Под созвездием Ориона - Крапивин Владислав Петрович 6 стр.


Сергей Михалков до сих пор при случае шлет приветы. Анатолий Алексин тоже недавно передавал привет и говорил добрые слова – в телепередаче, где речь шла о его юбилее. Я во встречной телезаписи ответил ему тем же. Живет Анатолий Георгиевич сейчас в Израиле и, судя по передаче, неплохо живет. Хотя… в душу ведь не заглянешь.

Один мой хороший знакомый (даже не мой, а «наш», поскольку знают его многие уральцы) написал недавно в ответ на суждение, что там, в краю предков, он «нашел свою нишу»: «Любая щель на родине лучше ниши в чужой стране»…

Ну вот, это я о московских знакомствах, многие из которых можно назвать «шапочными». Хотя даже про отдельные, иногда случайные встречи, тоже интересно вспоминать.

Однажды, в конце семидесятых, свела меня судьба со известным Львом Разгоном. Журнал «Пионер» решил почему-то нас двоих отправить на выступление в подмосковный пионерский лагерь. Мы поехали на электричке. Дорога была длинная. Я стеснялся знаменитого спутника, который был чуть не вдвое старше меня. Он это почуял и взял «вожжи беседы» в свои руки.

Я боялся, что Лев Эммануилович начнет повествовать о Гулаге, где он провел долгие годы. Боялся, потому, что, в отличие от большинства «наивных деток-пионеров» еще в детстве наслышан был про это немало – от своего отчима, который перед войной и во время войны дважды побывал «в тех краях» и чудом избежал высшей меры. Выпив четвертинку, он начинал рассказывать, ничего не скрывая от меня, от пацана, о жути одиночных камер, лагерных нравах и способах, которыми из него выбивали показания…

Но Разгон, к счастью, стал говорить не о том. О писателях и артистах, которые были для меня легендой. О своей юности. О забавных случаях из жизни знаменитостей.

Так я услышал рассказ о портрете Корнея Чуковского, принадлежавшем перу Репина.

Не ручаюсь за достоверность фактов, но суть истории вот в чем. В 1910-м году Илья Ефимович написал портрет критика Чуковского, который (в смысле, портрет) был признан всеми весьма удачным и даже побывал на Всемирной выставке в Риме. Затем, в тридцатых годах, портрет оказался на выставке репинских произведений в Третьяковке. То ли он тогда принадлежал Корнею Ивановичу, то ли попал в галерею из фондов художника, я не понял. Но, насколько помню, считался он, вроде бы, собственностью писателя. Чуковский гордился тем, что он «выставлен» и несколько раз ходил с друзьями в Третьяковку.

Но однажды он портрета не увидел, хотя выставка еще не закрылась. Пошел к начальству галереи. Начальство ответило уклончиво. А еще через какое-то время Чуковский увидел портрет (свой во всех отношениях!) в одной из столичных комиссионок. В ответ на возмущенные требования вернуть полотно мастера, Корнею Ивановичу посоветовали не возбуждать излишнего ажиотажа («не возникать», как сказали бы сейчас). И он не стал, поскольку выяснились любопытные детали.

Оказывается, где-то за границей (а не у нас, естественно) вышли полные, без «главлитовских» купюр мемуары Ильи Ефимовича. И там будто бы Репин вспоминал, как в двадцатых годах у него, в Финляндии, побывал в гостях Чуковский и в ответ на вопрос художника, стоит ли возвращаться в советскую Россию, заявил: «И думать не смейте!»

Опять же за достоверность не ручаюсь. В некоторых источниках я читал, что будто бы, наоборот, Корней Иванович горячо уговаривал классика-живописца вернуться под родные российские небеса. Но в тех «заграничных» мемуарах якобы излагалась иная версия. Она и послужила причиною мстительного изъятия портрета и отправки оного в розничную торговую сеть.

