Потом «сни-мя-а» пришлось Володьку. Он зацепился рыжей вельветовой курточкой за крепкий обломанный сук, качал ногами в рваных брезентовых полуботинках в и хладнокровно объяснял нам, какие именно кости поломает, когда «сбрякает с этой высоты».
Лилька сбегала домой и принесла тупую ржавую ножовку. Я, изнемогая от страха за собственные кости, стоял в развилке и пилил Володькин сук. Лилька и Галка держали внизу растянутое одеяло. Степа сидел на ближнем заборе, облизывался и ждал добавки, не сознавая всей жути происходящего. Дополнительную остроту событиям придавал страх перед возможным появлением старухи-хозяйки. Выбитые окна заброшенного дома смотрели зловеще, как глазницы черепа. Свет пасмурного дня тоже был зловещим.
Сук затрещал, Володька упал мимо одеяла и замер. Мы решили было, что «капут». Но Володька сел, обвел нас взглядом мыслителя и сокрушенно изрек:
– Дело в том, что цепь не та. Нужна золотая, как у Пушкина.
Галка строптиво заявила, что «коту какая разница». Мол, он, Степа, Пушкина все равно не читал.
– Не читал, а чувствует. В золотых цепях, наверно, особая сила. Потому коты на них и говорят…
Не найдя контраргументов и видя бесполезность дальнейших усилий, мы покинули заброшенный сад и занялись другими делами. Цепь оставили на дереве. Идея заглохла.
Она, идея эта, умерла бы совсем, если бы не возникшая надежда на «золотое покрытие» Ильича. После такой процедуры рядом с памятником наверняка останутся комки бронзовой краски и банки, в которых можно кое что наскрести. «Аккуратность» маляров была известна.
Мне казалось, что покрытая бронзой цепь вполне сойдет за золотую (по крайней мере, для кота) и Степа, ступив на нее, раскроет все подспудно дремлющие в нем таланты. Разнузданное воображение уже рисовало мне восхищение многих зрителей, известность в масштабах окрестных кварталов, а потом и выступления в настоящем цирке. Степу, гуляющего посреди арены вокруг специально сооруженного дуба; Володьку, который в богатырских доспехах летает под куполом, держась за бороду чучела Черномора; Галку и Лильку в платьицах с блестками – помощниц главного дрессировщика. Этим дрессировщиком буду, конечно, я – в атласном клоунском костюме и с дудочкой , под которую Степа исполнит популярные в ту пору песни «Артиллеристы, Сталин дал приказ» и «Первым делом – самолеты».
Поскольку именно в то время у меня прорезалась неистребимая страсть к стихоплетству, я без усилий прокомментировал свои мечты рифмованными строчками:
Я в саду заброшенном
Цепь позолотил
И кота хорошего
П о цепи пустил.
Ходит кот волшебнистый
Дерева вокруг.
Хоть четвероногий он,
Но всем людям друг.
Смотрит Степа с ласкою
С дерева на всех.
Дам ему колбаски я,
Чтобы песню спел.
Читать эти стихи Галке, Лильке и Володьке я не стал. Во-первых, сознавал их некоторое несовершенство. Во-вторых, мне хотелось сделать друзьям сюрприз. Покрашу цепь, а потом позову их: вот, смотрите! Я надеялся, что такой поступок укрепит мой авторитет в глазах девчонок, которые довольно часто (и, увы, не без оснований) упрекали меня в боязливости, плаксивости и стремлении подменять болтовней решительные дела. Володька – тот был благородной личностью, не способной унизить кого бы то ни было…
В глубине души я сознавал, что поэтические образы далеки от суровой реальности и мои «цирковые» фантазии едва ли претворятся в жизнь. Но даже борьба за их осуществление была полна романтики. И кроме того, само видение золотистой цепи на стволе, в полутьме заброшенного сада, представлялось мне сказкой. И уж такая-то сказка была вполне осуществима!
Не желая посвящать в свои планы Володьку и девчонок, я решил привлечь к добыче краски приятелей с улицы Герцена. Этот народ не воспринял бы поэзию Лукоморья, но склонен был ко всяким авантюрам, связанным с игрой в партизан и мушкетеров. Я расписал Вовке Покрасову, Амиру Рашидову и Семке Левитину, как будет здорово, когда мы покроем бронзой наши фанерные щиты. Идея нашла отклик. Оставалось ждать, когда Владимира Ильича из белого сделают золотистым.
С улицы Герцена памятник не был виден. Приходилось бегать на Первомайскую, чтобы разглядеть его над изгородью и кустами. Не красили! Фигура вождя первозданно белела в синеве июльского неба.
