Было уже поздно, когда Герман вернулся домой. Он прошагал несколько миль. В комнате не горело ни одной лампы. Маша лежала в той же позе, в которой он ее оставил. «Может, она умерла?» — вдруг подумал Герман. Он спросил:
— Ты спишь?
Маша не ответила. Он подошел и потрогал ее лицо. Маша сказала:
— Что тебе надо?
Герман разделся и лег рядом с ней. Он долго лежал без сна, потом наконец задремал.
Когда Герман снова открыл глаза, луна светила в окно. Маша стояла посреди комнаты и пила коньяк из бутылки. Он сказал:
— Маша, это не выход!
— А в чем выход? Mind your own business![67]
Она разделась и подошла к нему. От нее пахло алкоголем. Герман опьянел от ее губ. Они молча поцеловались. Они занимались любовью в полной тишине, как животные. Потом Маша села и закурила сигарету. Вдруг она спросила:
— Где я была в это же время пять лет назад?
Она задумалась, долго рылась в собственной памяти и затем ответила:
— В долине смерти.
VIГерман и Маша переехали в гостиницу, недалеко от границы с Канадой. Оставалась еще пара дней отпуска. Цены в гостинице были умеренные — тридцать долларов в неделю с человека.
На берегу озера рядом с бунгало полуголые мужчины и женщины играли в карты. На теннисном корте раввин в ермолке и шортах играл в теннис с раввиншей. В гамаке, натянутом между двух сосен, лежали парень с девушкой и безудержно смеялись. У парня были высокий лоб, растрепанные волосы, плоская волосатая грудь. На девушке был обнажавший живот купальник, на шее висела звезда Давида.
Хозяйка гостиницы заверила Германа и Машу в том, что местная еда абсолютно кошерна, а постояльцы живут как одна дружная семья. Она привела пару в бунгало с некрашеными стенами и голыми балками на потолке.
В столовой за длинными столами полуголые мамы пичкали детей едой. Малыши плакали, давились, выплевывали насильно запихнутые в них овощи. Раввин, игравший в теннис, сыпал остротами. Официанты — студенты колледжа или ешивы — высокомерно перешучивались с пожилыми дамами и увлеченно флиртовали с юными девушками. Они тут же подошли к Маше спросить, откуда она, где родилась, как спаслась от нацистов, и отпустили несколько двусмысленных комплиментов.
У Германа комок встал в горле. Он не мог есть ни рубленую печенку с луком, ни блинчики, ни жирный кусок говядины, ни фаршированную кишку. Женщины за столом сетовали:
— Что это за мужчина? Он же ничего не ест…
У Ядвиги на сеновале, в пересыльных лагерях, за несколько лет проживания в Америке Герман успел забыть об особенностях современных евреев. Но вот он видит вновь всё то же самое, как будто ничего не изменилось. Та же пошлость, те же противоречия и абсурд.
Еврейский поэт с круглым лицом и кудрявыми волосами завел разговор с раввином. Представившись атеистом, он говорил о светской жизни, о культуре, о борьбе за права евреев, об антисемитизме. Пока поэт бросался фразами, раввин совершал омовение рук и произносил благословение после еды. Иногда он поднимал глаза и говорил несколько слов вслух. Полная женщина твердила, что идиш — это жаргон, смесь языков, лишенная грамматики. Бородатый еврей в очках в золотой оправе и шелковой ермолке встал и произнес речь о недавно созданном государстве Израиль, ожидая поддержки аудитории.
Маша разговорилась с женщинами, ее уже называли миссис Бродер и выспрашивали разные подробности о том, когда они поженились с Германом, сколько у них детей, чем занимается муж. Герман наклонил голову, как будто хотел побыть один. Любое общение с людьми приводило его в смятение. А вдруг среди них найдется кто-то из Бруклина, кто знает Германа и Ядвигу?
Какой-то пожилой еврей, родом из Галиции, зацепился за имя «Бродер» и стал выспрашивать у Германа, откуда тот родом, нет ли у него семьи во Львове, в Тарнове, в Бродах, в Дрогобыче. У этого еврея в семье был Бродер, пятая вода на киселе, он учился на раввина, но стал адвокатом и теперь занимает важное место в религиозной партии «Мизрахи» в Тель-Авиве. Чем больше Герман рассказывал, тем больше тот спрашивал. Должно быть, хотел свести разговор к тому, что они с Германом родственники.
Все женщины за столом восхищались Машиной красотой, ее стройной фигурой и манерой одеваться. Маша вскользь заметила, что сама сшила платье, которое было на ней надето, и соседки по столу очень заинтересовались. Is that so?[68] Может быть, она шьет на заказ? У всех оказались платья, которые надо было расставить, ушить, удлинить, укоротить.