Выкупать полотно Чуковский не стал: то ли счел такой поступок в ту пору неразумным, то ли денег на нашел. Разгон не знал, я тем более не знаю. Известно только, что портрет «ушел» за границу и всплыл в пятидесятых годах в Израиле. Его владелец оказался большим любителем русской литературы и поклонником творчества Чуковского. Он, будто бы, всячески искал случая безвозмездно вернуть портрет законному владельцу, присовокупив к подарку излияния любви и уважения. Корней Иванович, по слухам, в свою очередь всячески уклонялся, ибо время было еще такое, когда в каждом израильтянине полагалось видеть «агента Тель-Авива».

Настойчивый «агент» не отступал и однажды прикатил в Москву. И отправил какого-то мальчика к Чуковскому на квартиру с письмом, где у «г-на Чуковского» испрашивалось разрешение посетить и вручить. Ну, почти как в старинном романсе: «Я возвращаю ваш портрет…» Корней Иванович, однако, знал, что ситуация пахнет «романсами» в другом месте. Он дал мальчику три рубля и поручение передать настойчивому поклоннику, что он, «г-н Чуковский», уехал из Москвы и вернется очень нескоро…

– Так и не попал к нему этот портрет, – погоревал в заключение Лев Эммануилович. – И боюсь, что едва ли мы его когда-нибудь увидим…

Вот такая история. Еще раз хочу подчеркнуть, что не уверен в ее достоверности. Возможно, я что-то напутал (четверть века прошла!). Не исключаю, что и Разгон разбавил ее своей фантазией. Но надо было слышать, как он рассказывал! И Корней Иванович, и Репин, и даже продавцы комиссионки и гонец-мальчишка виделись как живые! И мне никогда не передать насмешливую жизнерадостность и неповторимые интонации рассказчика. Тогда я подумал: «Это надо же! При такой биографии сохранить такой юмор…»

Я пожалуй, не стал бы вспоминать рассказ Разгона, если бы не один неожиданный поворот. Лев Эммануилович ошибся. Я все-таки увидел тот репинский портрет. Правда, не в оригинале… Вскоре после того разговора я купил в подарок маме подшивку «Нивы» за 1912 год. Мама очень любила старые журналы. Они были спутниками ее детства, так же, как «Пионеры» и «Затейники» сороковых-пятидесятых – друзьями моих школьных лет. Мама сразу принялась листать пухлый том и вдруг улыбнулась:

– Смотри-ка, каким красавцем был молодой Корней Чуковский…

Я посмотрел. Почти всю страницу занимала фотокопия с подписью «И.Репинъ. Портретъ критика К.И.Чуковскаго» (слово «Репин» , естественно, было напечатано через «ять», которую я не могу сейчас выудить из обоймы компьютерных шрифтов).

Корней Иванович был изображен в профиль, с устремленным вперед слегка улыбчивым взглядом и растрепанными волосами. Сидел откинувшись, левой рукой трогал галстук, а правую положил на поставленную торчком книжку. Сделан был портрет в эскизной манере, энергичными мазками (жаль, что красок не угадать).

Темноволосый и темноусый молодой человек был совсем не похож седого долговязого «дедушку Корнея», который любил с переделкинскими ребятишками плясать вокруг костра – таким я несколько раз видел его в кинохронике.

А вот так, «наяву», Чуковского я никогда не видел. Хотя одна маленькая ниточка все же связывает меня с ним. В далеком шестьдесят шестом году, мой первый редактор Ирина Алексеевна Круглик сделала удивительно доброе дело. Послала Корнею Ивановичу мою вышедшую в Свердловске книгу «Палочки для Васькиного барабана». И Чуковский ответил ей очень славным письмом. Так по-доброму отозвался о моих рассказах, что у меня аж сердце запрыгало. Покритиковал только за пристрастие к длинным заглавиям: «Львы приходят на дорогу», «Белый щенок ищет хозяина». И ошибся он в одном. Подчеркнув живость диалогов у моих героев, написал: «Вообще все его очерки так драматичны, что ясно: быть Крапивину драматургом».