Но однажды дядя Боря, вернувшись с рынка, заметил мимоходом, что «Владимир Ильич блестит как новенький». Мы рванулись в сад, с ходу преодолели новую решетку и остановились только перед самым памятником…
И рухнула моя надежда!
Ленин был того же алюминиевого цвета, что и его «ученик и продолжатель».
Вовка, Рашид и Семка не видели, однако, в том беды. Они рассудили, что «серебрянкой» можно выкрасить не только щиты, но и деревянные мечи. Комки этой краски были густо раскиданы по траве. Мы начали собирать их в заранее припасенное ведерко.
Чтобы скрыть свое огорчение, я старался больше всех. Ползал по жирным комкам «серебрянки» коленками, бездумно вытирал руки о живот и грудь, потому что в тот жаркий день был в одних трусах. И, когда мы бегом вернулись с добычей в свой двор, оказалось, что я перемазан с головы до ног.
Это вызвало лишенное сочувствие веселье и всякие шуточки, которые казались мне глупыми.
Попытки отмыться холодной водой у ближней колонки привели к тому, что краска лишь размазалась более ровным слоем. Пашка Шаклин, ехидно наблюдавший эту процедуру, посоветовал мне покраситься полностью и поступить в аттракцион «Живые скульптуры», который был в том цирковом сезоне гвоздем программы (видите, опять разговор о цирке!). Я чуть-чуть снова не назвал Пашку нехорошим словом. Краситься, как он предлагал, было самоубийством. Мама однажды рассказала мне историю мальчика, которого во времена Леонардо да Винчи покрыли слоем золота для какого-то карнавала, а потом забыли, и бедняга умер, потому что кожа его не могла дышать (об этом грустном случае читал я во взрослые годы у Мережковского, когда он перестал быть запрещенным).
Идти домой, когда тощая ребристая грудь блестит, как оцинкованная стиральная доска, а колени, как новые алюминиевые ложки, я боялся. Конечно, мама ототрет, но как посмотрят прохожие и что скажут Галка и Лилька, от которых не скроешься!
Самое время было зареветь. Но добрый мой дядюшка пришел на выручку. Обрядил меня в свой пиджак и повез на автобусе (вернее, на открытой полуторке, которые тогда служили в Тюмени общественным транспортом) на улицу Ленина, в одноименную, Ленинскую, баню – круглое, похожее на цирк здание. Там дядя Боря, в гулком дугообразном помещении, полном пара и грохота жестяных шаек, содрал с меня безжалостной мочалкой не только «серебрянку», но и половину загара.
Обратно мы пошли пешком. И здесь, на улице Ленина, мы стали свидетелями зрелища, которое я счел наградой за все недавние огорчения!
Едва мы вышли из бани, как грянул оркестр! Оказалось, что по улице движется пестрая колонна. Прямо целый карнавал!
Шли акробаты в пестрых костюмах, танцовщицы, клоуны. Гарцевали наездники. Жонглеры швыряли над собой цветные мячи и факелы. Резвились лилипуты. В грузовике с открытыми бортами принимали разные физкультурные позы и размахивали красным флагом те самые «живые скульптуры», в которые меня хотел зачислить Пашка Шаклин. В другом грузовике размалеванный клоун бил в огромный барабан и в перерывах между оркестровыми пассажами выкрикивал приглашения на новые цирковые гастроли.
Восторженно задыхаясь от неожиданно свалившейся на меня сказки, я замаршировал рядом с колонной, впереди дяди Бори. Левой рукой придерживал сползавшие трусы (в бане я почем-то разом отощал больше прежнего), а правой делал старательные отмашки. Путь до цирка был долгий, и радости мне хватило сполна. До сих пор благодарен судьбе за эти полчаса ликования. Словно фейерверк взорвался тогда над улицами сонного городка, с его размеренной жизнью, с полынью и бурьяном над откосами длинного лога…
Ржавая цепь так и осталась висеть на клене, а Степа зажил прежней кошачьей жизнью и был счастлив, ибо уж он-то никогда не помышлял стать пушкинским персонажем.
Что касается памятников, то о них еще несколько слов. К Ильичу я потерял всякий интерес: покрытый «серебрянкой», он перестал быть таинственным существом из моего раннего детства. А мимо «вождя всех народов», который возвышался над садовой решеткой Первомайской улицы, я проходил со смущением. Казалось, Иосиф Виссарионович знает мое досадное приключение с краской и поглядывает ехидно: «Что, голубчик, решил, будто Ильич – золотой, а я – второсортный? Вот и получил!..» Чтобы избавиться от стыдливого чувства, я (убедившись, что рядом нет прохожих), быстро показывал «вождю и учителю» язык.
