— «Чернецы…» — протянул издатель. — Надо же… Одно слово, а сразу — целый мир возникает… Давно забытый… Потаенный.
Я кивнул. Сам я этого слова, конечно, раньше не слышал, оно пришло в момент ночного вдохновения, но я посчитал, что раз пришло, значит, так нужно, ведь наш мозг способен вспоминать даже то, чего не знал ранее. Эспрессо был отличный.
Окрыленный, я шагал потом по улице, дышал иначе. Значит, помог мой Игнатьич! Сумел достучаться до людских сердец, найти сокровенный смысл! Несколько минут пребывания на картофельном поле дали мне больше, чем год в Париже.
Теперь нужно было готовить сборник. Я снова поехал по шоссе, объехал голландские домики, выросший словно из-под земли шатер ресторана и оказался в Игнатьево. Зашел в картошку. Жук уже цепко лежал на листьях, высокие кусты были окучены. Я стряхнул жуков, зачерпнул землицы, закрыл глаза. Игнатьич взглянул с хитрецой. Сначала почудилось, что с хитринкой, но потом все же оказалось, что с хитрецой.
— Земля в сорняках — мозоль на руках, — послышалось.
Я тут же поехал домой писать.
Первого сентября я стоял среди толпы читателей в большом книжном магазине. Автографы были розданы, но я понимал, что большинство людей слышат обо мне впервые, что они просто гуляли по залу и подошли из любопытства. Начал.
«…Шли. Топтали первый декабрьский покров, присматривались к сероватой пороше, метущей поверх белоснежной скатерти тульского поля. Игнатьич брел медленно по «сугробцам», как он называл их, забирал вправо. Трезорка семенил следом. Я молчал, да и что было говорить посреди такой красоты. Порою казалось, что шустрый беляк пробегал за кустами, а только вот нет — не беляк. Зима бросала в ветер пригоршни невесомой пыли, хороводила.
— Приехал, — отмерил Игнатьич и подтянул ремешки на кожухе.
А то и сказать. Приехал. Уже неделю я жил у старика квартирантом, помогал как мог, развлекал разговорами. Справил он недавно юбилей, а сколько стукнуло — не сказал. Может, семьдесят, а может — все сто. Как там поймешь за бородой да усмешками. И взгляд вечно с хитрецой. Посмотрит, пробурчит что-то — и знай себе.
— Ишь ты, — сказал он, — вернулся.
И снова замолчал, только добавил:
— Ни лося́, ни порося́.
Умный он был, Игнатьич.
Дошли до леса. Ступили в чуткую тишину. Ветка треснула: то ли беляк, то ли от морозу. Да вроде нет, не беляк.
Встали на лыжи. Лесные, охотничьи, короткие — чтобы шурша не было. Зашуршали вглубь.
Игнатьич снял «тулку» с плеча, курки бесшумно взвел. Я тоже изготовился.
Впереди показались рога, боязно стало: лось — зверь суровый. Да и пулей его не всегда остановишь.
Старик опустил ружье.
— Что случилось, Игнатьич? — спросил я шепотом. — Или не лось? Ветка? Почудилось нам?
— Да нет, — ответил он, — лось.
Взглянул на меня.
— Стало быть, вернулся…
Меня бередило.
— Лось мордой водит — человек по земле ходит… Слыхал небось про случай тот с Семеном-бригадиром? Ну, аккурат как леспромхоз у нас учредили.
И вот что он рассказал мне…»
Я поднял голову. Старушки молчали, дышали неровно. Наконец, одна сказала:
— Родной вы наш… Дождались.
Ко мне стали подходить, жать руку, хватать за локти.
— Сколько вам лет? — спросила женщина моего возраста. — Как это вообще возможно? Столько красоты, ума, наблюдений! Мы думали, уже и не появится исконного голоса!
Я раздал еще много автографов, ответил на вопросы журналистов. Стоящий рядом издатель был рад.
Наутро я проснулся знаменитым в постели одной известной светской особы, имени которой, конечно, назвать не могу. Она по стечению обстоятельств в тот же день представляла свою книгу в соседнем зале. Всю ночь потом возила меня из клуба в клуб по своим знакомым, и к полпятому утра каждый знал, что истинный, неиспорченный голос русского языка и литературы существует и вошел в Москву.
Мы лежали и пили легкий утренний кофе. С высоты тридцать второго этажа было забавно смотреть на превратившиеся в спичечные коробки крыши девяти— и двенадцатиэтажек.
