Синдром Петрушки - Дина Рубина 26 стр.


Но годам к пятидесяти подустал, решил угомониться и где-то осесть. Был городок такой, Стани?лав, там он и причалил. Купил домик, в сарае устроил мастерскую по изготовлению игрушек… и дело пошло, пошло: он мастер был, и, видимо, талантливый механик, да и вообще парень на все руки. Его игрушки нравились и детям, и взрослым. В конце концов приглядел он себе еще молодую бездетную вдовушку и решил жениться, ну, и родить детей. Нормальная скучная история… Кабы не корчмарь! Вы помните, что его кровавая жалоба дошла — дошла-таки! — до ушей Всевышнего? И вот в положенный срок родила вдовушка первого сына… Странный родился ребенок: смеющийся. Это мой отец уже потом доискался в энциклопедиях и справочниках и с друзьями-докторами многажды болезнь эту обсуждал. А в детстве бабка просто говорила мне: «Он смеялся». «Ну и что, бабуля, что смеялся? Это ж хорошо, когда дети смеются?» А она мне: «Не дай Бог!» Словом, когда они поняли, что ребенок родился ненормальным, то решили переломить судьбу. И через какое-то время матрона, хоть и стукнуло ей тридцать пять, родила кукольнику второго сына. Глянули они в его смеющееся лицо… и свет, как говорится, померк в их глазах.

Вот тогда петрушечник вспомнил о проклятии корчмаря, вспо-омнил… Значит, вот чем и кем пришлось отвечать ему за содеянное зло… Он бы, конечно, смирился, сломался, если б не жена. За что, спрашивается, бедной женщине страдать? В чем она виновата? Степень отчаяния — вот что в конечном итоге решает дело, скажу я вам. Степень отчаяния! Не решимость против решимости, а отчаяние против отчаяния… Стали они искать-спрашивать и разузнали, что где-то в селе живет некая старуха, и она, мол, в подобном несчастье помогает. Сейчас такую старуху назвали бы «экстрасенсом» или «ясновидящей», верно? А тогда говорили просто, как оно и было: ворожея, колдунья.

Ну-с, поехали к колдунье в то дальнее село… Я, знаете, в детстве, слушая эту бабкину историю (а она мне ее мно-о-ого раз перед сном рассказывала), любил представлять себе ту дорогу: на чем они добирались — на бричке, наверное? Я тоже ежегодно ездил на каникулы к родителям отца, в деревню Олешна — три километра от городка Бланско. У деда там было крепкое хозяйство: куры, утки, кролики, свиньи. Самое счастливое воспоминание: мой велик мчит по сельской дороге под рвано-зеленым солнечным пологом, сквозь запахи трав и невероятный птичий гвалт, сквозь могучую музыку леса, пахучую, телесную, влажную жизнь почвы… И я представлял, как едут те несчастные через лес на бричке, сквозь птичий гомон, сквозь жизнь… в попытке обмануть смерть и отвадить ее от дома…

Неизвестно, как и чем отплатили старухе за совет, но совет, судя по всему, получили — ибо, вернувшись домой, кукольник заперся в мастерской и неделю там провел один, как в заточении: вырезал, вытачивал, выпиливал, расписывал и клеил, придумывал хитрый замочек к тайнику… Моя бабка утверждала, что колдунья велела смастерить точную копию проклятчика и вдобавок ма-аленькую куколку «с красными волосами». Почему с красными? Вот это интересный вопрос… Оставим в стороне трактовку этого цвета на Востоке. Там — например, в Японии или в Китае — красный цвет означает смелость, мужество, жизнь. Но в Европе красный цвет всегда был знаком преступления, искупаемого на эшафоте. Поэтому и палач, проливающий кровь, обычно одет в красную рубаху. В европейской традиции красное всегда означало огненное, хтоническое начало, то есть нечто потустороннее: вспомните хотя бы красные колпачки всех петрушек.

Чего добивалась этим колдунья? Не знаю, возможно, пыталась пересилить проклятие корчмаря. Или укрепить жизненные силы рожениц. Будем считать, что она руководствовалась лишь подобными соображениями, иначе догадки бог знает куда могут нас завести.

