– Полежи со мной рядом, Паш!
– А чай? Тебе нужен горячий чай!
– Нет, не хочу. Ну же, ляг, пожалуйста…
Паша послушно лег рядом, она тут же ухватилась пальцами за верхнюю пуговицу на его рубашке. Пуговица не поддалась, слишком пальцы дрожали. Паша с силой ухватил ее ладонь, отвел в сторону:
– Не надо, Кать…
– Но я все равно тебя не пущу. Да ты и сам не сможешь так сделать, я знаю. Потерпи, Паш. Все уладится со временем. В каждой семье такое бывает…
– У нас нет семьи, Катя. И не было никогда.
– Что ты говоришь?! Да как ты… Что, и Никитки у нас нет? И этого, второго… Ты же сейчас ножом по нему режешь! Он же слышит все! Каково ему сейчас, как думаешь?
– Прекрати… Прекрати, Кать. Это жестоко, в конце концов.
– Нет, это ты жестокий, Паша, не я… Ты не сможешь, не сможешь… Не сможешь…
Так и уснула с этим «не сможешь», будто в черную дыру провалилась. Организм включил рычажок стоп-крана, отправил в сохранный сон. Когда открыла глаза, увидела серое утреннее окно. Еще очень раннее утро, наверное. Потом глаз выхватил Пашину спину, склонившуюся над раскрытым чемоданом. Так и смотрела на нее сквозь ресницы, не шевелясь. Шевелиться совсем не хотелось. Странное состояние было в голове, во всем теле, будто плавала в невесомости. Состояние равнодушного созерцания и смирения. Потом щелкнуло внутри ясно и четко – он все равно уйдет…
Вот Паша деловито застегнул молнию на чемодане, надел пиджак. Освободил от чемодана стул, подтянул его к кровати с ее стороны. Сел, вздохнул тяжело. Лицо его было решительным, сосредоточенным. Протянул руку, тронул ее за плечо…
– Да я не сплю, Паш. Давно не сплю. Что, собрался, да?
– Кать, по-другому все равно не получится, прости. Может… все-таки отпустишь со мной Никитку? Я всю ночь думал… Можно же найти какой-то компромисс… Чтобы он и с тобой, и со мной…
– Нет. Я же сказала. Забудь, что у тебя есть дети. Ты не увидишь Никитку больше никогда, запомни это. Тем более, второго ребенка не увидишь.
– Катя, Катя… Что же ты… И что ты им скажешь? Что я умер, да?
– Нет, зачем же. Я скажу им правду. Что ты их бросил.
– Может, лучше умер?
– Это я умерла, Паш. Я мертвая, а ты предатель. Бедные, бедные дети… Вот и живи с этим дальше, Паш. Если сможешь.
Он застонал глухо, схватился за голову. Потом резко встал, пошел к двери. Так же резко обернулся, проговорил быстро, отрывисто:
– Я там, в гостиной, деньги на столе оставил… Там много, я в долг у Маркелова взял… Хватит вам на первое время. Потом еще вышлю…
Ее как током ударило, и невесомый туман рассеялся, брызнув ледяными осколками в голову. Скользнула кошкой из одеяла – откуда силы взялись! – рванула в гостиную, оттолкнув Пашу с пути. Да, денег и впрямь было много, целая пачка, перетянутая желтой аптекарской резинкой. Схватила ее, сунула Паше в лицо:
– Забери! Забери сейчас же, или я на весь переулок истерику закачу! Буду бежать за тобой в ночной рубахе и голосить, понял? И деньги разбрасывать! Или порву их на глазах у всех! Ты этого хочешь, да?
– Катя, пожалуйста…
– Я же сказала – ничего от тебя не возьму! Ты будешь жить и знать, что никогда! От тебя! Ничего! Не возьму! Что дети тебя тоже проклинают! Ты будешь жить и знать! Жить и знать, понял?
