В командировку с ним поехала я. Взяла все отпуска, все отгулы. Через две недели, правда, вернулась – похоронить маму. Конечно, из-за меня. Вот ведь! Не любила она мою семью, на дух не выносила Ванду, считала, что они мои кровососы, а сделала я финт – и уже хуже меня на свете нет. Как смела? А чего сметь, чего?! Это она мне кричала, когда я – успела я сообразить! – выписала от нее к чертовой матери Алену, а сама прописалась. Я бегала с бумажками, а они все прямо умирали от горя и ужаса… Эдик… Полька… Сватья… Мама… Алена.
Каждый, конечно, умирал от своего личного. Но мне было так на них наплевать, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Я им так и выдала: «Да, сволочь. Вам должно быть от этого легче».
Эдуард Николаевич вызвал для разговора: «Не в нас дело. Пожалей молодых. У них же все идет к разрыву». – «А какое мне дело?»
Он загремел в больницу. Я сказала: имеет дочь. Имеет мать. Их дела. Походят. Поносят. Загремела туда же сватья. Это мне вообще без разницы. Она в моей жизни не числится. Володя? Как он? А как я! Есть сын, сказал, невестка. Отнесут бульон. Я ведь, кроме оного, ей тоже ничего отнести не смогу. Умница мой! Как он точно сказал. Кроме оного. Но они все выжили. Кроме мамы. Мамино сердце не выдержало их ненависти ко мне. Маме же было обидно за меня, как бы она меня ни осуждала. Все-таки она хотела меня понять. Простить-то простила, не сомневаюсь.
Вы бы могли написать такую историю? Нет? Спасибо за правду. Вы пишете мозгами. А когда стеклянные копеечные рюмки поют, как ангелы, и когда в глаза посмотрел, а ответ большими буквами уже на небе… Я сволочь – и пусть! Пусть! Был мне удар в спину, был. Это знак мне дали – живи и доживешь до счастья.
…Допиваю вашу плохую воду. Нет, пи-пи больше не хочу. Сама не знаю, зачем я вам это все рассказала? Женщину надо любить сильно. Ею нельзя просто пользоваться. Меня любят первый раз в жизни. Я за это, если понадобится, перешагну через всех. И Володя шагнет со мной. И нам плевать, что про нас подумают. Это говорит вам счастливая сволочь, всю жизнь бывшая то подстилкой, то кряквой, то дурой… А сейчас меня так целуют, что сердце мое вскипает. Я еще и ребеночка рожу всем назло на старости лет, как Светлана Сталина. И пусть задохнутся, жабы!.. Не дергайтесь… Это я не про вас… От меня отвернулись все! Ну и что? Это не убавило моего счастья. Ни на грамм.
Никому не нужная девочка?
Жила-была девочка. Девочка как девочка. Семиклассница. Только отличалась она от других тем, что всем и всегда говорила правду, одну лишь правду…
…Пошла, к примеру, ее подруга в кино вместо уроков, девочка наша чуть не лопнула от тайны, так ей хотелось сказать всем правду. Места себе не находила.
…He выучила другая ее подруга урок, температура, говорит, у меня была. Девочка встала и объяснила всем правдиво: не было у нее температуры, она обманывает.
…Стала ее третья подруга дружить с одноклассницей. Наша девочка просто рассвирепела от правдивости, всем объяснила, что не дружба это, а стремление к выгоде, к иностранной жвачке и красивым фломастерам, которые есть у этой одноклассницы.
Так вот она резала правду-матку налево и направо, а потом села и написала в газету письмо.
«Посмотришь вокруг, – пишет девочка, – уже многие с мальчишками дружат, а у меня не то что друга-мальчика, нет даже друга-девчонки. И все потому, что я очень правдивая. Я не могу родного обмануть, не то что чужого… Так помоги же мне советом, «Пионерка», как мне жить дальше?»
Вот какая совершенно непонятная история. И как с ней быть? И что ей ответить, этой правдивой девочке? Ведь лгать действительно нехорошо. Тут и вопроса нет.
Но вот дружить с этой девочкой я тоже не стала бы, если б вдруг превратилась в семиклассницу и оказалась с ней в одном классе. Больше того. Можно и не превращаться… Я, взрослый человек со всеми взрослыми проблемами и взрослой жизнью, в которой друзья так же нужны, как и в седьмом классе, не хочу себе такую правдивую подругу и сегодня.
И когда я поняла, что я такая испорченная, я стала спрашивать у других, безусловно хороших людей: какой им нужен друг? «Верный», – отвечали они. «А что такое верный?» – «Ты глупая? – спрашивали они. – До сих пор не знаешь?» – «Да знаю, знаю, – отвечаю я. – Верный значит правдивый?» – «Верный значит верный»… «И что, друг этот и солгать может ради дружбы?» – «Конечно!» – ответили безусловно хорошие взрослые люди.