Герман поел кое-как, но встал из-за стола с тяжестью в желудке. Он вспотел от жары и пошел с Машей прогуляться.
«Что это за изгнание? — спрашивал Герман сам себя. — Концлагерь для души. Ад, в котором евреи теряют свою значимость сами по себе». Герман сам не осознавал, каким нетерпимым он стал за годы одиночества, насколько претила ему светская жизнь, насколько он оторвался от общества и был чужд человеческих отношений. Его мучило только одно желание — как можно скорее сбежать отсюда.
Он зашагал так быстро, что Маша отстала.
— Куда ты бежишь? За тобой никто не гонится…
Они поднимались на холм. Герман то и дело оглядывался по сторонам: можно ли здесь спрятаться от нацистов? Откуда можно было бы их обстрелять? Кто-нибудь решился бы спрятать их с Машей на сеновале? Герман только что пообедал, но уже начал беспокоиться о том, как пройдет ужин. Невыносимо сидеть среди женщин и смотреть, как они пичкают своих детей. Они портят трапезу. Герман больше не может выносить их пустую болтовню. Еврейство? Что за еврейство, если Бога нет? И как можно служить Богу, насылающему такие несчастья?
В Нью-Йорке Герману не терпелось подышать свежим воздухом, насладиться природой, но теперь к нему вернулись переживания, которые город почти сумел успокоить. Евреям совершенно не подходил этот покой среди низких домиков, сараев, амбаров и садов. Здесь, среди лесов и полей, разница между евреями и гоями становилась удивительно очевидной. Маша боялась собак. Каждый раз, когда она слышала собачий лай, она хватала Германа за руку. Маша начала жаловаться, что ей тяжело ходить в туфлях на высоком каблуке. Фермеры, живущие здесь, смотрели на гуляющих с видимым недовольством.
Когда они возвращались в гостиницу, Герману захотелось покататься по озеру на одной из лодок, предоставленных в распоряжение гостям. Маша колебалась. Желая отговорить Германа, она сказала:
— Ты еще меня утопишь…
В конце концов она села в лодку и закурила сигарету. Герман взял весла. Он знал, как управлять лодкой, но чувствовал неловкость в руках, натянутость каждого движения. Ни он, ни Маша не умели плавать. Небо было ясным, дул ветер. Поднявшиеся волны бились о борта лодки и качали ее, как колыбель. Изредка Герман различал какой-то плеск, словно в воде их подстерегало чудовище. Оно тихо следовало за ними, каждую минуту готовое потопить лодку и погубить катающихся. Много ли нужно, чтобы перевернуть это корыто?
Герман любил повторять, что уже не держится за жизнь. Но вот он сидит в напряжении, внутри что-то ёкает при каждом движении лодки. Маша смотрит на него с подозрением, дает указания и критикует. Она не доверяет его физической подготовке, а может, просто не верит в удачу? С такими, как они, все может случиться. Природа сохраняет нейтралитет. То же солнце светило над Освенцимом, Майданеком, Треблинкой и Штутгофом. Тот же ветер уносил дым из печей, в которых сжигали евреев.
— Смотри, бабочка!
Маша показала пальцем.
Как это она улетела так далеко от берега? И сможет ли добраться обратно? Она порхает в воздухе, размахивая белыми крылышками. Летит зигзагами, без определенного направления, и вдруг исчезает из виду. Где она? Утонула? Волны полны игры света и тени, они складываются, подобно огромной паутине или жидкой шахматной доске. Нет, мир — это не хаос. Здесь царит закон. Вероятно, Спиноза был прав: сам Бог подчиняется Своим собственным законам. Он и есть закон. Он знает свою физику, химию, биологию, социологию и поэтому ничему не удивляется — ни резне Хмельницкого, ни лагерям, Гитлера, ни чуме, ни Сталинградской битве. Это все необходимо, предопределено. Если Герману с Машей сегодня суждено утонуть, это не нарушит мировую гармонию.
— Осторожно! Скала!
Маша вскочила, лодка закачалась. Герман принялся грести в обратную сторону. И правда, скала торчит из воды, неровная, острая, поросшая мхом. Она еще помнит о леднике, который во время оледенения оставил в земле эту яму. Выстояв среди дождей, снегов, морозов и жары, она не боялась никого, ни нацистов, ни большевиков, ни топоров, ни бомб. Эта скала безразлична, как Бог. Ее не надо освобождать, она уже свободна. Страх смерти — это страх перед Богом.