Она уже не кричала, а шипела злобно, запихивая ему деньги в карман пиджака. Пальцы не слушались, но запихала-таки. Обошла сзади, толкнула в спину:
– А теперь иди, сволочь… И помни – никогда и ничем не откупишься. Потому что ты переступил черту, которую не имел права переступить. Но ты переступил… Переступил… Переступил! Иди, иди, не оглядывайся…
Все, сил больше не осталось. Кое-как пришла в спальню, рухнула на кровать. За окном успело взойти настоящее утро, светлое, погожее. Истошно пели птицы… Наверное, по-настоящему они пели очень красиво, но лучше бы молчали сейчас. Или, например, утро бы оделось в траурную вуаль дождя. Это было бы справедливо. А так – чистой воды издевательство.
Хотя – пусть птицы поют. Бог с ними. Все равно жизнь кончена, что с птицами, что без птиц. А провалиться в дремотную пустоту можно и под райское пение. Она нынче для нее как спасение – эта дремотная пустота. Как невесомость и бездна. Скорая помощь, анестезия. Спасибо дорогому инстинкту самосохранения, иначе бы на себе эту боль не вынесла.
Последней мыслью было, как последним вскриком – это не со мной произошло. Это с какой-то другой женщиной. Со мной – не могло.
Ее разбудили Надя с Никиткой. Наверное, совсем немного она спала. Но провалилась в свою невесомость, видать, основательно, потому что лица у Никитки с Надей были испуганные.
– О господи, Кать… Что с тобой? Я тебя бужу, а ты не просыпаешься… Что случилось-то, а?
– Уйди, Надь, а? Я еще посплю… Я не могу…
– Ага, ага… А чего ты утром кричала-то, Кать?
– Я разве кричала?
– Да… Страшно так… А куда Паша пошел, я в окно видела? С чемоданом…
– Да, да… Паша ушел. С чемоданом. Он ушел, Надь…
– В каком смысле?
– Да, хороший вопрос. В каком смысле Паша ушел. В каком же смысле, правда, а? Нет, правда, в каком смысле? Кто, кто мне объяснит, в конце концов, в каком же все-таки смысле?!
Ее вдруг подбросило на кровати, села, резко откинув одеяло, ухватила Никитку, притянула к себе. Начала целовать истово, приговаривая, как в лихорадке:
– Сиротинушка ты моя… Папа бросил тебя, бросил! Не плачь! Мама здесь, с тобой, и всегда будет с тобой! А папа бросил, не плачь!
Никитка и не плакал, только голову в плечи втянул и сжался в комок. Глядел на Надю так, будто она должна была немедленно ему объяснить – что это с мамой такое происходит? Не дождавшись объяснений, расплакался громко, отчаянно, пытаясь вырваться из цепких материнских рук. Но Катя его не отпускала, наоборот, прижимала к себе сильнее. И тоже плакала в голос.
Надя стояла, онемев. Потом закудахтала междометиями, и впрямь всплескивая руками, как курица. Когда запас междометий кончился, проговорила вдруг испуганно:
– Да отпусти, отпусти его, Кать! Задушишь ведь! Ой, да что же это такое… Я сейчас Леню позову, господи…
Но Леня уже сам вошел в спальню, деловито высвободил из Катиных цепких пальцев перепуганного зареванного Никитку. Толкнул его к Наде:
– Веди его к нам… Успокой… Скажи, там мультики по телевизору показывают, «Ну, погоди»…
– А с Катериной-то что, Лень?
– Сама не видишь? Истерика у нее.
– Она говорит, Паша ушел… А я думаю, куда это он, с чемоданом!
– Иди, Надь. И возвращайся сразу. Мне одному не справиться, похоже…
Зря Леня так думал. Она и сама вдруг успокоилась. Вздохнула, и снова неумолимо потянуло в сон… Упала в подушки, как мертвая. Даже не почувствовала, как Леня торопливо поправляет на ней одеяло, закрывая неприлично голые ноги. И снова – спасительная пустота. Черная дыра, невесомость. Лети, не хочу…
Когда открыла глаза, опять увидела Надю. На фоне голого сумеречного окна. Ужасно неуютное это окно. А шторы где? Надо бы шторы задернуть…
– Ой, проснулась, слава богу! Весь день проспала. Как ты себя чувствуешь, Катюш?
– Надь… А почему окно голое? Шторы где?
– Ой, так я их постирала… Наверное, высохли уже, сейчас поглажу. И это еще, Кать… Я ковер со стены завтра хочу снять, его тоже постирать надо. Обязательно. Очень уж грязный.
