Синдром Петрушки - Дина Рубина 24 стр.


— Смотрите-ка на эту пару: Принц и Принцесса. Индонезия, XIX век. Сколько в них нежности, а? Какие оба хрупкие — эти ручки-палочки, эта умоляющая о бережности худоба… И как целомудренно склоняют друг к другу лица, и оба смущены от любви. Куклы в отличном состоянии. Когда я пригласил Прохазок на реставрацию, мне казалось, что вот тут… на коронах у него и у нее… надо бы тронуть позолотой. Но Зденек отговорил, и теперь вижу, он был прав. Это тусклое золото не должно сверкать.

Он задержал влюбленный взгляд на куклах, помедлил и, стряхнув с себя задумчивость, перешел к соседней витрине:

— А теперь гляньте вот на этого — мой любимец, Тио — дух шахты. Симпатяга, а?

— Боливия?

— Верно. Плутовская физиономия, совершенно девичьи черты лица, вон какие брови длинные, миндалевидные глаза… А сам дубинку сжимает и аж присел в предвкушении удара. Вечная двойственность куклы. Обратите внимание: вышивка, бисер, стеклышки на одеянии — какая адски кропотливая работа! И даже крылышки у него усеяны камнями! Зденек чуть поправил ему грим: я боялся дальнейших разрушений; поэтому сейчас кукла не выглядит такой старой… — Он поманил Петю к следующей кукле: — А вот, не пройдите мимо этой бирманской бестии. То ли принц чудовищ, то ли кто-то еще. Какое богатство оттенков синей и зеленой краски в перьях… Отец купил эту куклу в Дели, у вдовы одного актера, и сам привел в порядок. Было это, постойте… в тридцать пятом году.


Несмотря на размахивающие руки, на ноги, выделывающие нетерпеливые кренделя, коллекционер легко и бережно двигался среди стеллажей и витрин. Его движения, сопровождавшие быструю, чистую и удивительно выразительную для иностранца русскую речь, выглядели балетным контрапунктом, летящим арабеском — чем-то вполне естественным среди сонма существ «левого», как сам он несколько раз повторил, мира:

— Да-да, ведь человека, чья жизнь связана с куклой, вполне нормальным не назовешь, не так ли? Я вам покажу кое-что, но надеюсь на вашу скромность: держу пока эту куклу в укрытии, как партизана; еще не время ею хвастать.

Он наклонился и выдвинул из-под витрины плоский ящик, откинул крышку и сам залюбовался старой интерьерной куклой с изящно сделанными фарфоровыми руками, фарфоровым личиком. Впрочем, таких кукол во множестве делали в Европе в начале прошлого века.

— Ничего особенного, а? — подмигнул он. — Ничего особенного, если не знать, что это кукла художника Кокошки — та самая, знаменитая, на которой он чокнулся. Она, видите ли, была похожа на Альму Малер, вдову композитора; у Кокошки был с ней роман. Он даже предлагал ей руку и сердце, но проницательная женщина вовремя просекла, что имеет дело с ненормальным, и отказала. И Кокошка уж точно был сумасшедшим: он ведь, знаете, всерьез утверждал, что умеет летать! И вот отвергнутый художник купил эту куклу и повсюду стал таскать ее с собой — даже на великосветские приемы! — пока друзья не сочли это уже неприличным, и в один прекрасный день кукла исчезла. Ага — исчезла!

Профессор заржал звонким лошадиным гоготом:

— Я купил ее у некоего анонима, твердо обещая, что не выставлю ни на одном салоне, ни даже в своей коллекции до… почему-то две тысячи пятнадцатого года, он внес эту дату в контракт. — И лукаво улыбнулся: — Пусть будет так. Хотя это глупо: Кокошка умер в восьмидесятом году и вряд ли сильно огорчится… А наиболее полно у меня представлены, конечно, чешские куклы. Между прочим, две из них — авторства Йозефа Скупы, то есть те, что по его эскизам сделал Носек. Отец хорошо был со Скупой знаком, даже немного помогал с механикой…

Открыв дверцу витрины, коллекционер улыбкой пригласил обратить внимание на сидящего в ней глазастого персонажа.

— Вот эта кукла, Спейбл, она — та самая, что сидела в гестапо. Вы знали, что за спектакль «Да здравствует завтра!» Скупа был арестован и заключен в Пльзеньскую тюрьму, а куклы его хранились в гестапо, в сейфе? Так вот, знакомьтесь: знаменитый узник… Слушайте… — Он слегка отстранился, будто бы заново рассматривая гостя, ощупывая его своими неуемными, вдохновенными горячими глазами: — Зденек Прохазка сказал мне, что вы — гений. Это соответствует действительности?

