А добиралась Лайма в Ригу, где жили две ее бездетные тетки, единственные живые родственницы. Ей туда было нельзя – дело известное, не разрешено селиться в больших городах, – но она упрямо перла и перла в Ригу и добралась.
От появления Лаймы с младенцем тетки пришли в полный ужас. Представляете, какая опасность, какое наказание! Испугались они отчаянно, плакали, умоляли ее куда-нибудь деться, уйти, уехать куда-нибудь… Однако выгнать племянницу или сдать милиции все же не решились. Потянулись месяцы тошнотворного страха, постоянного ужаса перед ночными облавами, проверками… Лайма с ребенком ночевала то в каких-то сараях, то в чужих парадных… Пару месяцев перекантовались в Ассори у знакомых на заколоченной даче…
Ко всему еще тетки очень недовольны были русским именем ребенка. Я забыла написать, что это был мальчик. Сергей. Мой дядя Сережа. Лайма записала его на свою фамилию, а отчество дала – Михайлович, поскольку настоящего дедова имени она и не знала. В лагере звался дед Моисей Мишей. Да и не так уж важно было знать Лайме, как его звали, – вот уж не представляла она тогда, что у них еще будет шанс встретиться.
Из-за этого-то русского имени тетки не могли почувствовать мальчика своим… Звали Арнольдом.
И вдруг на теткин адрес приходит от деда письмо! Такая удача, что Лайма ему адрес оставила. Дед сообщал, что отпущен на поселение, живет почти как вольный, работает, еды вдосталь… Звал приехать..
К слову сказать, он, широкая душа, и семью разыскивал – без особого, как вы понимаете, успеха. Иногда я думаю: а ну как Паня оказалась бы жива и откликнулась? Что ж, с деда бы сталось пригреть обеих. Этого патриарха еще бы на две жены хватило. Так что Лайма, ошалелая от счастья, подхватила мальца и двинула обратно – к деду в Сибирь.
А он к тому времени срубил с друзьями избу, с печью такой душевной. Главное – с ним повсюду было надежно, уютно. Тепло. Хохотал громоподобно, вот что я забыла написать! В раннем детстве несколько раз он пугал меня этим смехом.
С немалым риском была куплена корова. Покупать пришлось в соседней деревне, ну, соседней – по сибирским понятиям: полночи туда, полночи обратно, а вернуться-то надо к раннему утру! Отлучаться нельзя, поймали бы – снова лагерь… Но все же хорошо они в Сибири жили! Дед через пару лет стал начальником геологической партии, а это уж, как он говаривал, «совсем другой компот».
В пятьдесят первом у них родились еще двойняшки, тоже мальчики. Очень разные получились: Янис голубоглазый, медлительный, в латышскую родню, а Гундарс – Жоркой дед его звал – черноволосый, горластый, веселый… Дети разных народов. Но по отчеству оба эти огурца Моисеевичи и по фамилии Гуревичи…
…В Ригу все они вернулись в пятьдесят четвертом. Дед освободился одним из первых. Дома принято было считать – из-за ударной его сибирской работы. А я полагаю, это все его чертовская везучесть.
И сразу же простодушно и деятельно бросился добиваться оправдания. И вот, представьте себе, это был уникальный случай, когда освободившемуся зэку выдали папку с его делом на руки!
Дело в том, что он даже не знал, за что сидит. Знал только, что 58-я статья. Обвинение же прочел в деле: он сидел как белополяк! Ну а если подсчитать, то по всем раскладам во времена белополяков деду было десять лет. Так что он довольно быстро добился реабилитации и даже выхлопотал себе персональную пенсию.
Главное же – разыскал двоих старших детей.
