— Я пережил Гитлера, лагерных вертухаев и целую банду уголовной шпаны. Все они убивали живых людей, но никто не резал ножом невинных кукол. Я, проше пана, срать на вас намерен, Руслан Сергеевич!
Словом, в театре было упоительно весело, тем более что после премьеры все обычно мирились.
Кроме актеров, в коллективе трудились портниха Тамара и механик по куклам Мирон Петрович, для всех — Мироша. До пенсии он был горным инженером. Однажды сильный ливень загнал его в клуб — больше негде было пересидеть, — и от нечего делать Мироша купил билет на спектакль. После чего явился за кулисы и сказал:
— Ребята, возьмите меня кем угодно. К вам хочу…
Оказался Мироша гениальным механиком, изобретателем волшебных превращений. Марионетка Принцесса Фу-Фу в считаные секунды оборачивалась ведьмой: томные глаза с нежным разрезом закатывались внутрь, показывая изнанку шарика — вытаращенные бельма с точками злющих зрачков; изящный ротик распахивался в пасть, в которой на глазах у изумленной публики вырастали клыки… И всю механику Мироша умудрялся закладывать в гапит.
За ширмой во время спектаклей кипела своя жизнь: выяснялись отношения, отмщались обиды, строились козни. В одном из спектаклей минуты две звучал вальс, и свободные актеры обязательно танцевали вальс за ширмой. Толстая Танька обычно подшучивала над юным и застенчивым Владиком, расстегивая ему ширинку как раз в тот момент, когда Ежик на его руке втолковывал Кролику: «Ты мне тут ушами не шевели, ты о своих манерах подумай!» В одной сцене все всегда смеялись как безумные и не помнили даже, с чего это началось: просто несколько странных мгновений куклы сотрясались в конвульсиях в недоуменной тишине зала.
Попавшему за кулисы постороннему человеку эти странноватые люди за ширмой вполне могли показаться горсткой безумцев. А если еще послушать за дверью комнаты главрежа обсуждение новой, только что принесенной художником куклы, которую каждый осматривает, ощупывает и комментирует, то случайный человек вполне мог подумать, что попал в сумасшедший дом:
— У нее глаз выпадает…
— И ухо отваливается…
Петю все закулисные разговоры и события волновали до полной потери сна, его завораживали нерусские чарующие имена: их приносил в театр Юра, который раз в полгода вырывался к родителям в Питер и там, бывало, попадал на какие-нибудь замечательные гастрольные спектакли. Например, побывав на кукольном ревю француза Филиппа Жанти, месяца два только о нем и говорил. Очень зримо показывал руками, носом, подбородком — всеми частями собственного тела — номера знаменитого концерта: танцующих страусов, извивы капризного боа, что кокетничает с гармошкой старинного фотоаппарата, и главное, бунтаря Пьеро.
— Вот из тьмы возникает Филипп Жанти с куклой! — Рассказывая, Юра вышагивал на середину комнаты, изображал попеременно то кукловода, то марионетку. — И Пьеро вдруг обнаруживает, что им управляют. А он-то думал, что сам себе хозяин! И вот он начинает фордыбачить, не хочет подчиняться. Не хочет признать над собой власти. Мол, я и сам самостоятельный, проживу своим умом. И когда между ним и артистом конфликт доходит до крайней точки, Пьеро начинает по одной обрывать нити, постепенно провисая. Одна… другая… третья… вот левая рука повисла… колени, ступни… и так все, буквально все нити! Наконец остается одна «золотая нить», и, ребята, вот с этой одной нитью Жанти вытворяет с марионеткой черт-те что! — не отпускает ее, вынуждает жить и действовать, а она продолжает бунтовать! Тогда Властелин тихо опускает куклу на пол: ты выбираешь смерть? пожалуйста! — и уходит. Он покидает сцену — бесстрастный бог, — а марионетка лежит опустошенная, безжизненная… но! — и Юра поднимал палец: — но не покорившаяся!
Сидя на низком табурете в бутафорской, Петя во все глаза глядел на Юру, изображавшего изломанную марионетку Пьеро, и думал об отце: все было точно про него. Как по одной обрывал он все жизненные нити, все нити любви в семье, что связывали его с женой и сыном, оставаясь болтаться лишь на «золотой», на последней своей тонкой нити…
На спектаклях мальчик с первой и до последней минуты стоял в кулисе, шевеля в темноте губами и пальцами, подаваясь вперед, откачиваясь назад, уже не замечая, что может стоять с поднятыми руками бесконечно долго.