Да простит меня Корней Иванович, драматургом я не стал. Правда сочинил несколько пьес и сценариев (кое-что даже поставили), но «презренная проза» оказалась мне милее. Более всего мои драматургические склонности пригодились при сочинении режиссерских планов для любительской киностудии «FIGA» в отряде «Каравелла». Эх, какие были фильмы! «Вождь краснокожих-83», «Хроника капитана Саньки», Жили-были барабанщики», «Мальчишки из картонного города», «Манекен Васька»… Я уверен, что Корней Иванович посмотрел бы их с интересом…

Спасибо Ирине Алексеевне… Я думаю сейчас: найдется ли в наше время где-нибудь редактор, который возьмет на себя труд и смелость беспокоить всемирно известного классика просьбой оценить книжку «своего» молодого автора. И найдется ли такой классик, который в свои восемьдесят четыре года станет добросовестно анализировать писания какого-то провинциального сочинителя, по сути дела еще мальчишки?

Классиков, по-моему, не осталось. Редакторам, как поглядишь, начхать на молодежь: пробивайся сам, если можешь. А не можешь, тогда – «пусть проигравший плачет». Время – не жить, время – выживать…

Кстати, Ирина Алексеевна писала про меня, грешного, не только Чуковскому, а еще раньше – Радию Погодину. Послала мою первую книжку «Рейс «Ориона». Погодин тогда становился известным, я зачитывался его «Кирпичными островами». Радий Петрович отозвался по-доброму, хотя местами не обошлось без критики. А потом мы с ним познакомились довольно близко, стали даже «на ты». Звал он меня погостить в своей мастерской (поскольку был еще и художником) где-то под Питером. Я говорил «ладно, ладно», да так и не собрался. А теперь уж не погостишь. Только книжки Радика иногда беру с полки, словно опять встречаюсь с ним. Кажется порой – наши герои-мальчишки чем-то похожи друг на друга…

Есть у Радия Погодина в повести «Ожидание» десятилетний персонаж, которого зовут так же, как в детстве звали меня – Славка. Этому Славке повезло больше – он уже в такие ранние годы увидел море. Но в общем-то он, почти совсем как я где-то в сорок девятом году. Так же ищет друзей и неумело пытается стать героем, так же хочется ему в дальние края, так же уязвим он среди неласковой взрослой жизни и страдает от семейных неурядиц… И теперь, вспомнив этого погодинского мальчугана, я возвращаюсь в памяти к «своему» Славке – он прыгнул с дощатого тротуара и кувыркается в подорожниках, одуванчиках и городской траве-ромащке, у которой нет лепестков, но которая зато пахнет земляникой. В сквере у городского цирка…

Сквер был обширен, он занимал два квартала в длину и два в ширину. Я помню, как ходил гулять туда с отцом (когда он еще не ушел на фронт). В сквере стоял памятник Ленину. Кто такой Ленин (в тогдашней интерпретации), я уже знал. Но белая – видимо, гипсовая – скульптура сама по себе казалась мне, трехлетнему, почти живым существом (как бы «дублем» Ленина, если использовать известный термин братьев Стругацких). Этакий неуклюжий лысый дядечка в большой круглой, словно короткие валенки, обуви. Он как-то неловко шагнул, откинулся назад и вытянул руку, словно просил, чтобы его поддержали. И замер так…

Как я сейчас понимаю, памятник был несколько модернистского стиля (возможно, поэтому его потом, уже в мои «взрослые» годы, заменили на другой, более стандартный).

Постамент был «конструктивистский», как бы составленный из трех параллелепипедов. Я называл его «домик». Мне казалось, что поздно вечером белая фигура слазит с домика и уходит в него спать. Однажды, гуляя в сквере с мамой, я спросил: правда это или нет. Мама охотно сказала, что так и есть. Она считала, что полезно развивать у ребенка фантазию.