Разыскал – тоже необходимо рассказать как. История удивительная. Он, повторяю, стал разыскивать семью еще из Сибири, писал повсюду, запросы слал. Но в Костюковичах никого не осталось, письма возвращались, никак не мог он хотя бы ниточку следа нащупать. И вдруг в одной из газет, читая заметку о саратовском заводе «Серп и молот», наткнулся на фамилию мужа пожилой воспитательницы, которая работала с бабушкой Паней в детском доме. Фамилия была редкая, Коровяк, и инициалы совпадали. Дед произвел умозаключения и понял, что именно в Саратов мог быть эвакуирован детский дом. И, едва обустроив в Риге Лайму с сыновьями, сорвался в Саратов. Прямо с поезда явился в заводской отдел кадров – там и выдали ему адрес.
И было это, представляете, в день свадьбы моих родителей! Прямо к свадебному столу этот самый Коровяк деда и привел.
Есть у нас фотография – дед на ней стоит и держит на одной руке – и высоко-таки поднял! – молодых, моих папу и маму, недавних тощих детдомовцев; а на другой руке у него семнадцатилетняя Рита, пухленькая такая, хорошенькая, в последний раз виденная дедом в год с небольшим…
Жить дед и Лайма с детьми так и остались в Риге, у тетушек. Недалеко от центрального парка, в очень красивом месте, в большой, немного сумрачной квартире с высоченными потолками. А ведь когда-то семье весь этот дом принадлежал…
Вспоминаю с улыбкой: дед был человеком фантастической пробойной силы. Не будучи коммунистом, никаким не начальством, в любой затруднительной ситуации, в любом городе отыскивал райком партии, звонил и говорил без всякого приветствия: «Это Гуревич с Риги! Мне нужны два билета на поезд на двенадцатое…»
В детстве, когда мы с сестрой впервые приехали в Ригу на каникулы, меня заворожил быт Лайминого дома. Трижды в день на стол стелилась скатерть, к каждой тарелке полагались выглаженная салфетка, нож и вилка. Был еще такой дивный столовый набор: ножи и вилки с янтарными ручками. Одно слово – Европа! У нас дома обходились без ножей, на столе – клеенка…
Забыла написать, что Лайма тоже была под стать деду – высокая, сильная и очень прямая латышка. И бабушка Паня на той единственной фотографии тоже, по всему видать, Дюймовочкой не была: мягкое полное лицо, большая красивая еврейская женщина… Все крупные люди, сработанные на долгий срок…
Вот, собственно, и вся история Лаймы, бабушки Пани и моего деда Моисея Гуревича. Ничего особенного в ней, если вглядеться пристально, нет. Но отчего-то захотелось присоединить их судьбы, пусть и в таких конспективных, торопливых словах, к сонму – говоря высоким стилем – тех, кто сгинул в жерле проклятой эпохи…
Часто я жалею, что нет у меня литературного дарования. Иногда думаю: какой сценарий можно было бы написать об этих людях!.. Так и вижу некоторые кадры: вот молодая моя бабушка в отчаянии пытается удержать на телеге бочку с маслом для прокорма семидесяти сирот… А вот Лайма с большим животом бредет по пыльной дороге в одном ботинке… Вот дед оглядывается на зов покойной матери: «Дудэле-е-е!» – и видит огромную черную глыбу, что катится прямо на него, сверкая на солнце искрами кварцевой породы…
Но – увы, литературных талантов за мной не числится. Поэтому отправляю Вам, дорогая Ирина Ефремовна, этот безыскусный пересказ судеб так, как он у меня вышел, без исправлений.
Выдохлась я, пока писала…
P. S.
Хотела только добавить, что, помимо главного, судьбинного везения, дед был еще и страшно удачлив во всяких мелких делах. Всегда выигрывал в лотерею. Не так, чтобы машину там или крупные суммы, но все же – то рубль, то аж пятнадцать рублей. Однажды выиграл настольные часы, довольно дурацкие – кусок стекла с вмурованным в него будильником. Ужасно гордился и радовался; сокрушался только, что коммуняки жизнь ему сломали. Что, если б его не посадили, он «вот так играл бы и играл в лотерею, играл бы и играл. И выигрывал… А сейчас что! Совсем другой компот. Сейчас уже нет настоящих лотерей…»
Ральф и Шура
Ральфа принесли в дом двухмесячным младенцем, когда Шура была уже взрослой, абсолютно самостоятельной и своенравной особой.
