Колесникову послышался звук взводимого курка. Он выпрямился, сжимая в руке чугунное пресс-папье. Нет! Ложная тревога! То скрипнула рассыхающаяся половица.
Он опять нагнулся над тетрадью.
«С администрацией Маутхаузена у меня сложились вполне добрососедские отношения, — прочел он, отмахнув налево две или три страницы. — Например, с любезным Хемилевски из Гузена-1.[3] Я регулярно, дважды в неделю, играю с ним в шахматы.
Вчера он сделал мне комплимент — не по поводу моей игры, а по поводу того, что с моего разрешения увидел в смотровых линзах. «Дорогой профессор, — сказал Хемилевски с воодушевлением, — будущие историки, несомненно, поставят вашу фамилию рядом с фамилией Габера!»[4]
Улыбаясь, я кивнул головой.
Ко дню моего рождения Хемилевски преподнес мне футляр для очков из дубленой татуированной кожи. Это его конек, я знаю. Он пишет диссертацию о татуировке. Заключенные, находящиеся на излечении в его лагерном госпитале, умирают чрезвычайно быстро, причем именно те, на кожу которых нанесена татуировка. Известно, что их отбирают для него специально.
В разговоре за ужином я вскользь упомянул о том, что моей настольной лампе, возможно, пошел бы узорчатый кожаный абажур. Неплохо было бы переплести в татуированную кожу также тетрадь, куда я заношу время от времени отрывочные записи (которые впоследствии, думаю, пригодятся моему биографу).
Предупредительность обязательнейшего Хемилевски не имеет границ! Он пообещал выполнить высказанную просьбу в самое ближайшее время.
Мне приятно, что, как знаток, он высоко оценил высушенную человеческую голову, стоящую на моем письменном столе. «А, это из Освенцима! — сказал господин Хемилевски и вздохнул. — У нас в Маутхаузене еще не достигли подобного искусства. Конечно, в основе — метод препарирования туземцев Океании, но, как вы понимаете, обогащенный применением современных химикалий».
Да, я вполне доволен господином Хемилевски. Однако, к сожалению, не могу сказать того же о присылаемом им человеческом материале.
Редко кто-либо из подопытных выдерживает три, даже два сеанса. Я не успеваю проследить последовательное нарастание страха. Почти сразу же срыв, бегство к обрыву и смерть. Они погибают слишком быстро и при минимальной экспозиции. Это никак меня не устраивает!
Небезинтересны сопутствующие явления. В мозгу, очевидно, возникают галлюцинаторные звуки или шумы. Подопытные пытаются их заглушить — криками, хлопаньем в ладоши или беспорядочным пением. Кое-что удалось записать на магнитофонную ленту.
Сравнение. Когда Шуман сходил с ума, ему слышалась нота ля. Он подбегал к раскрытому роялю и с остервенением колотил по клавишам: «Ля, ля, ля!» Тогда ему делалось легче…
К моему огорчению, лютеолу сопутствует запах. И он отнюдь не галлюцинаторный. Только сейчас я понял, какая это помеха. Ведь лютеол должен поражать внезапно! Как карающая десница господня! Не оповещая о себе ничем, в том числе и запахом, он должен мгновенно сломить волю к сопротивлению, убить мозг и выжечь душу. И вслед за тем исчезнуть, не оставив даже воспоминаний! Никаких улик! Абсолютно никаких!
А он пахнет резедой… При вскрытии я неизменно обнаруживаю: мозг подопытного пахнет резедой! Надавливая на грудную клетку трупа, слышу тот же запах изо рта…»
В столбик:
«Иприт пахнет горчицей.
Фосген — прелым сеном.
Синильная кислота — горьким миндалем.
Лютеол — резедой!»
И вдруг — неожиданная запись;
«Иногда мне кажется, что мой собственный мозг тоже пахнет резедой. Не странно ли это?
Запах! Запах! Никак не могу отделаться от запаха. Все мои настойчивые попытки его абсорбировать… А я должен его абсорбировать!
Дело, бесспорно, не в лютеоле, а в недоброкачественности поставляемого мне материала. Я не успеваю проверить на нем свои догадки, касающиеся возможности абсорбции этого предательского запаха…
И все же, несмотря на отдельные помехи и нервозную обстановку, связанную с последними событиями на фронте, я продвигаюсь вперед — не так быстро, как хотелось бы, зато неуклонно.