— Более или менее, — спокойно отозвался гость.

— Так покажите что-нибудь! — потребовал хозяин. — Понимаю, импровизация — всегда незадача, но все-таки. Не могу смотреть на праздные руки кукольника! Всегда хочется их занять. — И радушно распахнул собственные длинные руки, да еще и крутанулся вокруг себя: — Выбирайте любую!

Петя оглянулся… помедлил…

В этой тщательно отобранной коллекции, судя по всему, не было ни одного просчета. Его окружали куклы выдающихся мастеров разных земель и времен. С каждой из них необходимо было прожить какое-то время, чтоб по рукам заструилась извечная горячая волна, связующая его с куклой…

— Хорошо. Попробуем, пожалуй, вот эту, — и кивком указал на угловую витрину с установленной в ней единственной большой марионеткой. — Это ведь доктор Фаустус?

— Именно! — подхватил профессор, бросаясь к стеклянной дверце и бережно извлекая деревянную марионетку в черном балахоне, в черном берете, с подробно расписанной маской: мрачное горбоносое лицо, обрамленное черной эспаньолкой. — Ученый доктор, собственной персоной. Венский кукольный театр, конец девятнадцатого века.


Марионетка была крупной, тяжелой, с металлическим штоком в голове, с массивной, удобной ручкой горизонтальной ваги. Петя принял ее на руки, как ребенка, и, как ребенка, спустил на пол. Расправил нити, поиграл в них, шевеля пальцами, — так медленная рыба ворочается в сетях.

Похожие марионетки действовали в спектакле «Дон Джованни» Национального театра кукол в Праге, на улице Затечка: высокая маленькая сцена, трогательный французский занавес с разводами от сырости, смешная бахрома и великолепный золотой барельеф ложи, сделанный по рисункам Йозефа Скупы.

Да и сама кукла Дон Жуана напоминала Фауста: то же угрюмое худощавое лицо, насупленные брови, черная борода и вечный берет. Эта кукла могла играть и Мефистофеля, и Нострадамуса, и зловещего нотариуса в средневековом фарсе: расхожий товар, но хорошие пропорции и отлично рассчитанный баланс.

Петя не очень любил больших марионеток — они были заведомо лишены той подвижности, которой обладали легкие небольшие куклы, — и не слишком жаловал чисто коммерческий этот спектакль, которым ребята из почтенного «дивадла»[13] вот уже лет десять бесперебойно зарабатывали на туристах. Впрочем, когда его приглашали на подмену заболевшего актера, не отказывался — все же деньги.

По мере того как его руки — правая на ваге, как наездник в седле, левая, веером разобранная, будто по струнам арфы, — начали едва заметно двигаться, посылая кукле легчайшие сигналы (так мать осторожно будит ребенка, легонько дуя на лоб, чтобы не испугался), в куклу стала вкрадчиво проникать жизнь: дернулась, как от боли, рука; голова откинулась и повела глазами, меняя туповато-мрачное выражение на страдающее; неуверенно и устало шаркнули ноги в деревянных башмаках…

В этом было что-то неестественное, страшноватое — точно мертвец оживал. И с каждой секундой жизнь крепла и уверенно разбегалась по деревянному телу куклы. Вдруг что-то произошло — неизвестно как, неуловимо, непонятно: минуту назад безучастно обмякшая в его руках марионетка вдруг встрепенулась, подобралась, подпружинилась… и стала человеком. Доктор Фаустус поднял голову, оглядывая комнату с выражением горькой задумчивости в лице, и проговорил медленным густым басом, едва кивая в такт собственным мыслям:

Чудо состояло в том, что персонаж почти не двигался, и все-таки в нем чувствовалась беспокойная внутренняя жизнь. Причиной тому был, возможно, рассеянный зимний свет — тот, что проникал в окно и обволакивал предметы, не оставляя на них теней, придавая и людям, и куклам равную тускловатую неопределенность, размытость объемов… Вся комната была заполнена этим зыбким подводным светом, и, колыхаясь в нитях, точно безвольный утопленник в сетях, кукла совершала множество неуверенных, рассеянных, но поразительно человеческих движений, меняя свой облик и настроение от движений пальцев кукловода.

Вдруг правая рука доктора Фаустуса резко поднялась и гневно нацелилась в небо:

Профессор Ратт — в первые минуты он растерялся, как теряется человек, увидевший не то, что ожидал, — тихо воскликнул, выкатив черные глаза:

— Боже, да он ведь живой, черт меня дери! Не понимаю, как вы это делаете… Даже страшно! Мне страшно тут, рядом с вами…

На эту реплику доктор Фаустус резко обернулся, будто удивляясь, что, кроме него, в комнате есть посторонний, и, презрительно профессору поклонясь, продолжал, обращаясь уже конкретно к нему:

— Потрясающе! Пот-ря-са-юще! Очуметь можно, как любила говаривать моя жена! И текст, текст — вы что, знаете всю роль?

