Все это были довольно скромные заработки, но выступления в слепленных на скорую руку программах, да продажа кукол и небольшие доходы от «воркшопов» у Прохазок, да летний промысел на Карловом мосту или на Кампе давали возможность держаться на плаву.
* * *…Он вышел из вагона на Хауптбанхофф и решил потратиться на такси — профессор Вацлав Ратт жил в восточной части Берлина, в районе Хакешер Маркт, недалеко от Александерплатц.
В блекло-сером от рассыпанного по дорогам и тротуарам тертого щебня, в потерявшем все краски, отмороженном Берлине было снежно и ветрено — как и по всей Европе. Картину спасали дружно теснившиеся на всех площадях деревянные, цвета медовых пряников, избушки рождественских базаров. С каждым годом те вылупляются все раньше, и, надо полагать, скоро публика уже в сентябре радостно кинется закупать традиционные марципаны и крендельки.
На площади перед вокзалом высилась елка, неутомимая музыка погоняла горбатую карусель, и гигантский огненный гриль уже печатал миллионный тираж стейков и местных сосисок «кэрри-вурстен». В зеркальных орбитах елочных шаров отражались искаженные панорамы потных лбов и мясистых носов, а кривые пещеры жующих ртов весело перемалывали тонны рождественской снеди.
В морозном воздухе над этими вертепными деревеньками прорастали, свиваясь в пахучие сети, пряные запахи корицы, гвоздики, жареного миндаля; и горячий пар глинтвейна — лучшего в мире горючего для замерзшей утробы — возносился к войлочным небесам.
Таксист — пожилой коренастый немец в дутой безрукавке на плотном торсе, с надранными морозцем летучими ушами — не умолкал всю дорогу. Петя имел глупость разок протянуть «о, йа, йа-а…» и за это угодил в непрерывный монолог. Судя по частому употреблению словечка «шайсе!» — это была жалоба на погоду. Когда надоело, он пронзительным сопрано запел арию Аиды. Дядька чуть не врезался в бампер впереди идущей машины, судорожно пробежался пальцами по кнопкам выключенного радио и вытаращился на пассажира в зеркальце заднего обзора. Тот невозмутимо вежливо улыбался плотно сомкнутыми губами, ария звучала… машина стояла, как валаамова ослица, хотя уже выпал зеленый…
— Езжай уже, блядь, — попросил Петя душевно, по-русски. И дальше они молча ехали до пункта назначения под пересверк ошалелых глаз водителя.
Аугустштрассе… Что ж, вполне логичный адрес для профессора-античника, если, конечно, речь идет именно об императоре Августе. Петя помнил эту улицу летней: мощеную мостовую, пушкинские фонари, подстриженные кроны платанов, чистенькие, пастельных тонов фасады зданий. Тем летним вечером над столиками, вынесенными на тротуары, витала тихая музыка, и жужжала-гудела-булькала сытная, маково-марципановая немецкая речь.
Сейчас нахохленная улица будто запахнула полы длинного заиндевелого тулупа.
Где это? Кажется, в «Элегии» Массне: «Не-ет, не верну-уть, не вер-нуть никогда-а ле-етние дни…»
Он поднялся по широким ступеням к дверям подъезда и помедлил, прежде чем набрать код квартиры.
Всю дорогу мысленно выстраивал предстоящий разговор, обдумывая стиль и стратегию, и в поезде все казалось довольно логичным. («Если возникнет такая необходимость, я ему объясню, что… но если он спросит о… нет, скажу: вот об этом я не хотел бы упоминать…») Сейчас тема предстоящей встречи с человеком, как ни крути, научной складки казалась ему нелепой и неуместной. Нечто вроде выступления студентов-кукольников в сталелитейном цеху во время обеденного перерыва. Такое тоже бывало в его карьере.
Хотя, судя по телефонной беседе — если это назвать беседой, — профессор мог оказаться и вполне забавным.
— Вот на таком-то английском вы собираетесь вести со мной деловые переговоры? — осведомился по-русски веселый баритон после двух-трех его вступительных фраз. — Уж лучше бы на чешском обратились.
— На чешском я говорю примерно так же, — отозвался Петя, и его собеседник на другом конце провода расхохотался.
— Вижу, вы настоящий полиглот, — сказал он. — Ладно, не тужьтесь. Я великодушен. Я тридцать лет прожил с русской женой, уж как-нибудь переварю и вас…
Дверь квартиры открылась рывком, и Петя внутренне ахнул: настолько кукольным человеком оказался профессор Вацлав Ратт. Начать с того, что он стоял в прихожей натопленной квартиры в рыжем канадском пуховике, в ботинках и в оранжевых вязаных перчатках на руках. Высоченный, тощий даже в зимней одежде, на журавлиных, в облипочку, джинсовых ногах…
— О, не-е-ет! — простонал с трагической гримасой. — Кто мог предположить, что человек вашей профессии окажется настолько точным?!