На днях, перелистывая, в который уже раз, драгоценную книгу «Полеты ведьм», я наткнулся на абзац, почему-то ранее пропущенный мною. В нем упоминается разновидность грибковой болезни, которая была распространена в средние века и поражала одно из наиболее известных в наших широтах злаковых растений. Так вот, в варево средневековых ведьм обязательно добавлялись эти грибки, размельченные в виде порошка. Добавлялись! А я не учел этого сугубо существенного ингредиента!
Занявшись изучением доставленных немедленно по моему заказу болезнетворных грибков, я с восторгом убедился, что активное вещество, выделенное из них, соответствует веществу, содержащемуся в священных мексиканских грибах.
В этом отношении жрецы древних ацтеков как бы перекликались через океан с нашими немецкими ведьмами.
Теперь я неизменно добавляю новый ингредиент в свой лютеол. Это, несомненно, усилит его действие…»
2«Иногда меня огорчает, что об экспериментах с лютеолом знает лишь самое ограниченное число лиц (не более пятнадцати, считая обслуживающий персонал, а также господина Хемилевски). Мои коллеги, работающие в смежных областях, то есть в других экспериментальных лабораториях, гораздо счастливее меня в этом отношении.
И не только в этом.
В качестве материалов для опытов используются преимущественно русские — вот что важно! По мнению администрации концлагерей, они «обладают большей стойкостью, чем другие европейцы, большей сопротивляемостью и физической выносливостью вообще».
Это именно и ценно для меня в работе моих коллег. Они разборчивее в выборе материала. Я слишком положился на обходительность господина Хемилевски.
Ему доставляют в лазарет людей по принципу своеобразия татуировки. Но это совсем иное дело! Чем скорее умрут эти татуированные, тем лучше для Хемилевски. У меня диаметрально противоположные требования. Мне нужен очень прочный человеческий материал, обязательно прочный, прочнейший!
Нет, только личный, самый придирчивый отбор! На первом месте, конечно, устойчивость психики, ее готовность к длительному сопротивлению…
Последовательно посетил несколько филиалов Маутхаузена. К моим услугам заключенные двадцати трех национальностей, содержащиеся в Маутхаузене. Я выбрал, естественно, русского.
…Возлагаю на него большие надежды. Это моряк, разведчик. Взят в плен во время высадки десанта. В Маутхаузене участвовал в заговоре и при допросе проявил упорство. Его должны были уже вздернуть на столб. Мне повезло. Опоздай я на час или полчаса… Когда мне показали его, он произвел на меня вполне удовлетворительное впечатление.
Я провел без перерыва первую серию опытов! Великолепно! Внимание не рассеивается. А ведь первое условие всякой плодотворной работы — возможно более длительная ее непрерывность.
Он отыскал резеду и вытоптал ее! Последнее не предусмотрено, но все равно — хорошо. Всего трое подопытных до этого русского сумели отыскать резеду, преодолевая воздействие лютеола.
Коэффициент психической прочности русского весьма высок. Я доволен русским. Бесспорно, мой лучший точильный камень».
Страницы с шелестом отделялись друг от друга, Колесников спешил. Он так спешил, будто эсэсовцы с направленными на него автоматами уже стояли перед ним в проеме двери.
«…Русский упрямится. Он не хочет идти к водоему. А это вторая серия экспериментов. Отработав первую серию («клумба»), я перешел ко второй серии («водоем»). Но русский оказывает упорное, понятно чисто инстинктивное, сопротивление ветру…
Запах резеды преследует меня повсюду. Я ощущаю его, когда ем, пью, когда курю. Он подкрадывается ко мне даже во сне.
Старательно проверил, нет ли утечки газа в лаборатории. Сосуды герметичны.
В случае его утечки все в доме чувствовали бы этот запах. Газ, сползая вниз…
По словам Банга, Брегмана, Вебера, Грюнера, они ощущают в помещении очень слабый (слабый!) запах резеды лишь после очередного эксперимента, и то недолго, пока сад не проветрен. Это закономерно. А я ощущаю его всегда. Почему? Последние дни это выводит меня из себя!
И в довершение именно сейчас, когда мне так нужен мой лучший «точильный камень», он все чаще вырывается из рук!