– Что?! О чем ты, Надь? Какие шторы, какой ковер…
Ей вдруг стало смешно до отчаяния. Надо же – шторы, ковер! Самое главное – это постирать шторы и ковер! Нет, смешно же… Ужасно смешно. Аж грудь давит. Больно давит…
Сначала смех вырвался коротким хохотком, которым сама же и захлебнулась. Проглотила торопливо, вдохнула воздуху, а на выдохе уже не смогла удержаться – смех выходил из нее тугими волнами, сотрясал диафрагму, сжимал горло в кольцо. Нет, это ж надо – шторы, ковер! Ковер и шторы! Грязные! Их непременно надо стирать! Именно сейчас! Стирать сию секунду!
Надя вяло махнула ладонями, попятилась к двери, шепча одними губами:
– Я сейчас, Кать… Погоди, я сейчас Лене скажу… Он сделает что-нибудь… Погоди…
Повернулась, быстро вышла из спальни. И вскоре вернулась, присела перед ней на корточки, огладила по плечам:
– Тихо, Кать, тихо… Ну все, все, успокойся… Леня сказал, укол сделает…
Ее и впрямь немного отпустило. Вытерла набежавшие от смеха слезы, спросила испуганно:
– У меня что, опять истерика, Надь? То рыдаю, то хохочу… Нет, как дальше-то жить, а? Как мне дальше жить, Надя?
– Да ничего, Катюш… Все образуется, я думаю. И Паша обязательно одумается и вернется. Ну, поругались, поссорились, с кем не бывает…
– Нет, Надь. Он не вернется. Если он от меня, от беременной… Нет, не вернется. Понимаешь, он уже переступил… Если это смог…
– Погоди, погоди, я не поняла… Ты что, в положении?!
– Ну да, я ж говорю…
– О-о-ой… Да как же это, Кать… Да как он мог-то! Жену беременную оставить! Нет, у меня в голове не укладывается… Чтобы Паша?! И такое сотворил? Нет, нет…
– Да, Надя, да. Вот тебе и Паша. И как мне, что мне теперь…
– Да, Надя, да. Вот тебе и Паша. И как мне, что мне теперь…
– Нет, Кать, не понимаю, хоть убей! Чего не жилось-то ему? Ребенок растет, дом хороший… Если еще и окна помыть, то совсем хорошо… Я завтра окна тебе помою, Кать. И крыльцо, крыльцо надо отскоблить, оно у вас грязное…
Катя дернулась слегка, глянула сбоку на Надю. Нет, она и впрямь сумасшедшая. Это ж надо – все об одном… Шторы, ковер, окна! Да она точно сумасшедшая, это же ясно, как божий день!
И почему-то пришло с этой мыслью странное облегчение. Будто плюнула своей болью в Надю. Да, от меня муж ушел, зато ты – сумасшедшая! Ага, будешь меня тут жалеть! Это же я – нормальная, а ты – сумасшедшая. Надо Лене сказать, что он живет с безумной женой. Какие они смешные оба! Шторы, ковер, окна! Ковер, шторы, крыльцо! Нет, это же невозможно смешно… Нет сил терпеть, как смешно…
Задыхаясь, она увидела, как Леня входит в спальню, держа меж пальцами вытянутой руки шприц. Надя спросила тихо:
– Что это, Лень?
– Пантопон… Чтобы ночью спала…
– Нет, нет, Лень, ей нельзя, что ты! Она в положении, Лень!
– Да?! Вот это да… Ну что ж, и впрямь нельзя. Значит, сама должна себя за волосы вытаскивать… Слышишь, Катерина, чего говорю? Сама должна! Все, все, успокаивайся давай, дыши ровнее… Вот так, молодец… Если спать пока не хочешь, так и не спи. А мы никуда не уйдем, рядом будем. По очереди… Сейчас Надя детей уложит, а я пока с тобой посижу… Тихо, родная, все хорошо, все хорошо…
Леня сидел на стуле возле кровати, оглаживал ее по плечам. Ей вдруг подумалось неприязненно – какие у него ладони маленькие, похожи на куриные лапки. А у Паши ладони были большие, основательные, всегда теплые…
Вот именно – были. Больше не будет. Леня в одном прав – надо вытаскивать себя за волосы. Хотя бы назло Паше с его теплыми ладонями…
* * *– …Кать! Да не падай духом, чего ты! Я понимаю, конечно, как тебе тяжело, но…
Ольга вздохнула, как показалось Кате, немного притворно. Хотя чего там – немного. Ясно же, свое бабье торжество празднует. А сочувствия в голос поддала, так это чтобы настоящее ликование скрыть. Ишь, поет соловьем, ага, ага…
– Но все равно надо как-то держаться, Кать. Надо, понимаешь?