В сквере у памятника пахло влажным песком. Песок лежал кучей. В нем можно было играть. А рядом с кучей густо цвели одуванчики – такие солнечные, что я весело жмурился. Иногда вставал на коленки, наклонял голову, как теленок, и касался одуванчика щекой. Отчетливо помню щекотание пушистого цветка и его запах. Одуванчики и влажный песок – первые запахи моего детства…

Летом сорок седьмого года территорию у цирка отгородили, а на остальном, заросшем дикими яблонями и сиренью пространстве стали оборудовать Сад пионеров.

Старую деревянную изгородь (чей нехитрый узор я помню и сейчас) снесли, заменили ее высокой узорной решеткой – продукцией местного чугунолитейного завода. Она, эта решетка, и в наши дни там…

Мне часто приходилось шагать вдоль сада, в глубине которого свершались какие-то таинственные изменения. Интересно было видеть, как за решеткой появляются павильончики, столбы для качелей, киоски, полукруглая крыша эстрады… Особенно меня радовал фанерный домик с фигуркой черного вздыбленного кота на трубе. Кот вздыбился, потому что пролил молоко – оно белым языком стекало по фанерным «кирпичам». Это было забавно, только непонятно – кто поставил посудину с молоком на трубу. А кот на трубе похож был на моего знакомого полубеспризорного кота Степу, о котором речь впереди.

Особенно интересное дело свершалось у самой решетки, рядом с улицей – там вырастал новый памятник. Сперва появился кирпичный постамент, потом его оштукатурили. Затем на постаменте возникли металлические сапоги, окруженные полами такой же шинели. Через день над сапогами появилась часть корпуса с засунутой за пазуху ладонью (после чего уже не оствалось сомнений, к т о это будет). Еще через день – плечи и усатая голова «лучшего друга пионеров и школьников».

Стыки и швы зачистили, фигуру покрыли «серебряной» краской из алюминиевого порошка.

Прошел слух, что должны покрасить и белую фигуру Владимира Ильича. И вот забавная деталь. Как бы ни велик был в нашем представлении тогдашний «вождь и учитель», по сравнению с Лениным он все равно представлялся вторичной личностью. Я и мои сверстники считали, что, поскольку Сталина покрасили «серебром», Ленина обязательно покроют «золотом» (то есть бронзовым порошком). Интересно, что и некоторые взрослые рассуждали так же.

Теперь-то я понимаю: ох, сколько голов полетело бы, если бы кто-то в самом деле вздумал подчеркнуть «золотое» естество В.И. по сравнению с «серебряным» И.В. Но в ту пору мы не сомневались, что ленинский памятник вот-вот покроют «золотинкой». Эта уверенность был так велика, что подвигла меня на разработку одного остроумного плана.

И здесь в мои «цирковые», «корабельные», «литературные» и прочие воспоминания вплетается еще и пушкинская тема. Думаю, это вполне логично в год 200-летия Александра Сергеевича.

В сорок седьмом году я обитал уже не в родном дворе на улице Герцена, а на Смоленской , куда мы переехали с мамой и отчимом. Но в старом доме остались дядя Боря, старшая сестра, а по соседству – привычные друзья-приятели. Я к ним бегал почти каждый день, расстояние-то было – всего три квартала. Но на новом месте тоже нашлись приятели: живший неподалеку Володька Никитин и две соседские девчонки, двоюродные сестры Галка и Лилька, мои ровесницы. Сестры были довольно вредные особы. Но неглупые. Как и я, любили книжки и порою склонны были к «поэтическому восприятию мира». Володька, кстати, тоже. Он был лирик по натуре и фантазер пуще меня.

И вот однажды в наши головы пришла идея – устроить «уголок у Лукоморья». С дубом, цепью и котом! Пролог к «Руслану и Людмиле» мы все знали наизусть, и захотелось «чего-то такого же».