— Лет сто назад, — обронил тот, — водил Фауста в Курганском театре. В памяти какие-то ошметки застряли.

Тут марионетка, обиженная, что от нее отвлеклись, подняла к Пете горбоносое лицо, решительно протянула руку и требовательно подергала его за брюки. Тот приветливо кивнул: «О, натюрлих, майн херц!» — и, внезапно перейдя на немецкий и напрочь стряхнув с Фаустуса всякую загадочность и тоску, выдал всевдомонолог сегодняшнего таксиста, с непременным «шайсе» через каждое третье слово, мгновенно превратив почтенного средневекового доктора в турка-эмигранта (того, что держит лавочку, где за пять-семь евро вы покупаете курицу на гриле), да с соответствующими ухватками, с соответствующим акцентом; а когда турок решил, что пришло время намаза и повалился на колени, выставив в сторону профессора острый зад, тут уже обессилевший от смеха, плачущий Ратт лишь руками замахал, прося пощады…


Затем в течение полутора часов оба этих одержимца медленно переходили от одного стеллажа к другому, открывая дверцы, оглядывая и щупая на полках или совсем вынимая кукол из витрин; спорили, перебивая друг друга и хватая друг друга за руки, выдыхали, не стесняясь в выражениях, восторг, взрывались хохотом, категорически друг с другом не соглашались; возвращались назад, чтобы еще раз взглянуть на какую-нибудь амьенскую марионетку Ляфлёра конца XVIII века (очередного Петрушку в лиловом бархатном камзоле, коротких панталонах и красно-белых полосатых чулках); или чтобы вновь перетрогать целый отряд фарфоровой «китайской мелочи» конца XV века: потешных декоративных статуэток величиною в пять сантиметров; или, с выражением гурманов на лицах, восторженно обнюхать английскую восковую куклу, найденную профессором в развалах Амстердамского блошиного рынка в тысяча девятьсот, милый мой, семьдесят втором году, вот-с!

— А это, — восклицал Петя, тыча пальцем в стекло, — не седовский ли Петрушка?

— Его, его, причем Седова-старшего… Постойте, я свет зажгу, а то уж меркнет…

Он защелкал по клавишам выключателя на стене, как по клавиатуре компьютера, и пошли вокруг, и сверху, и по углам вспыхивать лампы, тихим светом озаряя изнутри витрины; куклы в них оживали, выступали вперед и прихорашивались, и каждая стремилась хоть на минутку выйти к рампе: засиделись, родимые.

— Седов, да-да, Павел Иванович. Лично купил в одной московской семье, потратив изрядную часть денег из тех, что жена выдала на съем дачи. Там он оказался вполне случайно, сидел на подушке младшего отпрыска, и тот обязательно его бы угробил. А я его спас! И вот он живет припеваючи.


Одним словом, профессор Вацлав Ратт оказался трепетным наследником отцовой коллекции: он не только систематизировал ее, хранил, пополнял, реставрировал и оберегал от любого сквозняка; он ее поэтизировал.


Очередная витрина, втиснутая между двумя высокими окнами, выходящими на улицу, в древесные скелеты зимней, уже сереющей в наступлении сумерек, Аугустштрассе, выглядела пустовато, — может быть, потому, что на просторной полке, на подставках рядком сидели (Петя молча сосчитал) девять маленьких, величиною с ладонь, петрушек: деревянные, искусно вырезанные и выразительно раскрашенные явно одной и той же рукой, остроносые головки на холстяных юбочках. В точности похожие на того, кого столь долго переваривал, но так и не переварил в своем ненасытном брюхе Корчмарь.

Только теперь стало ясно, что младенец Корчмаря, с его паклей выцветших от времени красных волос был, в отличие от петрушек коллекции Ратта, существом женского пола…

Поскольку Петя запнулся и умолк, разглядывая небольшой забавный взвод, профессор тоже остановился и с удивленной улыбкой произнес:

— А знаете, вы — первый человек, что не прошел мимо неказистых моих куколок. Обычно гости так увлекаются всеми этими, — он кивнул на витрины, — бисерными, шелковыми расписными чудесами, что пролетают мимо самого главного.

— Что же в них особенного? — спросил Петя, стараясь унять голос.

— О! Это — начало и причина отцовой коллекции. Однако рассказывать надо подробно, за столом, и хряпнув не кофе, а…

— Я принес, — торопливо вставил Петя. — Вы виски потребляете?