— Стоишь? — шепотом спрашивал пробегающий мимо студент Владик. — Правильно, стой. В театре Бунраку новички первые пять лет не водят, а только смотрят из-за кулис, как работают мастера…
Мальчик уже знал, что мир кукол так же необъятен, разнообразен, густонаселен, как и целый земной шар, с его странами, народами, цветами и деревьями, животными и птицами, облаками, снегом и дождем. Что в нем есть тайна жизни, какой-то другой жизни, что эту тайну следует неустанно искать и извлекать, и что открывается она далеко не всем, отнюдь не всем даже профессионалам, а только избранным, зачарованным, себя забывшим людям…
Однажды Казимир Матвеевич, распахнув обе створки шкафа (обычно это означало особенные археологические раскопки в многочисленных узлах), минут пятнадцать демонстрировал один лишь тощий ревматический зад в серых спортивных штанах, пока наконец не извлек даму в шляпке: неподвижную, не игровую куклу.
Петя уже знал, что такие называются интерьерными или комнатными и, хотя тоже приписаны к кукольному ведомству, имеют гражданство и все в нем права, все же не способны жить, как живут театральные куклы. Петя оставался равнодушным к этой части народонаселения и, честно говоря, даже удивился, что Казимир Матвеевич держит у себя такое баловство.
— Глянь на эту дамочку, — сказал Казимир Матвеевич, разгибаясь и тяжело дыша, но с загадочной улыбкой на багровом лице. — Только не торопись. Присмотрись к ней, как следует быть. По-твоему, что это?
— Ну… ясно что, — отозвался мальчик.
— Нет, не ясно! — крикнул старик, все еще багровый и потому очень гневный на вид. — Никогда не говори, что тебе ясно! Только дураки — главные инструкторы во всяком деле…
Он твердо поставил даму на стол и молча подозвал Петю движением руки.
Петя взял куклу, внимательно осмотрел… Старая… очень искусно сделана: лицо и кисти рук из фарфора нежного сливочного цвета, все в паутинках-трещинках; ступни ног обуты в изящные лайковые ботиночки, отделанные бисером. В одной руке — сложенный веер, в другой, полусогнутой, — крошечная, но настоящая сумочка в форме закрытой книжки, с золотой застежкой в виде бабочки. Мама такие называет «ридикюль». И лисица на плечах, совсем как настоящая, с черными бисеринками мертвых глаз, и дивно вышитая цветным шелком блузка на высокой груди — все было необыкновенного, пленительного изящества. Вот только скандальное лицо с распяленным бранчливым ртом и задранным башмаком-носом да нелепая шляпа, слишком громоздкая для такого размера куклы…
— Это «укладка», — тихо проговорил Казимир Матвеевич над его головой. — Запомни, пригодится: ук-лад-ка. Чем отличается от обычной куклы? Секретом. Странностью в какой-нибудь детали. Не нарочитой странностью, что всем бросается в глаза, раздражает и возбуждает интерес, нет — логичной странностью. Смотри: эта дама, в сущности, гротеск. Ты знаешь, что такое — гротеск? Это когда все слишком забавно, когда все так смешно и нелепо, что это уже издевательство. Некая деталь гардероба… вот эта шляпа, например. Спрашиваем себя: может ли быть у куклы такая большая шляпа? И отвечаем: конечно, ведь это гротесковый образ: взгляни на ее нос, на ее огромный рот. Это не пани, даром что ридикюль в руке, это — хабалка. Такие оденут все самое модное и дорогое, и все же что-нибудь у них да будет не так. Например, вот эта подозрительная шляпа. «Ах, это ваша кукла? — спрашивают тебя на границе. — А что там у нее внутри?» — «Ничего, пане офицеже, — отвечаешь ты, — ничего, товарищ офицер, можете проверить сами». И он проверяет. Он даже вспарывает ее бедный матерчатый животик и находит там опилки, и остается с носом, и даже извиняется, хотя он и быдло. Но ты-то понимаешь, что дело — в шляпе? Проверь еще раз. Попытайся разгадать ее секрет.
И Петя снова осматривает куклу самым въедливым образом: прощупывает тряпичные руки, ноги, туловище… внимательно изучает шляпу, бордовую ленту, обвитую вокруг тульи, с крохотными фарфоровыми цветочками: красным, желтым, лиловым… Нет, шляпа, безусловно, цельная, скорее всего — тоже фарфоровая, обклеенная парчой.
— Ничего, — озадаченно говорит он. И уверенно повторяет: — Точно, ничего!
— А теперь жми на лиловый цветок дважды, но не подряд, а солидно, с перерывом, как участковый в дверь звонит.
И в ту же секунду щелкает невидимый, но надежный замочек — и высокая тулья вдруг откинулась, как крышка шкатулки! Ой, здорово! — да это и есть маленькая шкатулка, в которой лежит… перламутровая пуговица.