— Ты должен писать, — сказала она, — тебя должны читать. Сколько козлов выпускают роман за романом, а ты пришел — и сделал всех. Потому что ты — настоящий, невыдуманный. До тебя так никто не писал… Сколько я ни читала…
Она была классная, и мне было лестно, что я оказался в постели с такой знаменитостью. Но главное — я с радостью думал о том, что нашел сокровенный смысл и зажег огонь в людях.
Книга пошла хорошо. Я стал известен. В сентябре ненадолго слетал в Париж, посидел в Delmas, радостно улыбаясь солнцу, японцам и немцам. Я рад был чувствовать себя на земле, смотреть на крыши снизу вверх и даже, задрав голову, с хитрецой подмигнул невидимому наблюдателю, сменившему меня на крыше дорогого заведения.
Потом поехал опять в Игнатьево. Одинокие картофелины чернели на поле.
«Чернецы», — подумал я… Растер землю в руке… Стоять было холодно, и я просто посидел в ресторане неподалеку. Тепловые пушки нагревали шатер, эспрессо был вкусный.
Через неделю я читал свой новый рассказ на очень серьезном мероприятии, где были и журналисты, и светские персонажи, и даже политики. Вышел на сцену, бокалы перестали звенеть.
— Свет можно пригасить? — попросил я. — Спасибо.
«Шли, топтали опавшее с прицепа сено, смешанное с яркими полиэтиленовыми пакетами. В прошлую субботу на реку приезжали городские, и — намело. Не было уже Трезора, грустный, вдвое состарившийся Игнатьич вышагивал хромо. Горелки встретили нас недостроенным коровником, совсем развалившимся трактором и развезенной в слизь дорогой.
— Приехал, стало быть, — сказал Игнатьич, — город прочь гонит, в сон клонит.
Так мы и не подстрелили никого за время наших походов: ни зайца-беляка, ни серого лося, ни утку. Ходили, высматривали, разговоры разговаривали. Словно дело было и не в охоте, а в этих беседах, в «топтании», как в шутку называл Игнатьич наши прогулки.
И вот оказались в Горелках. Молодежь отсюда давно разбежалась, а старики либо померли, либо к детям съехали в район. Иногда только участковый с Кастанеевки появлялся, смотрел, не живут ли бомжи. Вот и сейчас объезжал дворы на своем мотоцикле.
— Здорово, Игнатьич! — сказал участковый. — А кто это с тобой?
— Не узнал, что ли? — ответил старик. — Это ж Егорка, вы с ним еще в ночное за яблоками ходили.
Не вспомнил участковый, да и не мог он со мной в ночное ходить — я был моложе лет на десять. Спутал Игнатьич, совсем старый стал. Да и не Егор я был.
Покурили у заброшенного сельпо, посмотрели на небо.
— Хмарит, — сказал Игнатьич.
— Хмарит, — согласился участковый.
И вправду хмарило.
— Хмарит, — сказал я.
Хорошо было вот так просто курить, разговаривать вроде ни о чем, а получалось, что — о главном. О немудреной мужицкой правде, о житье-бытье. Вдруг тоска нахлынула ниоткуда, закрутила душу в тугую самокрутку.
— Река течет под горку, встречает Егорку, — сказал Игнатьич.
— Филимонов в том году утонул, — сказал участковый. У него закончилась сигарета, я протянул новую.
— Что за Филимонов?
— Разве ты не знаешь? — отозвался Игнатьич. — Который у бабки Филимонихи жил.
— Вроде не припомню…
— Ну, так слушай…
И вот что он рассказал мне…»
Тишина повисла в зале. Все: и пресса, и светские персонажи, и даже политики — молчали.
— Пипец! — послышался юношеский голос. — Кого вы слушаете? Он же издевается!
Не прошло и секунды, как юношу скрутили и вывели из зала люди в штатском, которых до этого не было видно. Раздались оглушительные аплодисменты, один из «штатских» что-то шепнул мне на ухо. Я не поверил, но меня под локоть проводили за кулисы, щупая по пути под мышками, ниже спины, залезая в карманы.
Он сидел в кабинете директора как обычный человек, но… все равно… он же не был обычный… Я не думал, что на таком уровне могут быть в курсе моего творчества.
— Садитесь, — сказал он по-простому, — чайку?
Чай, конечно, в горло не лез, но я взял кружку.
— Я читал вашу книгу, — сказал он, — очень тонко, оригинально, своевременно… Прикипел душой к вашему Игнатьичу. Кроме нас, в комнате стояли еще несколько отлично выглядевших мужчин из его окружения.