Кстати, проклятие «Пульса де нура», о котором я упоминал, в переводе с арамейского означает: «Удар огня». Но это так — замечание в сторону… Кукольник сделал все, что она велела. Говорю же вам: отчаяние против отчаяния. Но и это была лишь половина дела. А завершила его та же колдунья: к ней опять поехали в несусветную даль, и она, как утверждала моя бабка, Корчмаря, вместе с плодом в его чреве, за-го-во-рила


— Послушайте, Вацлав, — не выдержал Петя. — Я все понимаю, история, чего уж там, остросюжетная до того, что в воздухе серой запахло, и, по-хорошему, из нее бы следовало кукольный спектакль сделать. Но… может быть, мы с вами будем оперировать какими-то другими понятиями? Магия кукол, само собой, — древняя отрасль нашего хозяйства: японские догу, индийские катхпутли, говорящая голова Альберта Великого, ну, и золотые служанки хромого Гефеста и прочие штуки… А есть ведь еще и так называемые «куклы-убийцы» — тоже прелесть. Я сам все это люблю, но… не сейчас. Не сейчас! Сейчас я бы хотел разобраться в собственной судьбе: почему она должна была споткнуться о какую-то проклятую чужую куклу? Скажите мне откровенно: вы верите во всю эту ворожбу?

— Верю? Верю ли я?! Милый вы мой! — загрохотал профессор. — А вы-то сами, вы-то — кто? Искусство ваше проклятое, магическое — это что? не ворожба? Когда расписная деревяшка в ваших руках оживает, это как называется? не ворожба?

— Нет! — твердо ответил тот. — Не ворожба, а мои руки, — и поднял обе руки над столом, вытянул их ладонями вверх, пальцами пошевелил: — Мои руки и моя интуиция.

— Руки! — повторил профессор. — А вы поглядите-ка на свои руки, — и насмешливыми глазами указал на стену за спиной гостя.

Гигантская тень на стене, отбрасываемая этими крыльями, полностью опровергала Петины слова: казалось, что пальцев не десять, а куда больше, и в каждом не три, а четыре фаланги.

— И что такое интуиция в вашем деле, если не предтеча свершения, созидания? — продолжал профессор. — Что это, если не энергия предвосхищения, которая и сама по себе уже — свершение? Интуиция, она и есть — ворожба… Обостренная и развитая, она и есть та сила, что «из воздуха производит воду, из воды — кровь и из крови — плоть». А уж душу для этой плоти добыть… — он наклонился над столом, приблизив свое острое лицо к ястребиному лицу гостя, и голос понизил: — …душу добыть для созданной плоти… это уж как получится…

Он выпрямился, вскочил и встал над Петей:

— Или вы считаете, что древние были идиотами? Вы дальше-то будете слушать? Да? Тогда уж заткнитесь до самого конца. Придержите свое трезвое мнение, тем более что и вы тоже — человек, этой «остросюжетной» историей обожженный…

— Так вот, не прошло и года, — продолжал он, — как жена родила кукольнику здоровую девочку, с поразительного цвета волосами: цвета гудящего пожара. А затем еще одну: Элизу. И это стало главной его ошибкой! Я говорю: рождение второй дочери стало роковой ошибкой моего незадачливого предка.

— Почему?

— Потом что Корчмарь — он один, и приглядывать может только за одной из женщин. Поделить его между сестрами не представлялось возможным. Старшая — моя прабабка — первой вышла замуж, и отец ей торжественно передал заветную куклу. Муж ее — землемер, человек, подбитый ветерком, — на работу нанимался в самых разных землях, воеводствах и провинциях, поэтому после свадьбы молодая чета сразу уехала. И спустя какое-то время семья получила известие, что у молодых родилась дочь все той же завораживающей полыхающей масти. Брюхатый идол служил на совесть: как станок на монетном дворе, он печатал миниатюрных девочек нежнейшей фарфоровой красоты в ореоле бушующего огня. Этаких опасных парселиновых куколок.

Между прочим, эти волосы я помню по моей бабке. Представьте, она дожила до девяноста двух лет, под конец жизни вся была как печеное яблоко, так что по лицу невозможно было понять, смеется она или плачет; но волосы: тонкие, вьющиеся, невероятной молодой густоты… они создавали вокруг головы, особенно на солнце, интенсивное гранатовое свечение, из-за которого моя бабка, ругательница и клоунесса, смахивала на какую-то пламенеющую в витраже святую.

Но — вернемся к Корчмарю. Все как бы забыли, что подрастает Элиза, девушка в высшей степени решительная, которая не привыкла пускать свои дела на самотек, тем более что два трепещущих кавалера уже ожидали от нее окончательного ответа в отблесках ее пламени… — Он усмехнулся, покачал головой, будто бы любуясь следующим поворотом истории. — Вы догадываетесь, что произошло дальше? Правильно: умная и ловкая девушка поехала навестить сестру и познакомиться с крошкой-племянницей (в ту пору моей бабке едва исполнился годик). Приехала, нагруженная подарками, гостинцами и приветами, и… исчезла из дома сестры буквально на другое утро, прихватив Корчмаря! И больше уже ее никто из родных никогда не увидел, включая и двух трепещущих женихов. Какова решимость, а?! Как представлю одинокую девушку на перроне вокзала какого-нибудь незнакомого ей города с единственным саквояжем в руках… ей-богу, достойно восхищения!