— Ничего, — озадаченно говорит он. И уверенно повторяет: — Точно, ничего!
— А теперь жми на лиловый цветок дважды, но не подряд, а солидно, с перерывом, как участковый в дверь звонит.
И в ту же секунду щелкает невидимый, но надежный замочек — и высокая тулья вдруг откинулась, как крышка шкатулки! Ой, здорово! — да это и есть маленькая шкатулка, в которой лежит… перламутровая пуговица.
— Во-от, — с хитрющим видом протянул Казимир Матвеевич. Щеки, лоб и толстый нос его лоснились от удовольствия. — Вот. Но тут может быть спрятано и бриллиантовое колье, и важный документ, и — увы — наркотик…
Всех кукол старика Петя знал наизусть, на ощупь, но когда пытался какую-то оживить, быстро приходил в отчаяние — ничего не получалось. Минуту назад совершенно живая на руке старика кукла, перекочевав на Петину руку, отказывалась дышать, прикидывалась тряпкой с деревяшкой вместо головы…
— Не хлопочи руками! — покрикивал Казимир Матвеевич. — Только плохие актеры трепыхают куклой. Не мельтеши, вырабатывай стиль. Зритель следит за движениями, как кот за воробьем в луже. Его внимание — твоя власть. Держи его в руке, как гроздь сладкого винограда, и ме-е-едленно выжимай по капле… Скупее… скупее… Остановись! Чу-у-уть-чуть пусть поведет головой туда-сюда… Вспомни Машку, как она двигается: у нее только лопатки под шкуркой так мя-аконько ходят. Кошачьих, кошачьих почаще вспоминай: ни одного лишнего движения! Паузы! Перенимай у них паузы.
У старика были свои предпочтения: он обожал верховых кукол; марионеток любил меньше, хотя и называл их «высшим светом, аристократией кукольного мира». А тростевых кукол в театре было мало, одна, две, и обчелся. Трость, говорил он, используем только тогда, когда нужен широкий жест.
— Казимир Матвеевич, — добродушно замечал Юра Проничев, когда после репетиций бывал нечаянным свидетелем очередного мастер-класса. — Оставьте ребенка в покое, не лишайте счастливого детства. Ну что вы его муштруете, в самом деле. Он и половины этих слов не понимает. Правда, Петруха? Может, он космонавтом хочет стать…
Но это он иронизировал, подтрунивал над старым чудаком. Видел, видел в мальчике своего, своего от рождения, своего — со всеми кукольными потрохами.
Когда в бутафорской Петя часами сидел рядом с ним, работающим, молча прослеживая каждое его движение, тот — может, от скуки, а может, польщенный хищным вниманием ребенка, — тоже пускался в рассуждения, да еще такие закатывал лекции, что высказывания старика казались мальчику просто октябрятской песней.
— Драматический театр образом не владеет, старичок, в отличие от кукольного, — говорил Юра. — Ему до нас не дотянуться. Почему? Потому что кукла — это способ постижения жизни, духовного состояния. Следи за мыслью, старичок… Чем кукольное дело отличается от драмы? Через кукол можно передать ме-та-фо-ру. Греческое слово. Что это — знаешь? А вот что: «Ах, — говорит кукла, — у меня сносит крышу!» — и голова ее отрывается и улетает. Или, когда в «Чертовой мельнице» черт произносит: «Это называется — черта с два!» — и раздваивается на две одинаковых куклы. Так вот: почему, спросим мы, драматические актеры не приспособлены для работы с куклами? Потому что они кипят, пылают и «играют!»… кукла же остается сама по себе, она у них не живет.
А надо играть точно в куклу, попадая в маску. И чтобы голос был точно положен на куклу… Опять же — пластика кукловождения ближе к балету, чем к драматическому искусству. Что такое пластика — знаешь? Череда передачи сос-то-я-ний — это наше все: кукла сама тебя ведет, сама подсказывает, чего она хочет… Кукла въедается в твои руки, тело, походку. Это — наивысший момент близости… Помню, на фестивале в Ташкенте один актер местного драмтеатра выглянул в окно гостиницы, заметил группку людей, что направлялись в ближайший винно-водочный, и сказал: «Вон кукольники пошли…». По чему понял? Да по жестам, по походке было видать — по плас-ти-ке!