– А я что, не держусь? На пол падаю? Я даже на больничный не ушла, между прочим. А могла бы.
– Не-не, не надо тебе на больничный! Дома, одна, совсем захиреешь!
– Я не одна. Я с Никиткой. И Надя с Леней все время рядом.
– Ну, Надя с Леней… Это пока – Надя с Леней. Не будут же они все время около тебя сидеть, у них своя семейная жизнь в разгаре. Ой, прости…
– Да ладно.
– Говорят, надо первый месяц как-то пережить, Кать. Числа в календаре зачеркивать. А второй месяц уже шустрее побежит. А там и третий… А дальше само пойдет, время все вылечит.
– Я знаю, Оль. Знаю. Если бы можно было еще и через людское любопытство перешагнуть… Знаю, как подобные новости в любом коллективе со смаком жуются. Тем более, коллектив у нас женский в основном и безмужний. Ты же сама и раззвонишь, как за эту дверь выйдешь…
– Я?!
Ольга поперхнулась чаем, распахнула тяжелые от французской туши ресницы, повела головой обиженно.
– Конечно, ты. Я ж сама про себя сплетничать не буду.
– Ну… Ну, ты даешь, Кать… Не ожидала от тебя… А впрочем, я не обижаюсь. Я понимаю, как тебе сейчас хреново и оторваться на ком-нибудь хочется. Ладно, давай на мне, чего ради подруги не стерпишь.
В дверь деликатно постучали, и тут же просунулось в проем востренькое лицо рыжей лаборантки Риточки:
– Ольга Васильна, вас там к телефону… Из инфекционного отделения… Сказали, срочно!
– Да, да… Скажи, иду. Спасибо, Риточка!
Ольга встала, оправила на бедрах белоснежный халатик, глянула Кате в лицо. Переступив на каблуках, вздохнула, строго погрозила пальцем:
– Не кисни, слышишь? Не нравишься ты мне, Катерина, ой не нравишься! Совсем взгляд мертвый!
– Ладно. Иди уже. Взгляд ей не нравится, надо же… Откуда ему живому-то взяться, интересно?
– Я вечером к тебе домой заскочу, поговорим еще… Все, я побежала!
– Давай…
Конечно, Ольга разнесла новость по всей больнице. Можно было, конечно, и не рассказывать ей… Уехал, мол, Паша по своим делам, скоро вернется. Но разве от жадного бабьего любопытства что-то утаить можно? Бабье любопытство, тем более любопытство коллективно усиленное, все нюансы острым собачьим носом за версту чует. Нет, ничего не утаишь… Любопытные быстро проведут расследование не хуже самого Шерлока Холмса вместе с доктором Ватсоном, свяжут в один узелок и анализ, и синтез, и выводы соответствующие сделают. А в процессе еще и такую кучу подробностей присовокупят, каких и близко не могло быть. Бабы, они везде бабы. Хоть медики, хоть учителя, хоть дорожные работницы в оранжевых телогрейках. Так что уж лучше сразу – всю правду в лоб…
А насчет первого месяца Ольга оказалась права. Он самый трудный. Катя продиралась через него, как через терновый кустарник. Через шепотки за спиной, через любопытное молчаливое сочувствие, через жалость, иногда вполне себе искреннюю, но оттого почему-то еще более противную. И через бабье злорадство, куда ж без него. Но все это было сущей ерундой по сравнению с собственной болью, ни на секунду не проходящей, даже во сне…
Однажды ее вызвал к себе Маркелов. Вошла, села на край стула, как школьница, сложила руки на коленях, глянула на него грустно. Он, конечно же, глаза отвел. Потом вздохнул, пробубнил виновато:
– Я про Павла хотел спросить, Катюш… Может, новости какие есть? Может, передумал да вернется скоро, а? Как думаешь?