Петя молчал, не зная, как реагировать на подобный прием, в то же время откровенно любуясь: дикая свалка мелких седых кудрей колыхалась над огненной красоты и живости черными глазами, которые алчно впивались во все, что попадалось им в обзоре. Руки ни минуты не оставались в покое.
— Снимите капюшон! — воскликнул Ратт, дирижерским движением обеих рук показывая оркестру tutti. — Нет! Не снимайте! Так вы похожи на средневекового алхимика или даже на раби Лёва перед созданием Голема. Разве тот не был всего лишь гигантской куклой, а?
— Верно, — отозвался Петя. — Моя давняя догадка: Голем был сложным автоматом. — И под восхищенный плеск Раттовых рук: — Если уж тавматурги древних китайцев и египтян создавали своих андроидов, если деревянный голубь Архита Тарентского уже в четвертом веке до нашей эры «летал и опускался без малейшего затруднения», то отчего в средневековой Праге, при наличии в гетто искусных ремесленников, не соорудить нечто подобное?..
Тогда профессор Ратт, выпалив: «Не через порог!», — вышел на площадку, захлопнул за собой дверь квартиры и, приобняв Петю за плечо, вкрадчиво спро сил:
— А было искушение влезть на чердак Старо-Новой синагоги, дабы проверить, лежат ли там его обломки, как это писано во всех идиотских путеводителях?
— Было, — невозмутимо ответил тот. — Но затея требует подготовки.
— Тогда, — воскликнул Ратт, увлекая его вниз по лестнице, — считайте, что нашли подельника! А сейчас шагом марш в бэкерай! Я как раз собирался за пирогом. Забыл купить по дороге из университета (в конце концов, профессор я или нет? имею ли право на каплю маразма?). Надеялся, что успею сбегать… А теперь вам ничего не остается, как сопровождать меня. Постойте! — Он опустил руку, уже готовую толкнуть дверь подъезда. — Не придет ли вам, не дай бог, в голову, что я боюсь оставить вас в квартире наедине с моей коллекцией?
— Не волнуйтесь, — парировал Петя. — Сегодня в мои планы входит только разведка.
Профессор расхохотался, потрепал его по плечу и сказал:
— Пошли, потешник!
И пока они почему-то бежали до кондитерской (то ли холод гнал, то ли широкий шаг Раттовых ног), пока суматошно выбирали пирог и возвращались обратно (все заняло минут пятнадцать), Петя успел узнать пропасть самых разнообразных сведений. Профессор Ратт был словоохотлив, как берлинский таксист, с той только разницей, что каждое его слово хотелось запомнить, записать, утрамбовать в памяти и запустить в действие — после того, разумеется, как сделаешь из него куклу.
— Я, видимо, обречен всю жизнь иметь дело с людьми вашей профессии или вокруг нее… — говорил он, поршневыми выдохами напоминая Пете старый японский паровоз, раздувающий пары на пути между Томари и Южно-Сахалинском. — На днях подарил одной писательнице эпиграф для ее нового романа о сумасшедшем кукольнике. Она хотела взять ту известную цитату из «Ни дня без строчки» Юрия Олеши, да вы ее, конечно, знаете: «Он был кукла. Настолько кукла, что, когда униформа, забыв, что это кукла, переставал ее поддерживать и отходил, она падала…» Но я сказал: «Нет, голу-у-у-бушка, оставьте, все это слишком на поверхности. Тут требуется нечто глубинное, мистическое, стра-ашное…» Ведь, в конце концов, кукла с древнейших времен воспринималась людьми как персонаж потустороннего мира мертвых, не так ли? В древних захоронениях часто находят кукол, а в древнегреческом театре в финале спектакля из задней двери на сцену выезжала эккиклема — платформа с трупом, например, Агамемнона. Причем трупом служил деревянный манекен с подвижными конечностями, одетый в людское платье. Обратите внимание: деревянный. Тут символ: кукла вытачивается из той же колоды, из которой вырубается гроб. Из того дерева, которое корнями уходит в нижний, хтонический мир. Иными словами: впервые кукла возникает в мире смерти…
В этот момент они как раз вошли в тесную, но изобильную, как бы раздавшуюся в боках от пирогов и булочек, румяную кондитерскую, посреди которой стояла такая же, раздавшаяся на дрожжах, сдобная зефирная продавщица, и профессор мгновенно перешел на бойкий немецкий, тем более что дело касалось выбора пирогов.