Дуба не было, у нас в Тюмени они не росли. Но в соседском заброшенном саду стояли старые клены, и один из них – толстенный. Вполне мог сойти за дуб. Цепь мы отыскали на свалке в глубоком логу, что тянулся в квартале от Смоленской. Это была могучая тракторная цепь длиною метров шесть, мы вчетвером с великими трудами приволокли ее в Володькин дровяник. Цепные кольца отнюдь не сияли золотом, а были бурыми от ржавчины и черными от грязи. Мы вымыли цепь в корыте с дождевой водой, но и после этого она не обрела сказочного вида. Тем не менее, мы решили, что, за неимением лучшего, сойдет и такая.

Главное, что был кот!

Речь идет о плешивом пыльно-черном Степе. Он официально принадлежал Галкиному семейству, но жил свободно, гулял по окрестностям, ночевал у разных жильцов, и кормили его все понемногу. Лилькин и Галкин отец занимались рыбалкой на окрестных озерах, поэтому рыбы Степе доставалось вдоволь, и он при тощих лапах и тонкой шее обладал круглым, похожим на надутую волейбольную камеру пузом. По причине тяжелого пуза и преклонного возраста Степа был ленив и снисходительно позволял делать с собой что угодно: таскать на руках и плечах, спускать с крыши на парашюте из наволочки и учить прыгать через скакалку (что, впрочем, не имело должного результата).

Главное же достоинство Степы было то, что он, по Галкиным словам, был «почти говорящий». В самом деле! Если Галка спрашивала Степу «скажи, миленький, что ты больше любишь», он сипловато отвечал:

– Мя-а…

Это, конечно же, означало «мясо», поскольку рыба ему осточертела.

– А скажи, Степочка, какой у нас самый любимый праздник? Ну?.. Первое…

– Мяу…

– Умница! Конечно, Первое мая!

Лингвистические способности Степы мы прославляли и непомерно возвеличивали в разговорах друг с другом. Нам нравилось иметь в приятелях такого талантливого кота. Тем более, он и петь умел! Когда я начинал пиликать на игрушечной дудочке, Степа вертел хвостом и подвывал…

Мы надеялись, что, если он, гуляя вокруг «дуба», не научится рассказывать полноценные сказки, то что-нибудь про девочку Машу («М-мау») или про волшебный мячик («М-мяк») он произнесет. А в том, что заведет «песнь», когда «идет направо», мы вообще не сомневались.

Сад (вместе с развалившимся необитаемым домом) принадлежал вредной старухе. Не исключено, что она могла появиться у дуба (то есть клена) и заорать на нас. Но ощущение риска лишь прибавляло «приключенческих» ощущений.

– Сначала надо научить Степу просто ходить по цепи, – решила толстая рассудительная Лилька.

Мы несколькими витками цепи обмотали кленовый ствол – от верхней развилки (куда забрался Володька) до подножья. Ну и началось…

Описание событий вокруг «кленового дуба» можно было бы развернуть в длинный драматический сценарий. Когда-нибудь я, возможно, это сделаю. А пока – коротко… Упирающийся Степа. Ласковые уговоры. «Не ори на него, а то он совсем не захочет…» Бурная стычка между Галкой и Лилькой, которые вдруг не к месту взялись выяснять, кто будет русалкой, которая «на ветвях сидит». (Изящная худая Галка заявила, что Лилька годится лишь для Бабы Яги в ступе, которая «идет, бредет сама собой»; надо ли говорить о последствиях?!) Примирительные речи Володьки – самого умного из нас. Кусок ливерной колбасы на длинной нитке, которым Володька приманивал сверху Степу. Неожиданные коварство и прыть этого сонного существа: Степа кинулся не по цепи, а прямо по стволу, сорвал колбасу и укрылся с нею в густой кленовый зелени. А сожравши добычу, нагло требовал, чтобы его «сни-мя-а».

Назад Дальше