Вися… беглянка Вися на перроне самарского вокзала, с одной лишь небольшой сумкой в руках, где спрятан украденный идол. «Она стояла одна… сирота сиротой…» И больше уже никто из родных никогда ее не… Нет, она дождалась смерти Тадеуша Вильковского и возникла… Для чего? Мучило то, что совершила в день похорон своей самоубийцы-сестры? Повиниться хотела… и не решилась? Загадочная Вися — ведь ты уже не отзовешься, ты никогда не откроешь, зачем тебе надо было так поспешно убегать, кто мог преследовать тебя, кто представлял опасность для твоего ребенка?..


— Да, отчаянный шаг, одинокое решение, прыжок в пустоту… — задумчиво повторил Вацлав Ратт. — Уверяю вас, это все были опасные женщины, достойные восхищения… Впрочем, моей бабке, когда та стала подрастать, не до восхищения было. Лет до тридцати она от страха не выходила замуж, но в конце концов встретила моего деда, исключительно напористого, земного от пяток до волос человека — он и юристом был, и несколько обществ возглавлял, и статьи в газеты пописывал… На колдовство и прочую мистику, включая всех этих «родильных кукол», ему было глубоко плевать. И, знаете, своими уговорами он загипнотизировал провидение — то как бы уснуло, во всяком случае, прикрыло глаза, а иначе я не могу объяснить такое везение: тридцати трех лет от роду бабка родила единственную дочь, мою мать, — благополучную во всех отношениях девочку, ни в малейшей степени не похожую на тех огненноволосых фурий, которых исправно поставлял Корчмарь… И больше уже бабка не рисковала. Постепенно в семье вместе со спокойной радостью воцарилась уверенность, что — пронесло, пронесло, закончился срок проклятия, беда миновала и ушла в прошлое… Бабка всем рассказывала историю о Корчмаре, очень картинно, в подробностях, округляя глаза, повышая голос в нужных местах, при этом не забывая клясться, что все так и было на самом деле, потому что история в ее артистическом изложении припахивала, как вы правильно заметили, даже не серой, а какими-то трансильванскими вампирами или еще чем-нибудь в этом роде. Моя жена, к примеру, вообще в нее не верила. Моя жена была в высшей степени трезвым ироничным человеком… А моя мама… В юности моя мать была очень хороша. Если захотите потом взглянуть — в моем кабинете на столе стоит ее фотография. В ней была такая мягкая спокойная прелесть одаренной девушки из обеспеченной семьи. Она училась в Венской консерватории по классу фортепиано, много читала, была страстной поклонницей Шпенглера и в надежные объятия моего отца угодила согласно благоразумному выбору. И правильно сделала: он любил ее всю жизнь, как юноша, и страшно переживал, когда… Понимаете, они поженились, едва она окончила консерваторию, и затем полгода ездили по Европе: Италия, Португалия, Испания… Мама даже выступала — она была совсем недурная пианистка. Словом, все было прекрасно, безмятежно, волшебно… Мама говорила: «как по писаному». Она ждала ребенка, и они строили счастливые планы, хотя в Германии уже было нехорошо, и умные люди, доверявшие своему нюху, оформляли визы в Америку. Но вы же знаете, что такое абсолютная слепота личного счастья. Ты просто не смотришь вокруг, ты ни черта не замечаешь. Ты и твое счастье — это и есть весь безбрежный мир.

И вот у них родился мальчик… — Вацлав Ратт грустно усмехнулся. Он поднял на Петю глаза, и по влажному их, чуть виноватому взгляду видно было, что профессор изрядно набрался. — Ну, вы уже поняли: ребенок смеялся. Он все время смеялся, пока не умер. Проклятый, давным-давно умерший корчмарь амнистий не раздавал… Отец перерыл всю медицинскую литературу, возил маму на консультации к светилам чуть ли не всех европейских столиц. И все светила в один голос уверяли, что она совершенно здорова и вполне может родить нормального ребенка. Однако, несмотря на отчаянные мольбы отца еще раз попытать счастье больше она не решилась. Ни-ког-да.

— Но… позвольте! — недоуменно воскликнул Петя. — Ничего не понимаю. А как же — вы?!

— Я приемный, — кратко отозвался Вацлав.

Несколько мгновений оба они молчали: один — обескураженно, второй — задумчиво и спокойно.

— Мама никогда не рассказывала историю моего усыновления, — пояснил профессор. — Это было странным табу в семье. Думаю, это связано еще с одной трагедией, о которой мне уже не суждено узнать. Но все приметы, учитывая военный год моего рождения да еще две-три смутные оговорки моей до конца жизни огненноволосой бабки, указывают на то, что я — цыганенок, чудом спасшийся в массовых расстрелах.