В этот момент они как раз вошли в тесную, но изобильную, как бы раздавшуюся в боках от пирогов и булочек, румяную кондитерскую, посреди которой стояла такая же, раздавшаяся на дрожжах, сдобная зефирная продавщица, и профессор мгновенно перешел на бойкий немецкий, тем более что дело касалось выбора пирогов.
Обращаясь к Пете по-русски и в то же время перебрасываясь игривыми немецкими фразами с продавщицей, профессор Ратт напоминал жонглера, который, непринужденно добавляя в работу кеглю за кеглей, продолжает рассеянно беседовать с кем-то за его спиною, при этом ногой подкидывая ту кеглю, что стремится выпасть из круга вращения… Ассистировать ему было истинным удовольствием.
— Это казнь египетская! — кричал он по-русски. — Ну, возможен ли добровольный выбор между «штройзелькухен», «кезэкухен» и «монкухен»?! А что делать с «апфельштрудель»? — спрашивал он у гостя с мученическим выражением в лукавых черных глазах…
— Значит, останавливаемся на «монкухен»! — это было последним в кондитерском диалоге, и, забрав у флегматичной продавщицы коробку, он продолжал, открывая тугую дверь кондитерской и вновь окутываясь клубами бурно выдыхаемого пара:
— Так насчет эпиграфа: что я придумал? Откопал для ее романа поистине лакомый кусочек — пальчики оближешь! Вы только послушайте:
«— Однажды, силою своей превращая воздух в воду, а воду в кровь и уплотняя в плоть, я создал человеческое существо — мальчика, тем самым сотворив нечто более возвышенное, чем изделие Создателя. Ибо тот создал человека из земли, а я — из воздуха, что много труднее…
…Тут мы поняли, что он (речь идет о Симоне Волхве) говорил о мальчике, которого убил, а душу его взял к себе на службу».
Как вам этот отрывок? В самую точку, а? В самую точку о вашем дьявольском ремесле. Душу, душу — на службу! И — бесповоротно, безвозвратно, до гроба. Если, конечно, дама не испаскудит своим романом мой чудесный эпиграф.
Черные глаза профессора Ратта казались самым ярким пятном на этой улице. Летящая сверху снежная труха посыпала пеплом его легкие вздыбленные кудри, и он поминутно стряхивал ее себе на лицо и на плечи, вскидывая голову, как взнузданный конь.
— Ну, что вы встали?
— Откуда это? — спросил Петя, не трогаясь с места.
Тот захохотал, потянул спутника за рукав:
— Идемте, идемте скорее домой, я подыхаю от холода! Это роман «Узнавания», голубчик, II век нашей эры. Вто-рой век! Принадлежит корпусу Псевдоклементин, то есть сочинений, приписываемых папе римскому Клименту. Там еще много чего есть. Климент был учеником святого Петра, и вполне мог существовать и даже возглавлять какую-то общину в Риме, но!..
Они вошли в подъезд и, минуя лифт, стали подниматься на четвертый этаж по лестнице, причем ясно было, что профессор сдерживает себя, чтобы не шагать через ступеньку: видимо, был приверженцем здорового образа жизни. Впрочем, он часто останавливался, чтобы, чуть не в лицо собеседнику выбросив указательный палец, подчеркнуть свои слова:
— Но! Романов Климент точно не писал, это типичная александрийская литература, вероятно, остатки былой еврейской литературы. Кстати, по преданию, этот папа похоронен в Крыму и потому почитается православием… Вот теперь снимите свой средневековый капюшон, а то я подумаю, что вы скрываете зловещие намерения…
— А как можно прочитать… это сочинение? — спросил Петя, откидывая капюшон куртки.
— Как прочитать, дружище? — рассмеялся профессор. — На каком языке? — Он остановился, склонился к Пете и мягко взял его под руку: — Не обижайтесь. Это писано по-гречески, затем переведено на латынь и вряд ли существует на русском… У вас очень интересный череп… Вообще в вашей внешности тоже есть нечто потустороннее. Глаза: подозрительно светлые. Уж не воронки ли это — в никуда? «Он не отбрасывает тени!» Повернитесь-ка в профиль… О, какой харáктерный нос, и этот жесткий римский подбородок, и непроницаемая улыбка… Вы сами могли бы играть Петрушку, божественного трикстера! Я вас не смущаю? А почему одно ухо длиннее другого? Это изысканно. Так надо?
— Серьга. Дополнительный контроль над куклой. У моих кукол всегда еще одна нить.
— Гениально! Так вот, о папе Клименте. Я работал в огромном барочном храме его имени неподалеку от Третьяковки, разбирал книжные завалы. Находил там потрясающие вещи, например — первое издание помпейских раскопок Винкельмана в телячьей коже, с золотыми лилиями неаполитанских Бурбонов на переплете. Да-да, поверьте мне на слово: я извлек его из-за батареи. Чем не романный сюжет?