Уже в ту пору мое отношение к «гению человечества» было двойственным. С одной стороны, я знал, что он самый мудрый, родной и любимый и без него мы – никуда. А с другой…
Что касается памятников, то о них еще несколько слов. К Ильичу я потерял всякий интерес: покрытый «серебрянкой», он перестал быть таинственным существом из моего раннего детства. А мимо «вождя всех народов», который возвышался над садовой решеткой Первомайской улицы, я проходил со смущением. Казалось, Иосиф Виссарионович знает мое досадное приключение с краской и поглядывает ехидно: «Что, голубчик, решил, будто Ильич – золотой, а я – второсортный? Вот и получил!..» Чтобы избавиться от стыдливого чувства, я (убедившись, что рядом нет прохожих), быстро показывал «вождю и учителю» язык.
Уже в ту пору мое отношение к «гению человечества» было двойственным. С одной стороны, я знал, что он самый мудрый, родной и любимый и без него мы – никуда. А с другой…
Надо сказать, что в моем семейном окружении не было восторженного отношения к Сталину. Конечно, никто не считал его кровавым монстром (нынешняя точка зрения была бы тогда выше понимания), но доля здравого скептицизма в разговорах о И.В. всегда ощущалась Причем, отчим, мама, старшая сестра и ее муж не стеснялись меня, знали, что я приучен держать язык за зубами, когда речь идет о т а к и х делах.
Отчим, дважды побывавший в «объятиях НКВД», тем не менее позволял себе высказывания, за которые на третий раз вполне мог лишиться головы. И анекдоты в своем кругу рассказывал, в том числе и неприличные.
Когда встречали 1950-й год, сестра вдруг провозгласила тост – холодный и немыслимо дерзкий:
– За то, чтобы дождаться, когда о н помрет.
Признаться, я обмер. Сказал полушепотом:
– Ну, чего ты такое мелешь-то…
За столом были не только родные, но и соседи. Хорошие люди, но все-таки…
А сестра, видать, подумала. что мне жаль вождя. Сказала пренебрежительно:
– А что такого? Неужели он должен пережить нас, молодых?
Выпили. И, слава Богу, никто не донес. Может быть, потому, что в с е выпили за это. Соучастники, значит.
Кстати, за один случай в своей жизни я все-таки был благодарен Сталину. Незадолго до рискованого тоста, седьмого ноября, он дал мне возможность попасть на октябрьскую демонстрацию.
Я был тогда пятиклассником, и нас впервые решили допустить на это праздничное действо. Во мне в ту пору была жгучая страсть ко всяким шествиям, парадам, где играли оркестры и полоскались флаги. Однако, на сей раз участие в демонстрации мне «не светило», поскольку в конце октября я стал виновником скандала с учителем рисования.
Учитель был довольно молодой, язвительно-вежливый тип, любивший позлословить по нашему поводу. Однажды он придрался, что у меня нет красок. Ответ мой: «Где я их возьму, если нет в магазинах?» счел он дерзким, отобрал у меня портфель и унес в учительскую. Там они с завучем Анной Борисовной выпотрошили содержимое портфеля и хихикали над моими рисунками с кораблями и матросами и над тетрадкой со стихами. Я возмущенно ревел у дверей учительской и требовал вернуть «мою частную собственность». (Уже тогда во мне жило интуитивное желание прав человека – в ту пору бесполезное и опасное).
Портфель не отдали и послали техничку за мамой. Мама после беседы за закрытыми дверями вышла слегка возбужденная, сунула мне портфель и сгоряча произнесла привычную угрозу: «Немедленно поедешь к отцу в Белоруссию». Но через минуту остыла и призналась, что завучу и «этому вашему рисовальщику» сказала: «Так не обращаются с детьми, а шарить в чужих портфелях непорядочно». (Кажется, я где-то уже писал об этом происшествии; в таком случае прошу прощения у читателей).
Конфликт остался неразрешенным, поскольку извиняться «неслыханную дерзость» я не стал.
И вот накануне тридцать второй годовщины Октября я предчувствовал, что меня попрут из праздничной колонны как «недостойного». Прямо этим не угрожали, но я догадывался: Анна Борисовна готовит такой сюрприз.
Я пошел в магазин «Когиз» и за два рубля купил большущий типографский портрет Иосифа Виссарионовича. Наклеил его мучным клейстером на листы картона – сшитые суровыми нитками и прибитые к палке от швабры. По краям украсил веточками от домашнего цветка-елочки, который безжалостно обкорнал для этой цели. И с таким вот праздничным атрибутом явился на школьный двор.
Естественно, никто не осмелился погнать меня прочь! Портрет был щитом от всех невзгод. И я, в составе нашего пятого «А» школы-семилетки номер десять, торжественно промаршировал мимо кумачовой трибуны по покрытой ошметками застывшей грязи булыжной мостовой на улице Республики.