Как известно, у каждой кошки свое выражение лица. Так вот, Шура озиралась вокруг с видом властным и чуть высокомерным. И голос был бесподобным: вкрадчивый голос женщины, изображающей кошачье мяуканье.
Она не поняла или не захотела понять, что этот пискунок вырастет со временем в охотничьего пса, и с первого дня установила над ним презрительную опеку: вылизывала его, выкусывала блох, но время от времени и лупила по морде безжалостной лапой.
Так что Ральф вырос в трепете перед властью Шуры. Он благоговел и никогда не посягал на передел этой власти.
По пятницам дед покупал на базаре петуха и собственноручно разделывал его для субботнего стола, напевая, насвистывая и гнусаво споря себе под нос с какими-то своими оппонентами; дед был, между прочим, хирург, которого добивались пациенты, – благоговели, руки готовы были целовать! Но во всем остальном, кроме этого царского владения профессией, дед был человеком не то чтобы простецким, но несколько брутальным. Петуха разделывал профессионально, разве что не в перчатках. Впрочем, даже и зашивал суровой ниткой – если внутрь «брюшной полости» запихивались яблоки или сливы с орехами или когда бабушка торжественно объявляла, что грядет фаршированная шейка.
Петушиную голову дед бросал в кухне на пол, зная, что Шура уже поджидает лакомство. Шура хватала голову, взлетала на пианино и там деловито расправлялась с ней, пользуясь выгодным местоположением, прямо на стопке нот с ноктюрнами Шопена. Сладострастно трепетал в ее любовных объятиях вялый петушиный гребень. (Музицирующие гости потом никак в толк не могли взять – что тут происходит с любителями ноктюрнов, отчего ноты все окровавлены?)
Петушиную голову дед бросал в кухне на пол, зная, что Шура уже поджидает лакомство. Шура хватала голову, взлетала на пианино и там деловито расправлялась с ней, пользуясь выгодным местоположением, прямо на стопке нот с ноктюрнами Шопена. Сладострастно трепетал в ее любовных объятиях вялый петушиный гребень. (Музицирующие гости потом никак в толк не могли взять – что тут происходит с любителями ноктюрнов, отчего ноты все окровавлены?)
Ральф внизу бесновался, униженно выклянчивал кусочек, становился на задние лапы, стараясь ухватить лакомство за гребень. Шура тотчас размахивалась и отпускала ему увесистую оплеуху.
Но это были праздничные утехи.
В будни они кормились из одной миски и ни разу не подрались из-за куска.
Раз в полгода просыпалась старая черепаха Рындя – она квартировала за шкафом.
Появлялась, тяжело шкандыбая, скрежеща по деревянному полу днищем панциря и стуча костяными гребнями лап. Величественно, как линкор, направлялась к той же миске…
Ральф и Шура изумленно расступались, на протяжении медленной старческой трапезы сидели поодаль и потом молча смотрели вслед уползающей восвояси долгожительнице…
В летние дни Ральф, бывало, разляжется на ковре, прямо на солнечном квадрате от окна, а Шура вылизывает ему брюхо. Он разнежится, сморит его сон, раскинется он, как падишах… и тогда коварная Шура, заскучав в отсутствие интриги, взбирается на шкаф и оттуда прыгает прямо на Ральфа, вонзив в его брюхо когтистые лапы!
Одурев от боли и неожиданности, он высоко подпрыгивал, ошалело взвывал, и начиналась безумная погоня по комнатам с заливистым лаем и отрывистым кошачьим хохотком.