Он вытащил из кармана куртки связку ключей и, сощурившись, принялся высматривать нужный, словно ему предстояло войти в незнакомый дом. И правда: раза три попытки вставить ключ в замочную скважину не увенчались успехом, и профессор невозмутимо пробовал следующий.
— Этот храм был депозитарием Ленинки и по самые купола завален книгами, конфискованными в самых разных местах, — думаю, с семнадцатого года. Например, там была библиотека князей Шаховских, библиотека патриархии… Завалы, говорю вам, — кромешные, непроходимые завалы! Иногда начальство производило операцию «обеспыливания», и тогда вытирать книги тряпками сгонялся чуть не весь персонал Ленинки. Лично я занимался тем, что раскладывал книги на кучки — по тематике. Да, забыл сказать, что все это охранялось алкашом-вахтером, который в конце концов в пьяном виде утонул в ванне…
Наконец они вошли в квартиру и, мешая друг другу, стали раздеваться в тесной прихожей. Пете выданы были мягкие тапочки с задниками.
— По мне-то, пусть бы каждый топал, в чем обут, — обронил профессор. — Но такие уж русские порядки жена завела.
— А где она? — спросил Петя. — В отъезде?
— Нет. Она умерла, — с той же улыбкой ответил профессор.
— О, простите… я не…
— Зачем же извиняться! Бросьте. Моя жена прожила бурную счастливую жизнь, сменила четырех мужей — я четвертый и самый пристойный, другие еще хуже…
Он занес в кухню покупки и принялся выкладывать их на стол, продолжая говорить. Судя по тому, что просматривалось в проеме двери, это была самая что ни на есть русская московская кухня: полки и шкафчики, ломящиеся от гжели, расписные доски по стенам, угол деревянной скамьи.
— Она была моим преподавателем в МГУ и значительно старше меня. Нам всегда было весело вдвоем, мы много путешествовали, много чего любили, и я никогда не омрачаю памяти о ней кислой физиономией.
Он возник в проеме двери, как бы раздвигая обеими руками косяки:
— Ну-с, герр Уксусов… Ох, извините, это вовсе не в связи с кислой физиономией! Случайный каламбур. Так что ж, как прикажете вас принимать — как гостя или как своего? Кофе-приемы или сначала…
— Сначала! — быстро отозвался Петя, уже убегая нетерпеливым взглядом из прихожей налево, туда, где в отворенной двери в большую залу увидел застекленные стеллажи с множеством кукол.
— Прошу, — кратко пригласил профессор, пропуская его вперед.
Петя шагнул на порог и увидел, что это сквозная анфилада из трех больших комнат, целиком посвященных огромной — даже дух захватило! — коллекции.
— Ой, ё-о-о!!! — простонал он.
— Да-да, друг мой, не смущайтесь, не сдерживайтесь, — подхватил польщенный коллекционер, — настоящий восторг профессионала может выразить только восхищенный русский мат! Позвольте мне возле вас душой отогреться: выражайтесь! Сквернословие Петрушку не портит. В древнем Риме табуированная речь почиталась настолько, что была частью похоронного обряда. Эдакий бранный, на равных, диспут со смертью. В те времена еще не уяснили обстоятельно, кто — кого, еще, было дело, спускались в царство мертвых и, как вы знаете, благополучно оттуда возвращались.
И поскольку гость столбом встал, теряясь — с чего начать, Вацлав Ратт, схватив его за рукав пиджака, потянул к витрине в левом углу комнаты:
— Начало — тут… Здесь самые старые приобретения отца. По образованию он был инженер-механик и очень неплохо, на мой взгляд, рисовал: любительство, конечно, но совсем не бесталанно. В свое время служил и по дипломатической части, поэтому мы много разъезжали. И всюду, куда ни попадал, первым делом он бросался на поиски местных кукол. Говорил ласково: «куколки»… Только потом я услышал, как часто произносят это слово настоящие кукловоды и мастера…
Он осторожно отворил стеклянную дверцу витрины:
— Смотрите-ка на эту пару: Принц и Принцесса. Индонезия, XIX век. Сколько в них нежности, а? Какие оба хрупкие — эти ручки-палочки, эта умоляющая о бережности худоба… И как целомудренно склоняют друг к другу лица, и оба смущены от любви. Куклы в отличном состоянии. Когда я пригласил Прохазок на реставрацию, мне казалось, что вот тут… на коронах у него и у нее… надо бы тронуть позолотой. Но Зденек отговорил, и теперь вижу, он был прав. Это тусклое золото не должно сверкать.