Лодка плыла к пристани. Герман и Маша вышли на берег. Дойдя до бунгало, они улеглись на кровать и накрылись шерстяным одеялом. Они лежали друг рядом с другом, две души, отстранившиеся от Бога. Маша закрыла глаза. Было непонятно, дремлет она или думает. Потом ее глаза словно заулыбались под веками. Губы начали что-то бормотать. Герман пристально рассматривал Машу: знает ли он ее? Даже изгибы ее тела были ему неизвестны. Он и вправду никогда не изучал форму ее носа, подбородка, лба. А что происходит в этой голове? Маша вздрогнула и села:
Лодка плыла к пристани. Герман и Маша вышли на берег. Дойдя до бунгало, они улеглись на кровать и накрылись шерстяным одеялом. Они лежали друг рядом с другом, две души, отстранившиеся от Бога. Маша закрыла глаза. Было непонятно, дремлет она или думает. Потом ее глаза словно заулыбались под веками. Губы начали что-то бормотать. Герман пристально рассматривал Машу: знает ли он ее? Даже изгибы ее тела были ему неизвестны. Он и вправду никогда не изучал форму ее носа, подбородка, лба. А что происходит в этой голове? Маша вздрогнула и села:
— Я только что видела отца…
Она немного помолчала, подумала, а потом спросила:
— Какое сегодня число?
Герман подсчитал дату.
— Уже почти семь недель у меня не было гостей, — сказала Маша.
Герман не сразу понял, о чем она говорит. Все его женщины называли период менструаций по-разному, праздники, дни, период, месячные… Герман встревожился и попытался посчитать.
— У тебя, наверное, задержка.
— У меня не бывает задержек. Во всем я ненормальная, а тут нормальная на сто процентов.
Герман замолчал.
— Сходи к доктору.
— Они так сразу не определят. Я подожду еще недельку. Здесь аборт стоит долларов пятьсот. — Маша сменила тон: — И к тому же это опасно. Женщина, работавшая в кафетерии, умерла в течение нескольких часов. Получила заражение крови — и все. Это страшная смерть. Что будет с мамой, если я соберусь на тот свет?
— Не думай сразу о плохом. Ты еще не умираешь.
— От жизни до смерти один шаг. Я видела, как умирают, и я знаю. Подожди, схожу за сигаретой.
Маша встала с кровати и закурила. Она подошла к окну, открыла занавеску и выглянула, затем вернулась к Герману.
— Папа еще никогда не выглядел таким живым, как сегодня. Он сказал мне «мазл-тов», и поэтому…
— Ты хочешь ребенка?
— Незаконного? Не хочу!
— Нет незаконных детей.
— В книгах, может, и нет, а в жизни, если незаконный, значит — незаконный. Недалеко от нас живет женщина с ребенком, на него все показывают пальцем и обзывают его.
— Не надо жить на той же улице.
— Герман, может быть, и можно спрятаться от Бога, но от людей не спрячешься! Даже на сеновале нельзя отлеживаться вечно!
Маша повернулась в постели. Она не сидела и не лежала, но оперлась головой о спинку кровати, смотрела перед собой и улыбалась. Вскоре улыбка исчезла, лишь в углу рта остался ее след.
— Не дрожи, дорогой, я тебе ребеночка не подброшу, — сказала Маша.
VIIК ужину раввин, по-видимому, запасся новыми шутками. Он сыпал анекдотами, женщины смеялись. Студенты-официанты с грохотом ставили тарелки на стол. Сонные дети отказывались есть, а мамы били их по рукам. Какая-то новоприбывшая женщина отослала свою порцию обратно на кухню, и повар пытался ей возразить: «Гитлер вас лучше кормил?»
После ужина все отправились в клуб, который находился в перестроенном сарае. Еврейский поэт произнес речь, прочитал стихи, одобрительно отозвался о Сталине. Артистка показала пародию на известных актеров и актрис, она плакала, смеялась, кричала, жестикулировала. Женщины и девушки заходились от смеха.
«Почему все это меня не веселит? Почему это для меня так болезненно?» — спрашивал себя Герман. В этом клубе все превращалось в фарс: цель сотворения мира, избранность народа Израиля, смысл страданий. Через открытую дверь залетали мухи и мотыльки, привлеченные тусклыми лампами и ослепленные искусственным дневным светом. Немного покружив, они падали замертво, обжегшись о лампу или размазанные по стене ударом мухобойки.
Герман огляделся и увидел, что Маша с кем-то танцует. Огромный мужчина в неопрятной рубашке и зеленых шортах, открывающих его волосатые ноги, держал Машу за талию, а она пыталась дотянуться рукой до его плеча. Один официант дудел на тромбоне, другой стучал на барабане, третий дул в инструмент, похожий на дырявый горшок.
Герман понимал, что Маша расстроится, но больше не мог здесь оставаться. Стояла темная звездная ночь, безлунная и по-северному холодная. Герман снова отправился по той же дороге, но в обратном направлении. Квакали лягушки, стрекотали кузнечики, падали метеориты. Клуб постепенно удалялся, уменьшался, превращаясь в светлячка.