Интересно, что остальных кошек, с которыми сводила его судьба, Ральф ненавидел, вскипал бешенством, гнался, преследовал, настигал, вгрызался… Душил! Трех невинных котят передушил во дворе, как цыплят, и с торжеством притащил домой. Что ты с ним будешь делать, говорил дед, восхищаясь: охотничий пес.
Шура вообще-то была пуританкой, гулять выходила редко, но однажды, уж и не поймешь как – забеременела. В ожидании ее родов дед построил для Шуры из картонной коробки от холодильника родильный домик, напоминающий собачью конуру, с таким же круглым отверстием.
Рожала Шура тяжело, стонала, как человек. Ральф улегся поперек входа в домик, временами подвывал, то ли утешая, то ли пособляя ее женской работе… Никого к Шуре не подпускал, и если кто-то осмеливался пройти по коридору мимо конуры, скалился и рычал.
Шура принесла единственного котенка. И вот этого котенка Ральф считал своим сыном, всюду таскал с собой и ревниво оберегал.
Через несколько лет Шуру убили хулиганы. Недели три Ральф погибал от тоски. Не ел… Валялся на полу, катая башку на протянутых лапах… И позже, даже годы спустя, вдруг остановится посреди игры, словно прислушивается: не показалось ли? не голос ли это Шуры, вкрадчивый голос коварной, блистательной женщины?..
Тогда дед, жестокий, окликал его:
– Ральф, где Шура?
Тот начинал метаться по комнатам, обыскивать углы, заглядывать под диваны, под столы… Выкатывал старую черепаху Рындю – как тазик – из-под шкафа…
Садился в центр ковра, в солнечный квадрат, где обычно Шура вылизывала его блохастое брюхо, и звал протяжными стонами:
– Шу-ра, Шу-ра, Шу-ууура!..
Посох Деда Мороза
После утренней репетиции к Мише подошел в актерском буфете замдиректора Свиридов и спросил, мол, Мишаня, заработать не интересуетесь?
Свиридов был мужиком гульным, разговаривал фразами из матерных анекдотов. И отвечать ему следовало тем же. Соответственно, вышеприведенный вопрос звучал куда энергичней, чем тут, на бумаге, и Миша ответил как надо: а какой, мол, какого же эдакого не захочет, покажите, мол, мне такого… Время было предновогоднее, дед-морозное, для актерской братии урожайное и бессонное: утренники на утренниках.
Выяснилось, что где-то за Репино в пионерлагере хотят Деда Мороза. Но буквально 31-го вечером, и главное, в чем закавыка, Мишаня: туда доставят, а назад машины не будет. Оттуда уж электричкой…
– А как же я назад выберусь на ночь глядя? – спросил Миша. На Новый год он был приглашен в хорошую компанию, где интересовался сразу тремя разными, но равнопрекрасными девушками.
Свиридов развел руками: это уж, Мишаня, как водится – либо заработать, либо лясы точить. Буквально выразился он, конечно, иначе.
– Сколько? – спросил Миша, вздохнув. Деньги нужны были очень.
– Ну в том-то и дело: восемьсят.
Миша присвистнул и торопливо, на этом же свисте, сказал:
– Идет!
Деньги давали громадные. Обычная такса была – 50. Вероятно, добавляли за моральный убыток. Но и убыток был громадным: выгуливай потом трех славных девушек индивидуально…
– Сергей Семеныч! – окликнул Миша спускавшегося по лестнице Свиридова. – Но реквизит-то будет?
– Устроим, Мишаня! – крикнул снизу Свиридов. – Армяк-посох-борода и Снегурочка-…! – Дальше совсем уж было неприлично, и главное, раскатывалось эхом по всему зданию театра. Впрочем, народ тут был непугливый.
Миша вернулся в буфет, дожевал кисель, круто сваренный из концентрата, и побежал по делам.
Идиотские речевки, стишки и загадки, положенные старому хрену с горы, Миша вызубрил, от души матеря творцов этой отрасли искусства Мельпомены.