– Он не вернется, Иван Григорьевич. И не спрашивайте меня больше, пожалуйста. Я и без того на честном слове держусь.
– Да, понимаю… Прости Катюш.
– Ладно. Можно, я пойду, Иван Григорьевич?
– Да, подвел он меня… – будто не услышал ее просьбы Маркелов, глядя в окно и с болезненной гримасой хватаясь за правый бок. – А я уж совсем на покой собрался, ага… Как говорят, на заслуженный отдых. Видать, не заслужил я его, отдыха-то. Придется и дальше пахать…
– Да отчего же, Иван Григорьевич? Вон, оглянитесь на дверь – полно желающих занять ваше место. Только объявите вакансию – столпотворение будет, по головам пойдут.
Катя и сама удивилась, как насмешливо, даже немного зло, у нее это прозвучало. А впрочем, так ему, Маркелову, и надо! Нашел, с кем о своем заслуженном отдыхе рассуждать! При чем тут его драгоценное место, когда… Когда у нее самой…
– По головам – это точно, это ты правильно подметила, Катерина… – не заметив ее смятения, грустно кивнул Маркелов. – Вот именно, что по головам… А Пашка – он другой был. Его деньгами да карьерой не купишь. Для него главное, чтоб дело свое хорошо делать. Сейчас уж мало таких людей осталось, а вскорости и вовсе не будет. Поверь мне, старику, вовсе не будет! Не медики будут, а эти, как их… Слово такое модное… Менеджеры, во как! А Пашка – нет, он настоящий!
– Ну… Что тут сказать… Поставьте ему памятник во дворе…
– Что говоришь, не понял?
– Памятник во дворе, говорю, поставьте! Можно прямо у больничного крыльца, чтоб всем видно было. Изваяйте в мраморе, а лучше в бронзе… Хотите, фотографию дам? Вам в полный рост найти или по пояс, чтобы для бюста хватило?
Маркелов хмыкнул, сдернул с носа очки, глянул слегка обиженно. Потом еще раз хмыкнул, улыбнулся виновато:
– Прости… Прости меня, Кать, старого дурака, забылся немного. Тебе ж наоборот хочется, чтобы я его ругал по-черному. Прости, Кать, не могу я его ругать… Хотя и тебя прекрасно понимаю, что ж. Хочешь, внеплановую премию выпишу?
– Не надо, Иван Григорьевич. Я за тридцать сребреников не продаюсь.
– Ишь ты… Гордая, значит. Я слышал, ты в положении?
– Да.
– И…что думаешь делать?
– Ничего. Абсолютно ничего. Пусть все идет, как идет.
– Что ж, тоже вариант… Твой выбор, тебе решать. Дети – это замечательно, знаешь, в любых обстоятельствах… Ладно, надоел я тебе своим брюзжанием, понимаю.
– Можно, я пойду, Иван Григорьевич?
– Иди. Да и мне работать надо. Не заслужил я отдыха, не заслужил… Эх, а как бы славно было… Я на пенсию, Паша на мое место… Ладно, еще раз прости меня, Кать. Иди…
Слезы она при Маркелове сдержала, зато потом плакала долго, закрывшись в кабинете. И по улице шла с опухшим красным лицом.
Вечером Леня привел Никитку, сел на кухне, глядя на нее внимательно.
– Опять плакала, да?
– Не надо, Лень… Чаю хочешь? У меня свежий кекс с изюмом есть.
– Давай…
Он улыбнулся, снова поднял на нее грустные глаза рыцаря Дон Кихота. Катя отвернулась – зачем он так внимательно смотрит? Не дай бог, собирается в душу залезть…
Нет, Леня очень хороший, конечно. Тихий и добрый человек. Но… Это ж не мужчина в конечном итоге, это серая тень мужчины. Бледный, худой, некрасивый… На таких мужчин женщины никогда не обращают внимания. Острая на язычок Ольга метко его назвала – Дон Кихот… Рыцарь печального образа. Точнее и не скажешь. Особенно если в Дульсинеях представить его блаженную Надю.