— Сейчас ведь все шутки шутят или цинизмом пытаются заразить молодежь. Свой негативный жизненный опыт, гадость всякую — всё в литературу тащат.
— Да, — ответил я. Пока он не говорил ничего страшного, можно было соглашаться и набирать массу согласия с ним, массу «да» — на случай, когда придется промолчать.
— А у вас — другое. Пронзительное аж до слез. Наполнено смыслом. Как там… Свечка — в подсвечник, скворец — в скворечник… Для юношества — это ведь живой родник…
Один из отлично выглядевших мужчин подал ему яркую детскую книжку. Я присмотрелся: это был учебник литературы.
— Мы подумали, — сказал он, — надеюсь, вы возражать не будете, решили включить… Для седьмого класса…
Сердце забилось… Я, конечно, уже испытывал подобное чувство гордости, когда лежал в постели со светской тусовщицей, воспринимая себя в третьем лице, но сейчас… Это было так волнующе, что сначала третье лицо превратилось в Третье с большой буквы, а потом доросло до четвертого.
Я взял учебник в руки. Пролистал Пушкина, Булгакова и увидел то, во что не поверил…
«Шли… Топтали ранний сентябрьский пожух…»
А чуть пониже был нарисован тот, чьего лица я никогда не видел. В потертом старом кожушке, с ружьишком за плечами…
— Удачно получилось? — спросил он. — Таким вы его представляли?
— Удачно, — ответил я, потому что он опять не сказал ничего страшного и можно было опять согласиться.
— Ну, а раз все так удачно складывается… Мы вот что подумали… Руководство культурой нуждается в человеке разумном, спокойном, интеллектуально сбалансированном. Чтоб не бередило. Отличная кандидатура для этого — современный классик, писатель-почвенник.
— Деревенщик, — сказал я. И получилось, что в этом было мое маленькое «нет» при огромном, большом безопасном «да».
— Деревенщик, — сказал он и посмотрел в окно, — красивая в этом году осень: пожух удался. И погода приятная — самый шурш.
Костюм сидел на мне хорошо, а приятель-миллионер сидел напротив меня… Хорошо… Мы пили Domaine de la Romanée-Conti Romanée Conti и смотрели на оранжевые московские крыши из окна моего кабинета.
— Рад за тебя, — сказал он, — тебе идет.
— Что?
— Да все. Костюм, положение. Ты же умный парень, тебе должно было повезти.
Повезти? О чем он говорил?
— Конечно! Ты состоялся по-настоящему: слава, девушки, деньги… Или денег нет?
— Как денег может не быть, — ответил я.
— Ну вот! Это лучше, чем искать смысл жизни по Парижам. Ты ведь русский человек, и тебе тот самый смысл, который русский человек ищет, гораздо важнее парижской атмосферы. И ты нашел его, донес до миллионов, до будущего России, до детей!
Всю ночь я не спал. Лежал на кровати в костюме, который мне шел. Вдруг почувствовал себя плохо. Так плохо мне не было давно, разве что перед казавшимся уже таким давнишним отъездом в Париж, когда меня бросила жена.
Я встал и поехал к светской тусовщице. Мы целовались в моей машине, потом — в ее, водители молча смотрели в телевизоры. Потом поднялись в квартиру, пили вино, опрокидывали друг друга на мебель. Но больше ничего не произошло, потому что мой костюм почему-то не снимался. Не то что заклинило пуговицы, но — не снимался. Словно гвоздями прибило.
Она гладила мне волосы, успокаивала.
— Ну что такое… Что с нами случилось… Ты мой маленький…
Я вышел и столкнулся лицом к лицу с тем самым молодым человеком, который на светском мероприятии кричал гадости из зала. Он расхохотался:
— Вахту сдал, вахту принял?
И зашел в подъезд.
Никогда мне еще не было так плохо и одиноко. Я сел в машину, сказал водителю:
— Вези в Игнатьево.
С большой неохотой он поехал. Мы быстро промчались по освещенной части шоссе, а потом долго перекатывались по заснеженным кочкам вдоль дорогого бетонного забора.
Дорожка закончилась.
И свет закончился. Окна таунхауса не горели, фары светили в темноту.
— Дальше дороги нет, — сказал водитель, включил телевизор. Я вышел и двинулся по сугробцам.
Шел, топтал невесомую декабрьскую порошу, пытаясь нащупать место, где снега поменьше и можно докопаться до земли. Взять ее в руки, помять. Ушел далеко, последний свет фар лизнул мне спину.
Почему же было так плохо? С каждым шагом я откатывал прошедший год моего писательства назад, пытаясь понять, где произошла ошибка.