— Я все потребляю, — заверил его профессор. — Я же сказал: аспирантуру я оканчивал в добротной компании. Но сначала все-таки завершим осмотр. Пойдемте — в той комнате у меня Африка и Северная Америка…


… — «Монку-у-у-хен», — выпевал Вацлав Ратт, набирая воды в электрический чайник, — это маковый пирог, настоящее объедение! Уж в чем, а в выпечке немцы знают толк… Однако такому благодарному гостю, как вы, Петя, надо бы в качестве гонорара яичницу заба бахать.

— Не хлопочите, Вацлав! — встрепенулся тот. После полутора часов упоительного и досконального путешествия по коллекции Ратта они уже называли друг друга по имени, хотя на «ты» еще не перешли. — Не стоит, и времени жаль. Я ведь уже сегодня — назад. И приехал по делу.

— Тогда садитесь. Пролезайте вон туда, в угол. Во-первых, там обивка на скамье протерта еще не до дыр, а во-вторых, я гостей всегда в угол загоняю. И у окна уютнее, это любимое место моей жены: видите, какая ель голубая у нас под окном? Какая она статная, плечистая… Здесь в солнечные дни происходят птичьи конференции: доклады, прения, отличные драчки…

Он поставил чайник закипать, вынул из шкафа чашки, тарелочки, приземистые бокалы, принялся разрезать пирог… В желтом фартуке с зеленой пальмой на груди, циркульно рассыпавшей свои ветви, коллекционер сам напоминал тощую трогательную куклу; он все проделывал с ловким долговязым изяществом, слегка потряхивая воздушными спиралями седых кудрей, словно бы в такт фокстроту, постоянно звучащему внутри. Откупорил бутылку привезенного Петей виски и разлил по бокалам.

— Итак, что у вас за дело?

— Но сначала, — напомнил Петя, — вы обещали о странных маленьких петрушках.

— Ах, да, да… обещал, — и голову вскинул, всматриваясь в памятливого гостя. — А вы въедливый! Ладно, обещал — расскажу! Только это, знаете ли, длинная семейная сага… нечто вроде «Собаки Баскервилей», разве что без собаки. Но предупреждаю: если вы хотя б единственный раз посмеете воскликнуть: «Не может быть!» — вы, несмотря на всю мою симпатию, вылетите отсюда кубарем. Идет?

Серебряной лопаточкой он въехал под испод пирога, поддел пушистый желто-лиловый кус, и осторожно колыхая, плавно понес его к Петиной тарелке, шепчущими губами уговаривая не падать, не падать… и, когда тот благополучно шлепнулся по месту назначения, облегченно перевел дух.

— Значит, так: маленькие странные петрушки… С чего ж начать? Открываем занавес. Середина XIX века. Действие происходит в городках и местечках Моравии, Богемии, Галиции… Декорации соответствующие: Австро-Венгерская империя, лучшая империя в истории человеков…

Он на мгновение задумался, помедлил и вдруг тряхнул гривой:

— Нет, не с того начал! — И решительно повторил: — Не с того, не с того. Давайте заново, и бог с ними, с декорациями и антуражем. Просто вообразите себе человека вашей профессии: одинокий бродяга-петрушечник со своим заплечным реквизитом — сундук с куклами да складная ширма… И ходит он себе по городкам и местечкам, по замковым подворьям, зашибая убогую копейку. В хорошие дни, возможно, и не убогую — у народа в то время развлечений было немного, а кукольный театр, с вечно орущим Петрушкой, или как там его звали в разных местах, всегда собирал публику. Но сколько их — хороших тех дней? А череда дождей, а собачьи холода? Вот и выходит на круг — копейки. И хорошо еще, если в каком-нибудь замке проживает большая семья, с детьми, с челядью. Тогда на Рождество и на другие праздники всегда зовут кукольников, и можно застрять там на недельку-другую, даже на месяц, подкормиться по-человечески — в тепле, а не в сарае…

Профессор потянулся к полке над Петиной головой, снял старую кофейную мельницу, засыпал внутрь пригоршню зерен и, прижимая ее к груди, принялся молоть с невообразимым треском, стараясь перекричать процесс:

— Айн секунд! Зато будет настоящий турецкий кофе! Эта штука принадлежала Герману Гессе, его подарок!

Старая мельница расстреливала в упор: несколько вылетевших из-под неплотно закрытой крышки зерен угодили в Петю, да и сам профессор крепко зажмурил глаза, — видимо, знал ее норов. Наконец все стихло, и под нос Пете было предъявлено одуряющее благоухание черного мельничного нутра. Старуха опять не подкачала, удовлетворенно отметил Вацлав.

Назад Дальше