Кстати, в моей родной Тюмени никогда не было улицы Сталина. Сей «крамольный» факт я сейчас вспоминаю с некоторой гордостью…
Вернувшись с демонстрации, я засунул портрет за печь, потому что больше некуда было девать. Там он пылился до Нового года, а потом мама, велев мне молчать «про это», отодрала его от палки (которая могла пригодиться в хозяйстве) и пустила на растопку.
…Он не пережил «нас, молодых». Через три с небольшим года я, восьмиклассник, прибежал к сестре в дом на краю лога (она с мужем и дочкой Иринкой снимала там комнату).
– Чего прискакал? – усмехнулась она. – Хочешь сообщить «историческую весть»? Знаем уже…
– Исполнился твой тост, – сказал я. Она отозвалась без эмоций:
– Ага…
Я понимал, что, как советский школьник и юный гражданин СССР, обязан скорбеть по поводу громадной утраты. И даже совесть царапала, что не скорбелось.
Да, было тревожно. Было страшновато: как там дальше-то будет, без н е г о? И еще было ощущение надвинувшихся исторических событий. И потому – интерес и возбуждение (почти радостное). А скорби – никакой.
В школе в тот день я был дежурным на лестничной площадке между вторым и третьим этажами. Стоял, «бдил», чтобы не скакали по ступеням легкомысленные пятиклассники. Впрочем, они не скакали. На втором этаже между двух толстых колонн поставили магнитофон-сундук «Днiпро», и он траурным голосом диктора повторял и повторял правительственное сообщение о кончине вождя. Уроков не было, все готовились к общешкольной линейке-панихиде.
Во время линейки один восьмиклассник (отличник и активист) грохнулся в обморок. По поводу этого события мой одноклассник Юрка Елисеев сумрачно заметил:
– Вот придурок.
Мне сразу стало легко. Значит, не я один такой, лишенный гражданской скорби.
…А памятник Сталину в саду (давно уже превратившемуся из «Пионерского» в «Городской») стоял еще долго. Его убрали, когда я уехал учиться в Свердловск.
Закончив повествование о памятниках и «золотой цепи», ощутил я какую-то незавершенность сюжета. В плане пушкинской темы. И пришла в голову мысль поведать еще об одном случае из тех же сороковых годов. Есть в этом эпизоде снова и стихи Пушкина, и мое собственное стихотворчество, и любимые кораблики. Смущает то, что недавно я использовал этот сюжет для сказки, написанной по просьбе детского журнала «Ёжик».
Сначала подумал: перескажу те события по-новому, но стало жаль сказку. И я решил привести ее здесь целиком. Тем более, что журнал до сих пор не вышел и неизвестно, выйдет ли вообще. Да и читатели у «Ёжика и взрослого журнала совершенно разные.
Все, что касается истории со стихами и корабликом – в этой сказке правда. Только я изменил фамилии, себя назвал Стасиком Репьёвым, старшего брата Пашки Шаклина Володю – Сашей Пантюхиным, а Тюмень превратил Тугулай.
От окраины города Малые Репейники до дачного поселка Бубенец дорога идет по кудрявым перелескам. Начинающий поэт, второклассник Генка Репьёв шагал по этой дороге. Над Репейным островом, над всей страной Ёжкин Свет, сверкало июньское солнце. В его лучах прыгали и свистели всякие птахи, переливались красками бабочки, а в кустах шебуршала мелкая волшебная живность.
У моста через Стеклянный ручей Генке встретился Ёжик.
– Привет! – сказал Генка.
– Привет! – заулыбался Ёжик. – Далеко ли идешь?
Генка объяснил, что идет в гости к дедушке.
– Хочешь со мной?
Ёжик хотел. Генка посадил его в корзину с яблоками, которые послала дедушке Генкина мама.
Дедушка, Станислав Сергеевич Репьёв, обрадовался внуку. А еще больше обрадовался, когда заглянул в корзинку:
– О, да здесь еще один гость!
– Здрасте, – сказал Ёжик и застеснялся. Ему редко приходилось разговаривать с незнакомыми взрослыми.
Станислав Сергеевич удивился снова:
– Здравствуй, голубчик… Сколько себя помню, не встречал говорящих ежей. С говорящими попугаями, скворцами и воронами знаком, помню одну говорящую обезьяну, видел в цирке говорящего кота, а чтобы ёжики разговаривали… Вот чудо.
– Ну, дед, ты забыл, что ли, в каком краю живешь? – упрекнул его внук. – Это страна всяких сказок. Здесь кто угодно может разговаривать, если захочет, даже старые пни. А уж ежи-то – в первую очередь. Недаром эта земля называется Ёжкин Свет.