Министерство… Учебник… Слава… Книга… Светская особа… Поле… Картошка… Пантеон… Domaine de la Romanée-Conti la Tache… Где… С чего началось?
И вдруг понял. С безликих немцев и японцев на террасе кафе Delmas. Мне тогда пришлась по душе мысль, что они проводят в Париже только несколько дней, и это становится для них увлекательной новеллой с ясными началом и концом… Смысл новеллы — всегда в конце, в финале, а мне так важен был смысл… Я стал писать рассказы… И люди поняли, ощутили его…
Стоп… Они же… Ни разу не дослушали до конца!
Каждый раз меня обрывали на фразе Игнатьича «и вот что он рассказал мне…», на месте, где он только начинал говорить. Все рассуждали о каком-то глубоком смысле, а никого не интересовало, что он рассказал! Ни тех, кто восхищался, ни тех, кто поносил… Да что их! Даже меня не интересовало. Я всегда останавливался на этом месте, потому что сам не искал смысла и, если бы не раздавалось аплодисментов, не знал, что говорить дальше.
Эта мысль совсем опечалила меня, я бросился разгребать снег, чтобы подержать в руках замерзшую землю, а если повезет — замерзшую картофелину. Это ведь всегда помогало. Снег быстро закончился, руки заскользили по льду.
Что за новости! Не могла быть поверхность поля гладкой как каток.
— Полуостров Кольский до июня скользкий, — раздалось за спиной.
Я обернулся.
— Вы кто, мужчина? — спросил я незнакомого старика.
— Приехал, значит, — пробурчал он. — Вернулся.
Вокруг не было никого, а старик держал ружье. Смотрел с хитрецой.
— Игнатьич? — прошептал я. Мы обнялись. — Я гибну, друг мой. Как хорошо, что ты появился.
— Блок — в аптеку, человек — к человеку.
Он крепко поцеловал меня, прослезился.
— А то разъехались все… Топчешь один, шуршишь, а нет никого.
— Как Трезорка? — спросил я.
— Сдох Трезорка, — ответил он.
— А как… в целом?
— Ишь о чем спросил. В целом… А ты разве не знаешь?
— Да вроде нет.
— Ну, тогда слушай.
В этот момент земля подо мной пошатнулась, а потом треснула, потому что это была не земля, а лед. Я оступился, провалился по колено в ледяную воду, а потом рухнул в черную прорубь всем весом. Выбросил руку вверх, чтобы схватить ремень ружья.
Но ремня не было.
— Игнатьич! — пропищал я. — Как в целом?
Попытался схватиться за край проруби, но костюм мешал мне. Ни расстегнуть, ни снять его никак не удавалось, он словно был прибит гвоздями. Я пошел ко дну.
Так я перестал быть писателем-деревенщиком.
Игнатьич наклонился над водой. И вот что он рассказал мне.
2012
Примечания
1
ДОКОП — Добровольное Общество по Контролю за Общественными Процессами.
2
КИООООООП — Комиссия по Исправлению Основных Ошибок Общественных Организаций, Осуществляемому Особым Порядком.
3
ВСООГР — Внеобщественная Служба Объективной Оценки Государственных Работников.
4
ГОООП — Государственный Отряд Обеспечения Общественного Порядка.
5
ОПНРПП — Общественная Палата Нормального Развития Подрастающего Поколения.
6
ФСОЗОП — Федеральная Служба Ограждения Законоисполнения от Прокуратуры.
7
ПНЛ — Партия Нормальных Людей.
8
ОНЧБВ — Оскорбительные для Нормального Человека Беспринципные Высказывания.
9
УУСРЗ — Улучшенная Упрощенная Схема Реализации Закона.
10
БГЖД — Безопасная для Государства Жизнедеятельность.
11
НННТЖГ — Незначительные Нарушения Нормального Течения Жизни Государства.
12
ЗННТЖГ — Значительные Нарушения Нормального Течения Жизни Государства.
13
ПИДРДОНЧ — Поцелуи и Другие Развратные Действия, Оскорбительные для Нормального Человека.
14
НИПЖП — Несанкционированное Изменение Планировки Жилых Помещений.
15
HOHTЧ — Неправильное Освещение Нормального Течения Жизни.
16
НЛ — Нормальные Люди.
17
УУП — Упреждающий Удар по Преступности.
18
ЧФ — Человеческий Фактор.
19
ИНООНЧ — Индивидуум, Не Отвечающий Образу Нормального Человека.
20
ГОП — Государственная Общественная Палата.