И я совсем запуталась.
А потом стала распутываться…
Прежде всего надо было выяснить, а что такое дружба? Это когда вместе в кино? Или пошептаться про самое-самое? Или дать списать? Или дать поносить то, чего нет у других?
Да ничего похожего!
Друг – это тот, к которому я приду, когда у меня заболит душа и станет так плохо, что впору умереть, и тогда друг меня выслушает, поймет и спасет.
Друг – это я. И я знаю: в любой момент ко мне можно прийти без предупреждения, прийти – и я все брошу, все дела, все уроки, все свои мысли и чувства и буду слушать другого и переживать его беду или его радость.
Дружба – это единение душ. Это тонкие, но неразрываемые нити между двумя людьми. И сплетаются эти нити из доброты и снисходительности, из великодушия и умения прощать, из нежности, из чуткости. Да мало ли из чего? Главное – из многого! Потому что глупо рисовать картину одним красивым, к примеру красным, цветом, если рядом есть и зеленый, и синий, и другие цвета. Зачем же думать, что если я правдивая, то уже и хорошая и со мной надо дружить? Это заблуждение. Это очень мало для дружбы, просто копейки.
Когда дружишь, то не со своими драгоценными качествами носишься, а думаешь о друге, что-то для него делаешь, приручаешь его, а бывает – и солжешь ради него. Бывает! Бывает! И ничего нет в этом страшного. Ты потом с другом объяснишься и скажешь ему, или ей, что врать тебе было неприятно, противно, что не надо ставить друг друга в положение, когда надо врать. И может, такого разговора будет достаточно и больше никогда не потребуется лжи, а друг – друг! – останется. Может, выяснится и другое: друг легко относится к обману, ему это как с гуся вода. Вот тогда ты и подумаешь, как ему помочь в этом его заблуждении. А может, все и совсем просто: никто никогда не объяснил раньше человеку, чем различаются ложь и правда?
Тут ведь много чего может быть…
Нельзя размахивать правдой, как кавалерист шашкой. Во-первых, это не нужно правде. Она сама за себя скажет. Во-вторых, никогда не надо ничем размахивать. Ведь из этого черт знает что может выйти. Найдется девочка или мальчик, которые будут размахивать своим умом или своей отзывчивостью, или щедростью. Представишь такое – и не захочешь ни ума, ни отзывчивости, ни щедрости. А то вдруг и скромность начнет о себе вопить, ну какая же это будет скромность?
Наши душевные качества только тогда душевные, и только тогда качества, когда их заметили и оценили другие. А заметив и оценив, стали на них рассчитывать. Вот, мол, живет одна правдивая девочка, я к ней пойду, потому что мне очень нужна правда.
Я вот написала это и испугалась. Представила: придет к нашей героине какая-нибудь девочка. И скажет: «Ты очень, очень правдивая. Посмотри на меня: я некрасивая?» И наша героиня – если она останется такой вот несгибаемо правдивой – ответит: «Ты просто уродина, смотреть страшно». И от такой чистой, дистиллированной правды жить уже не захочется. Вот почему я испугалась, что к нашей корреспондентке смогут обратиться с чем-нибудь, рассчитывая на нее. Пока этого делать нельзя… Опасно… Надо подождать, когда наша девочка поймет, что человек состоит не из одного, пусть даже очень хорошего, признака. В человеке, а в девочке, женщине особенно – она ведь будет матерью, – должно быть много разного хорошего. Она должна быть и мягкой, и понятливой, и отзывчивой, и деликатной. И тогда правдивость вместе со всеми остальными качествами сделают свое дело – человек станет нужным другим людям на самом деле.
В письме этой девочки есть еще одна фраза, прочитав которую, я содрогнулась: «Скоро я стану комсомолкой, меня выбрали заранее комсоргом, но от этого жизнь не лучше, потому что нет друзей».
Ладно, оставим на совести класса выборы «комсорга заранее». Но ведь выбрали человека, которого никто не хотел бы видеть своим другом! Видимо, решили: она у нас громко правдивая, пусть будет главной. И сделали зло. И всему классу, и бедной нашей девочке, которая вконец запуталась. Не дружат, а выбирают, как тут понять?
Так и понять, что все в этом немножко виноваты. Виноваты, что по-своему, кто как может, по-товарищески не объяснили девочке, как всем бывает неуютно, неловко от ее правдивости. Потому что эта ее правдивость – как одинокий колючий куст в большом поле. А поле такое большое и прекрасное. И на нем многое могло бы расти.
Так надо посадить и поливать. И ждать урожая.
И придут друзья… Обязательно.
Душечка
Есть такое выражение – человек с отрицательным обаянием. Я так это понимаю: прелесть, что за обаяние, а человек – сволочь. Ну, это, конечно, грубо, не так, как на самом деле. На самом деле все тоньше, но одновременно и грубее.