— Не мути пацана, — из-за низкой, ни черта не прикрывавшей ширмы замечала толстая Танька, сноровисто поддевая рейтузы под юбку. — Не по пластике было видать, а по винно-водочному…
— Цыц, Красная Шапочка! — не поворачивая головы, отзывался художник. — Первые бродячие кукловоды были первыми диссидентами… — рассуждая, Юра незаметно увлекался сам, поэтому нимало не заботился о том, чтобы хоть что-то мальчику объяснить. — Спросишь — почему? Отвечаю: самый древний жанр. Актер прячется за ширму, за куклу прячется. Понимаешь? И оттуда уже говори куклой что хошь: царя брани, правительство, попов. Матерись сколько влезет! Кукла смелее, ярче, мощнее человека. Поэтому: если ты, старичок, хочешь заниматься куклами, ты должен спятить, перевернуть мозги, научиться инако мыслить. Кукольным делом должны заниматься фанатики, понял?
— Да! — твердо отвечал бледный черноволосый мальчик, глядя на художника прозрачными глазами. Многих слов он не понимал, но вот это самое — да, спятить, да, фанатиком — понимал прекрасно. Фанатиком пьянки, бильярда и блядок мать называла отца, особенно когда по ночам тот слонялся, мучимый болями в ампутированной руке, и вымаливал спрятанную ею заначку.
— Да, да… — передразнивал Юра. — Что б ты понимал, гриб! На вот рубль, принеси беляшей из кулинарии, лады?
Запах беляшей и прогорклого масла из соседней кулинарии сливался с производственными запахами красок, клея и древесины, с запахами лака и анилина, с затхлой пылью ширмы и кулис и свивался в едкую спираль, в упоительный специфический «дух театра», что пробивал нос и преследовал Петю даже дома, даже по ночам… И тогда снилось, что стоит он на высокой тропе кукловодов: в руке — вага, средний палец продет под «золотой нитью», сердце в груди вспухает от клокотливого счастья, которое — он знает, знает! — уже на пути к нему; ведь у него в руках — его главная кукла. Она затаилась, она пока притворяется неживой, она ожидает мгновения, когда по его руке побежит, соединяя их, общая кровь.
И вдруг все волшебно случается: кукла ожила! Она двигается, она совершенно послушна его мыслям и той горячей волне, что бежит к ней, бежит по его руке… Вот она доверчиво поднимает к нему лицо, прижимает к сердцу узкую ладонь с тонкими подвижными пальцами… Он чувствует, как бьется у нее сердце! Еще мгновение — и она что-то произнесет!
Но Казимир Матвеевич сердится и кричит:
— Не отвлекайся! Играй по моим интонациям. Ходи, ходи, а не летай! Не чувствуешь пола!..
* * *До середины девяностых годов посадочная полоса Южно-Сахалинского аэропорта не была приспособлена для приема больших реактивных самолетов. До Хабаровска летали два Ил-18, оттуда — с дозаправкой в Новосибирске или Красноярске — добирались до Москвы. А там — лети куда хочешь. Хоть и во Львов.
Возвращение после летних отпусков в конце августа было мучительным: в случае непогоды пассажиры застревали в Хабаровске на несколько суток; ночевали в аэропорту, вповалку на чемоданах и узлах… Но другого пути «на просторы» — как говорил дядя Саша, — «великой державы», увы, не было.
Именно дядя Саша, время от времени летавший в Хабаровск на какие-то свои конференции, согласился прихватить Петю с собой и даже посадить его в тамошнем аэропорту на московский рейс, пристроив к какой-нибудь душевной попутчице до Львова. И руками развел: «Ну а далее я бессилен…»
Ну, а далее Петю должна была встретить любимая Бася, могучая и великая Бася, которая, собственно, и прислала денег на билет (шутка ли: Катиному «хвопчику» девятый год, а она его только на карточках и видала!). Бася, которая мало что соображала в нормальной советской жизни, у которой то и дело крали на базаре кошелек, сама должна была приехать встретить «своего мальчика», при этом не перепутав аэропорт с вокзалом, не перепутав рейсы и не перепутав мальчика.
Мама от радости плакала, будто именно ей предстояла встреча с родным городом и родной душой, к которой так хотелось припасть, разрыдаться, как в детстве, и рассказать наконец все, о чем молчала в посторонних шумах междугородних звонков.
Пятилетней Катя осталась без матери, и отец — хозяин мебельной фабрички, мужчина видный, серьезный, «краснодеревщик с репутацией» (так и на вывеске указывалось) — вдруг удивил и шокировал соседей своим выбором: не то что в дом взял для хозяйственных и прочих нужд, а прямо-таки женился на Глупой Басе, нелепой оглобле, слишком простой, слишком доброй, чуть ли не юродивой. И не прогадал: оказалась привязчивая детская душа, исполненная такой благодарности к своему внезапному мужу и такой истовой нежности к девочке, что и обшивала, и обстирывала, и выкармливала ее самым вкусненьким, и до пятнадцати лет самолично купала Катю в ванне.