И дня за два до Нового года стал искать Свиридова насчет армяка и бороды. Ну и Снегурочке пора было объявиться из-за какого-нибудь сугроба, потому как обнаружилось, что весь женский пол – вплоть до шестидесятилетней Марии Николавны Аркашиной – был разобран на елки-утренники месяца за полтора.
Но замдиректора исчез. По его домашнему телефону измученный женский голос отвечал, что Сергей Семенович серьезно болен и не скоро поправится.
Выходит, запил опять, скотина…
Запои у Свиридова случались нечасто, раз в году, но уж тогда он как в штольню летел, а выкарабкивался медленно и драматически: непременно с какими-то остановками сердца, с капельницами, клизмами, шлангами в носу и прочим милым реквизитом.
Проклиная безответственного Свиридова, Миша кинулся в костюмерную – все давно было разобрано. Он обзвонил знакомых, потрепыхался еще, обежал театральные лавки… но там словно кто метлой повымел. Остался последний посох, раскрашенный почему-то под зеленеющую ветвь, и запыленный бронзовый парик, похожий на скальп бухгалтера их театра Фриды Савельевны, если б его непрофессионально снял торопливый индеец. Скальп уценен был до двух рублей тридцати пяти копеек. Все это Миша зачем-то купил в лунатическом отчаянии.
Затем он махнул рукой и покорился судьбе. Вот только пионерских заказчиков надо было дождаться и извиниться по-человечески. Свиридов, помнится, говорил, что за ним заедут часов в восемь вечера прямо к служебному входу.
И ровно в восемь снизу позвонила вахтерша, пропела:
– Михал Бори-и-и-сыч, тут к вам товарищи…
Миша вздохнул, удавил сигарету, накинул на плечи первое попавшееся полупальто с вешалки и пошел извиняться, но, перед тем как выйти из гримерной, прихватил – может, бессознательно – зеленеющий в углу дурацкий посох и бронзовый скальп и – совсем уж непонятно зачем – сунул в карман валявшийся на столе ноздрявый носище с паклей усов, на резинке.
У служебного подъезда стоял «пазик» с несколькими пассажирами. Впереди сидел мужик в тонну весом – вероятно, какой-нибудь областной начальник. За ним маячили две тетки. Опираясь на посох, Миша прошествовал к «пазику» походкой Алексея Максимовича Горького, что идет по Волге за знаниями, приоткрыл дверцу и сказал внутрь смущенным, но правильно подобранным, достойным тоном:
– Товарищи, вот, собственно, я – Дед Мороз. Но без костюма и без Снегурочки…
В машине образовалась плотная недоуменная пауза. Начальник, от которого при движении поднялось винное облачко, обернулся назад и тяжело спросил: «Роза Арутюновна?..» – и та зачастила, что все было договорено, и трижды звонили, чтоб наверняка, а те трижды подтверждали, бессовестные!
Миша все бормотал, ковыряя посохом снег под ногами, что это Свиридов обещал, что борода и армяк – товар в это время дефицитный, но поскольку Свиридов в запое, то… я, пожалуй, пойду, товарищи…
– Я те пойду! – невкусно выдохнул мужик и ухватил Мишу за пустой рукав накинутого пальтеца, словно тот бы сейчас бежал. – Артист, ебенть! У меня там сто пятьдесят обормотов, третий и четвертый классы, эт куда их?! Не-е-ет, вот залазь, поедем, и пусть они тебя схавают с потрохами!
Его запихнули в «пазик», поехали…
Минут через пятнадцать угрюмого молчания одна из теток сказала:
– Вы часок продержитесь? Я позвоню подруге в «Красные Командиры», может, они поделятся своими артистами, те у них раньше начинают…
Машина ехала куда-то в сторону Финского залива, сначала по шоссе, потом свернула и пошкандыбала лесом, по корявой дороге с еще не уезженным настом.