Так надо посадить и поливать. И ждать урожая.
И придут друзья… Обязательно.
Душечка
Есть такое выражение – человек с отрицательным обаянием. Я так это понимаю: прелесть, что за обаяние, а человек – сволочь. Ну, это, конечно, грубо, не так, как на самом деле. На самом деле все тоньше, но одновременно и грубее.
…У нее с детства была такая улыбка, что прохожие останавливались и сами расплывались лицом. Сейчас молодежь рисует смайлики, чтоб сказать: смешно. Вот уголки ее рта всегда были приподняты к двум чудным ямочкам на щеках, а большие синие глаза хлопали ресницами в виде прицепленных к векам смайликов. И всю ее жизнь это не менялось – смайлики, ямочки, зубки и чуть приподнятый носик. Надо ли говорить, что у нее было три мужа, несчитово любовников, что она всегда была при деньгах и достатке? Но я не про деньги и ее очарование. Я про то, что внутри она была совсем другой. Она была профессиональной стукачкой на оплате, и это было делом всей ее жизни.
Один старый мудрый диссидент, когда я рассказала ему про нее, абсолютно не поверил этому.
– Этот тип людей – без лица. Они серые, стертые. Им же нельзя выделяться по определению. А ты говоришь – обаяние. Чепуха.
– Значит, она исключение.
– Я знаю этот мир лучше тебя, поверь, ты ошибаешься. Какое исключение, когда полстраны стучали на другую половину. Скрытно, серо, по-крысиному. Стукачи для неопознанки принимали вид земли или там воды. В этом ведь и была сила «органов», управляющих нами по сю пору. Какие там смайлики? Они же очень серьезные люди, до противности, до отвращения. Улыбающийся человек не мог там быть.
Она была. Эта моя чертова профессия журналиста – вечно рыться носом там, откуда ушли бульдозеры и атомные пушки, а я сижу в яме и ковыряюсь, ковыряюсь до самого говна земли.
Когда немного открыли архивы КГБ, я ухитрилась посмотреть дело моего двоюродного брата-студента, которого замели в пору Чернобыля. Он как бы что-то там узнал и пошел кричать про систему, страну, партию. Так вот, его кричалки на какой-то пьянке слышала Вера Говорухина, ее докладка была в его деле. Вполне официальная: и что, и где, и когда. С ней я училась.
Брат как-то странно умер – острая пищевая инфекция в изоляторе. А у меня пошла раскручиваться память. Вот мы, школьницы-девятиклассницы (конец семидесятых), пишем письмо на радио и просим исполнить песни АББА. На следующий день – письмо еще не успело быть вынутым из ящика – нас вызывает директор и устраивает нам выволочку. Шестидесятилетие Великого Октября, на пороге – коммунизм, встань на цыпочки – и увидишь его свет, а вам какая-то «абаба» нужна? В общем, из этой ерунды сделали «персоналку», потому что вместо того, чтобы склонить головы в виноватости, мы взвизгнули и сказали, что музыку можно слушать ту, которая нравится, и в этом нет ничего плохого для сверкающего на горизонте коммунизма.
Уходя от директора, я, остановившись в дверях, спросила:
– А кто это вам сказал?
– Тот, кому не безразлична твоя комсомольская совесть! – прокричала мне в спину директор.
В классе нас окружили, стали сочувствовать. Смайлики Веры Говорухиной были особенно прекрасны. И я возьми и ляпни:
– Перестань улыбаться, если коммунизм еще не построили.
– Вот уж когда посмеемся, – сказал Петька Остров и получил на другой день по истории, которую преподавала директор, не пару, а кол, такой демонстративный, длинный кол, уже не отметка, а приговор.
На выходе из школы я получила неважную характеристику, мама просто обрыдалась, поминая всех посаженных и расстрелянных в семье.
– Куда тебя несет, бестолочь? – кричала она. – Ты завяжешь свой язык узлом, или тебе его завяжут там, где умеют?
Потом мы все разъехались, окончили институты. Это было время, когда поступление в вуз еще было делом престижным. Виделись в школе на принятых тогда встречах выпускников в каникулы. Порог коммунизма был уже перейден, и мы, так сказать, все как один пребывали в его светлых апартаментах, независимо от того, где и как жили на самом деле.
Потом с Верой я встретилась, уже попав в Москву, в большую газету. Она была в полном шоколаде, у нее было двое прехорошеньких детей. Она работала в каком-то НИИ. Как сказала, могла бы и не работать, но дома ей скучно. «Нет, нет, не думай, все замечательно, но я люблю коллектив».
– Вот уж что не люблю, – сказала я, – так это коллектив. Особливо столичный. Болтуны и бездельники. Если бы не работа, не командировки – это мое! – я бы сбежала. Знаешь, какие склочники газетчики?
