смотрят на незнакомого человека, как он на нее смотрел, – отрезал писатель. – У них в прошлом что-то было, не знаю, возможно ли это проверить, но было! А так как Башилов – гнусный тип, хоть и миллионщик, Панова многое о нем могла знать…
– Однако вы принимаете этого гнусного типа у себя в доме, – поддела его Амалия.
– Только ради его дочери. Не надо быть знатоком человеческих душ, чтобы не видеть, что это глубоко несчастная девушка. Ее родители вместо того, чтобы цивилизованно расстаться, устроили из нее нечто вроде каната, который каждый перетягивал в свою сторону. Они ей душу разорвали, понимаете? Сейчас, когда рядом этот молодой человек, уже не так заметно, как она страдала, потому что – понимаете, только близкие люди способны причинять настоящие страдания, – добавил он, волнуясь. – Те, которые далеко, не посмеют нас задевать, а даже если посмеют, то получат отпор, да и без всякого отпора можно вычеркнуть их из своей жизни, не обращать на них внимания. А от близких никуда не денешься, даже если очень захотеть…
Он говорил, взмахивая рукой в такт словам, лицо его исказилось, и Амалия видела, что он думает не только и не столько о Натали, сколько о своем отце-картежнике, из-за которого остальным Ергольским в свое время пришлось порядочно натерпеться, и о каких-то тяжелых личных переживаниях, связанных с другими людьми, женщинами, быть может…
– Скажите, Матвей Ильич, вы работаете каждый день и каждый день пишете определенное число страниц? – спросила Амалия.
– Каждый день – только когда непосредственно сочиняю книгу, – поправил ее Ергольский, немного удивившись вопросу. – К некоторым романам приходится отдельно собирать материал, иногда ездить на место событий, читать исторические труды…
– Но сейчас вы пишете, не так ли?
– Да.
– Сколько страниц в день?
– По-разному. Обычно – двадцать или около того. Две главы.
– Мы бы хотели взглянуть на то, что вы написали вчера, – вмешался Игнатов, который понял, куда клонит Амалия.
Ергольский поднялся и вышел, а когда вернулся, держал в руках стопку листков.
– Здесь много сокращений… Я сокращаю некоторые слова, когда пишу, – пояснил он. – Некоторые ходовые глаголы, имена-отчества персонажей…
– И как же наборщики все это разбирают? – не удержался Иван Иванович.
– Антонина Григорьевна все переписывает набело без сокращений, когда приходит срок сдавать текст в печать, – последовал ответ. – Да она уже давно привыкла и знает, как я пишу…
Текст, представленный Ергольским, заключался на 22 страницах. Кое-где строки были отчаянно перемараны, прилагательные и наречия – заменены, и, в общем, Игнатов пришел к мысли, что жене писателя приходится нелегко, когда она потом переписывает произведения Ергольского набело.
– И это все было написано за вчерашний день? – спросила Амалия.
– Да, сударыня. Так что, как видите, у меня не было времени отвлекаться на убийство.
Иван Иванович нахмурился. Ему не нравилось, что в голосе Матвея Ильича вновь звенел легкий вызов – как будто он был виновен, но точно знал, что им с баронессой Корф до него ни за что не добраться. Ну и, конечно, мотив избавиться от Пановой у Ергольского был хоть куда…
– Я буду вам весьма признателен, если вы не будете покидать уезд на время следствия, – сухо сказал Игнатов.
– Я и не собирался никуда уезжать, – парировал Ергольский. – Но если вы полагаете, что это я убил ее, то вы зря тратите свое время. – Он поколебался. – Могу ли я спросить, что вы намерены делать с фотографией?
– Она будет приобщена к делу, – ответила Амалия. – Будут ли ее подробно разбирать на суде, другой вопрос, и если вы действительно невиновны, вам нечего бояться.
Матвей Ильич насмешливо сощурился.
– Всякий раз, когда в моем романе герой говорит: «Вам нечего бояться», – с его собеседником обязательно приключается какая-нибудь гадость, – уронил он. – С другой стороны, можно считать, что самое худшее со мной уже произошло, так что я просто не вижу, что еще может случиться. До свидания, господин Игнатов, и вы, госпожа баронесса. Не стану притворяться, что мне было очень приятно с вами беседовать, но ведь наши чувства были взаимными, не так ли?
И он удалился, оставив, как и все писатели, последнее слово за собой.
Глава 17. Маски сброшены
– В сущности, у нас нет никаких доказательств того, что Ергольский сказал нам правду насчет своего текста, – заметил Игнатов, когда они с баронессой Корф возвращались обратно в «Кувшинки». – Он мог представить нам главы, которые написал позавчера или даже сегодня, чтобы обеспечить себе видимость алиби, потому что установить точное время написания каждой главы невозможно.
– Совершенно с вами согласна, – отозвалась его собеседница.
– И Панову он вполне мог убить. О том, что и как она ему сказала, мы знаем только с его слов. Если она все же угрожала ему…
– Револьвер, – нетерпеливо напомнила Амалия. – Откуда он взял револьвер? И зачем так откровенно, при всех, описал, как ее будут убивать? Нет, я вполне допускаю, что Евгения Викторовна была не слишком умна – из ее действий вроде бы напрашивается такой вывод, – но если бы она решилась на шантаж, она должна была все же насторожиться, когда Матвей Ильич расписывал при всех свои фантазии. Однако вы же сами сказали, что ее лицо и поза, когда вы ее нашли, были совершенно спокойны, она явно не опасалась своего убийцы…
– А если мы с вами не правы? – быстро спросил Иван Иванович. – Оружие-то женское, но разве в окружении Матвея Ильича нет женщины, которая рискнула бы всем, узнав, что ему грозит опасность?
– Вы об Антонине Григорьевне?
– Да. В конце концов, что нам о ней известно? Милая хозяйственная женщина, очень сдержанная, всегда молчаливая… Кстати, вы знаете, что она жила у своих теток, которые попрекали ее каждой копейкой, и что когда Ергольский женился на ней, она была бесприданницей?
– Местные сплетни не обошли меня стороной, – с иронией ответила Амалия. – Да, история женитьбы Матвея Ильича мне хорошо известна.
– Она всем ему обязана и души в нем не чает, – продолжал следователь. – Что, если мы ищем не там? Что, если это она убила Панову, когда поняла, какая опасность угрожает мужу?
– Я думаю, что, если мы установим, откуда взялся револьвер, многое станет ясным, – отозвалась Амалия. – Пока, как вы сами видите, со всеми нашими версиями что-то не так, хоть одна деталь да не вписывается в общую картину… Но вы, безусловно, правы в том, что некоторые женщины ради своего мужчины готовы пойти на многое, поэтому Антонину Григорьевну ни в коем случае не следует выпускать из виду.
Пока наши сыщики делились своими соображениями, в усадьбе Ергольского та, кого они решили не выпускать из виду, рассеянно подняла крышку инструмента, провела пальцами вдоль клавиш, не нажимая на них, и о чем-то задумалась. Неожиданно выражение ее лица изменилось, она вздрогнула и обернулась. Позади нее, заложив большие пальцы рук в жилетные карманы, стоял Чаев.
– Георгий Антонович! – вырвалось у Ергольской. – Как вы меня напугали!
– Простите, ради бога, – сказал журналист с преувеличенным смирением, пытливо глядя ей в лицо. – Каюсь, каюсь… Похоже, наш следователь решил всерьез за Матвея-то приняться, а? В самом деле: посади такую известную фигуру, и карьера обеспечена…