С тех пор как Герман отправился в отпуск с Машей, он ни минуты не оставался один. Теперь он шел размеренным шагом и в который раз осознавал, что, сколько ни анализируй, его действия невозможно свести к логической схеме. При всем своем пессимизме Маша сохраняла в себе женские инстинкты: она хотела мужа, детей, семью, ей нравились музыка, театр, развлечения. Германа же одолевала печаль, от которой невозможно избавиться. Он, Герман, не был жертвой Гитлера, он стал жертвой еще до Гитлера.
Герман дошел до сгоревшего дома, остановился и зашел внутрь. Можно ли здесь перезимовать? Он стоял среди обугленных стен, вдыхая запах старого пожарища. Нет, он больше не способен подыгрывать, хохотать, подпевать, танцевать, как все. Он боится смерти и при этом тоскует по тишине, по божественному покою. В дыре, которая служила когда-то окном, темнело небо — папирус, полный иероглифов, неразрешимая и терзающая ум загадка. Герман остановил взгляд на трех звездах, расположившихся по диагонали, подобно огласовке «куббуц»[69]. Он разглядывал эти три солнца. У каждого из них; вероятно, были свои планеты, свои кометы, свои космические особенности. Как странно, что кусок плоти, заключенный в череп, может видеть такие далекие предметы! Как странно, что сосуд с мозгом способен постоянно удивляться и никак не может прийти к окончательному ответу! Все они молчали: Бог, звезды, мертвые. А говорящие всегда говорят впустую…
Когда Герман вернулся, в клубе уже было темно. Представление и танцы уже закончились. Здание, только что полное суеты, теперь стояло в тишине, в темноте, погруженное в собственные размышления, свойственные всем неодушевленным предметам.
Герман принялся искать бунгало, заранее зная, что это будет непросто. Он плохо ориентировался всегда и везде: в городах, в деревнях, на кораблях и в гостиницах. Один фонарь горел при входе в здание, в котором находился офис, но внутри никого не было.
Шальная мысль пронеслась в голове у Германа: а что, если Маша ушла спать к танцору в зеленых шортах? Это, конечно, маловероятно, но нынче все может произойти в среде людей, разочарованных во всех своих ожиданиях и лишенных веры. Что такое светская культура, как не убийство и не проституция? Что представляет собой сам Герман, как не клубок желаний и жажды приключений?
Дверь открылась, и Герман услышал Машин голос. Должно быть, она увидела его из окна. Маша крикнула:
— Куда ты убежал? — и расплакалась.
Герман боялся, что этой ночью не сможет уснуть, но как только он положил голову на подушку, его охватил сон. Маша отодвинулась от Германа и повернулась к нему спиной. В его голове промелькнула последняя мысль, и все пропало. Открыв глаза, Герман не знал, как долго он проспал: один час или шесть. В бунгало стояли густые сумерки, было по-зимнему холодно. Маша не лежала, а сидела на кровати. В темноте ее лицо было подобно бледному пятну, глаза светились своим собственным светом.
— Ты не спишь? — спросил Герман.
Маша немного помолчала.
— Герман, я боюсь операции! — отозвалась она хриплым взволнованным голосом.
Герман не сразу понял, о чем она говорит.
— Ах да.
— Может, Леон даст мне развод. Я поговорю с ним в открытую. Если он откажется от развода, ребенок будет носить его имя.
— Ты знаешь, что я не могу развестись с Ядвигой.
Маша простонала и крикнула одновременно:
— Ах, ты не можешь? Английский король, когда хотел жениться на своей возлюбленной, отказался от трона[70], а ты не можешь освободиться от этой невежи? Никакой закон не заставляет тебя жить с ней. В худшем случае будем платить ей алименты. Я буду работать сверхурочно и платить. И не думай, что я верю в институт брака и во всю эту бессмыслицу. Я слишком много повидала, чтобы всерьез воспринимать венчание или обручальное кольцо, но мама верит в это. Я тебе об этом не рассказывала, но она ест меня заживо. И себя ест. Она твердит: лучше бы я погибла в лагерях, чем терпеть такой позор. Теперь, если будет еще ребенок в придачу, она долго не протянет.
— Не должно быть никакого ребенка!
— Не должно быть? А может, я тоже еще хочу прожить пару лет? Мне стыдно за тебя и твои слова!
— Ты же знаешь, что развод убьет Ядвигу!
— Что? Я ни о чем не знаю. И потом, ты обручился у раввина с этой паршивкой?
— У раввина? Нет.
— Тогда как? Просто расписались?
— У нас гражданский брак.
— По еврейскому закону это браком не считается. Венчайся со мной. Мне не нужны американские бумажки.
— Никакой раввин не будет венчать без свидетельства о браке. Здесь Америка, а не Польша.