Через какое-то время редактор газеты вызвал меня к себе и сказал, что если я буду клеветать на коллектив, со мной придется расстаться.
– Что клеветать? – возмутилась я. – Это вы на меня сейчас льете грязь!
– Ладно-ладно, успокойся. Я тебя просто предупреждаю. Всюду уши, и почту носят регулярно.
Я вышла оторопелая. Я сроду ни с кем никаких разговоров не вела. Веду себя тихо, сижу и чиню свой примус.
О разговоре с Верой я забыла напрочь.
Прошло время. Мы вышли из коммунизма в открытые двери жизни. Все перепуталось. Все важное стало неважным, все умное глупым. А потом я подняла дело брата и обнаружила в нем Верины смайлики.
Я тогда сразу размечталась описать внутренний мир стукачки, ею самой рассказанный. И я таки нашла ее. Совсем уже другая квартира, дети взрослые, парень и барышня. Только с нее как с гуся вода. Все такая же очаровашка. Как будто ей не под полтинник, а всего какой-нибудь тридцатник.
– У меня к тебе большой разговор, – сказала я. – Давай сядем так, чтобы нам не мешали.
Готовясь к встрече с ней, я вспомнила школьную историю с письмом на радио. Разговор с редактором о моем как бы длинном языке. Больше у меня не было ничего из недоказуемого, а вот история с братом была задокументирована. Мне хотелось ее исповеди, ее покаяния, истории ее первого шага на этом пути и шага второго. И кто ее заманил, и кто укоренил. Почему-то я думала, что ей должно стать легче от разговора. То, что называется снятием с души камня.
Но она смотрела на меня смайликами, такая вся душечка-очаровашка.
– Ты глупая, Анька, – сказала она мне. – Я это всегда знала, но оказалось, что ты глупая в исключительной степени.
– Дура, одним словом, – подыграла ей я.
– Одним! Если бы одним! Ты стократная дура. Пришла за моим покаянием? Или за своим – что дура?
– Пусть я дура, пусть. Вот и разъясни мне, как становятся стукачами. Или с этим надо родиться? И какое это чувство – писать на другого? Я через тебя, как бы вегетарианку стукачества (я знаю только про одну смерть от тебя – брата), хочу постичь глубинный смысл телеги-доноса как такового.
– Зануда, – сказала она. – Все стучали. Скажем, за редким, редким исключением. Во-первых, это было поощряемо и почетно. На этом всегда держалась и будет держаться власть. Любая. Других крючков, кроме страха людей, у власти нет. Когда же человек знает о недреманном оке, он забегает впереди греха, чтоб спрятать его за спиной.
– А при чем здесь стукачи?
– Для профилактики. Это укол в жопу людей, чтобы не случилось холеры.
– Но брата моего ты сгубила.
– А! Ты об этом. Слышала бы ты, что он тогда верещал при народе, идиот. И что Ленин говно, не говоря о Сталине. Что нам не простят дети и внуки… Посмотри сейчас. Им до чего-нибудь есть дело? Я твоего брата окорачивала, я ему говорила: замолкни. Но он же был прямой, как перпендикуляр.
Я была обескуражена простотой, с которой она говорила об ужасном. Я тупела в себе самой, как бы не зная, как объяснить разницу между горьким и сладким, между черным и белым. Ну как? Белое – оно, значит, белое, светлое, а черное – значит, несветлое?
Мне неловко было спросить, сколько у нее было профилактических действий, но она сама об этом говорила спокойно и даже с юмором.
– Мой маленький сигнал всегда был против большей беды. Я всегда оставалась патриоткой страны, когда вы все лихо топтали ее ногами. Я не визжала от восторга у Белого дома в девяносто первом, но особо ретивых примечала. Ну и что? Стало вам лучше? Вместо безобидного Брежнева и осторожного Горбачева пришел вахлатый мужик, у которого только на одно хватило ума – подумай об этом – отдать власть тому, кто знает законы профилактики и недреманного ока.
– О боже! – сказала я, поднимаясь. – Больше ни слова. Меня уже с души воротит.
– Дура, – сказала она мне, и смайлик ее стал и выше, и шире.
– Это ты написала редактору, что я клевещу на коллектив?
– Ага! Значит, тебя приструнили. И правильно. Будешь осторожней. Хотя ты безвредная, так, самый дешевый продукт диссидентского пошиба.
И ямочки ее лучились, как в молодости.
– Но доносительство никогда, ни в какой системе координат не было доблестью. Никогда, – отбивалась я.
– Много ты знаешь координат. Это есть везде. И в России всегда было, третье отделение у царя, или там политическое управление у нас. А ты знаешь другой способ держать людей в относительной смирности? Я же говорю – профилактика. Как чистка зубов и мытье рук. Кто-то должен за этим следить.