И как это с куклой бывает, когда в последнюю минуту мастер добавляет остатнюю черточку, и тогда мгновенно складывается детально продуманный образ, — все сразу встало на свои места: эти крупные руки лошадника и гитариста, кудрявая грива и горячие глаза, залихватские жесты и врожденная грация танцующего меж бутылками на столе цыгана…


Петя молча глядел на желто-оранжевые заплатки окон в лиловом воздухе замкнутого двора и вспоминал другой, недавний самарский двор с такими же прямоугольниками освещенных окон, с хрустящим снегом под ногами… И видел свою Лизу, что подкидышем свернулась на кровати знойной теткиной спальни.

Значит, вот кто ты, Вися, думал он, — злодейка Вися, воровка, укравшая у моей девочки не только «родильную куклу», но и само знание о ней… И когда погибла твоя дочь, неизвестно от кого рожденная, и Корчмарь оказался в тупике обрубленного рода, ты предпочла вышвырнуть «беременного идола» за ненадобностью в подвал, засунуть за мешок с картошкой — лишь бы только не признаться Лизе в своем давнем злодеянии; лишь бы самой навсегда забыть о проклятой кукле; о проклятой, но до сих пор животворящей кукле — о единственном ключе к продолжению жизни…

* * *

…Они топтались в прихожей: оба — нетрезвые, оба — потрясенные встречей.

Схватив за плечи уже одетого гостя, Вацлав Ратт поминутно встряхивал его, повторяя:

— Останься, дурак, останься, ночуй у меня! Мы еще толком ни о чем не поговорили!

— Не могу, прости, — бормотал тот. — Лиза у меня… Лиза…

Наконец вызвали такси, которое прикатило за полминуты, и Петя долго кропотливо спускался по лестнице (хотя мог мгновенно съехать в лифте), громко пересчитывая ступени по-немецки, потому как известно, что местные контролеры наряду с билетом всегда спрашивают в поездах количество пройденных за день ступеней…

Когда наконец он победил подъездную дверь, которая, с-с-сука, назло принялась открываться вовнутрь, а не по-человечески, и заглотнул целую стаю бритвенных лезвий в морозном воздухе; когда устремился в уютное чрево терпеливого такси (шайсе! вот именно, товарищ, шайсе!), — высоко над головой вдруг треснуло раздираемое, заклеенное на зиму окно, и в морозной дымке фонарей пронесся над спящей улицей мощный рык потомственного конокрада:

— Эй, поте-е-ешник! А на чердак синагоги за Големом — полезем?

Глава восьмая

«…Сегодня не удалось припарковаться на стоянке заведения, так что я изрядно протопал, прежде чем вспомнил, что забыл в машине торт.

Внук, тоже мне… Такой праздник сегодня, такой сегодня праздник, и как, о господи, ей самой объяснишь — до какого возраста она дожила?

Я вернулся и достал из машины большую круглую коробку, перевязанную лентами.

Вот на что он похож, этот торт — самый большой из тех, что красовались в витрине кондитерской: на миндальную водонапорную башню. На шоколадном поле — сливочно-победная, прямо-таки олимпийская дата. „О-о-о“, — протянула юная кондитерша, обеими руками выдавливая из шприца тягучую лаковую змейку, и две округлые девятки маслянисто блеснули, как продолжение этого „о-о-о!“.

Сама-то новорожденная всегда была равнодушна к сладкому, едва ли и сегодня попробует кусочек. Ну ничего, это грандиозное сооружение оценят санитары, медсестры и пациенты нашей славной богадельни.

Дома престарелых называются здесь возвышенно: „Дом отцов“ — куда деваться в этой крошечной стране от библейской монументальности языка и истории? Впрочем, и этому дому скорби и анекдота в известной монументальности не откажешь: пятиэтажное, великолепно оборудованное здание, просторный мраморный холл, три лифта. Опять же, эстампы на стенах: радости жизни, уже недоступные обитателям заведения, — гремучие столбы водопадов, штормовая пасть океана, муравьиная дорожка альпинистов на ледяной вершине…


Я поднялся на третий этаж, миновал холл, где родственники выгуливали несколько инвалидных колясок с тем, что в них было погружено, и вошел в зал столовой с затененным барабаном окна, опоясавшим полукруглую стену. Весь оставшийся век старикам предлагалось наблюдать смену небесных настроений над сиреневыми грядами мягких холмов Иудейской пустыни. Я бы и сам от такого вида не отказался. Но только не сейчас, погодим годков, пожалуй… сорок.

Назад Дальше