Я увеличил концентрацию лютеола в воздухе. Но поведение девятьсот тринадцатого остается непонятным. Я не замечаю ни выражения ужаса на его лице, ни характерной беспорядочности поведения, ничего! Он расхаживает по саду с таким видом, как будто бы о чем-то догадывается (что абсолютно исключено).
Банг назвал это бунтом в лаборатории. Чушь! Не было, нет и не может быть никакого бунта в моей лаборатории. Формула страха верна! Я не допустил бы ошибки в формуле…
Беспокоят участившиеся бомбежки. Боюсь, русские догадываются или вот-вот догадаются о том, что здесь находится сверхсекретнейшая лаборатория. Над нами как бы повис дамоклов меч. И я с трудом сохраняю самообладание. А тут еще этот запах!..
Ежедневно извожу на себя по флакону крепчайшего одеколона, поливаю им руки, прыскаю на халат, на стол, чтобы хоть на пятнадцать-двадцать минут отбить проклятый запах резеды! Он, так же как и бомбежки, мешает мне работать. Не дает сосредоточиться!
…За последние дни русские стали продвигаться слишком быстро. А девятьсот тринадцатый продолжает упрямиться. Он не идет к водоему. Почему? Он должен дойти до водоема и заглянуть в него. Это суть второй серии экспериментов. Признаться, я не ожидал столь упорного сопротивления.
Извещен канцелярией рейхсфюрера о том, что моя лаборатория переводится в Шварцвальд. Наконец-то! Приказ об эвакуации нужно ожидать со дня на день.
Как это понимать — со дня на день? Русские уже в Санкт-Пельтене…»
Это последние записи в тетради. Они особенно торопливы. Некоторые фразы оборваны на середине. Слова не дописаны.
«Меня тревожит, что приказ об эвакуации придет с запозданием. По-видимому, мы здесь не представляем себе, какая, мягко говоря, неразбериха царит сейчас в Берлине. Обо мне и о моем объекте могут просто забыть.
Если бы удалось задержать русских хоть бы ненадолго…
Девятьсот тринадцатый был разведчиком — так мне сказали в Маутхаузене. Если бы он сохранил мобильность! Но после срыва с линзой находится в состоянии депрессии. К опытам он будет пригоден, по мнению Брегмана, не ранее как через полторы-две недели. А в нашем распоряжении считанные дни…»
3Колесников закрыл тетрадь и выпрямился. Он ощутил, что спина его закоченела, словно бы ее обдали ледяной водой. Кто-то, кроме него, был в комнате!
Но в полуоткрытой двери, которая вела в кабинет из библиотеки, не было никого. И почти сразу же за спиной Колесникова раздался тонкий голос:
— Так вы уже выздоровели? Я очень рад. А мне доложили, что вы даже не транспортабельны.
Колесников оглянулся. Одна из высоких белых панелей беззвучно сдвинулась в сторону. Еще одна потайная дверь! В ее проеме — трое. Доктор. Потом еще какой-то мордастый, плечистый. У обоих в руках пистолеты. А между ними стоит румяный коротышка в очках.
— Но где же Вебер? — сказал мордастый, озираясь. — Я приказал Веберу доставить сюда русского.
Коротышка сделал небрежное движение рукой, отводя разговор о Вебере.
— Вы, стало быть, симулировали? — благожелательно продолжал он, рассматривая Колесникова. — Я подозревал это, представьте. Но наш милый доктор с упорством кретина старался разубедить меня. — Он даже не взглянул на доктора. — Ну, что ж! Повторяю, я рад. Мне, видите ли, нужно посоветоваться с вами по одному обоюдоважному вопросу. Но что же вы стоите? Садитесь!
Он уселся за маленький столик у окна и перекинул ногу за ногу.
— Я предложил бы вам кофе, коньяк. Но, увы, мы не располагаем временем. Разговор будет кратким. Думаю, обойдемся без переводчика? Ведь вы прекрасно понимаете все, о чем я говорю. Сужу по выражению ваших глаз. Да положите же вы на стол это пресс-папье! В нем нет никакой нужды, уверяю вас.
Он обернулся к своим спутникам:
— Побудьте пока в библиотеке. Мы, я уверен, поладим. И, пожалуйста, не беспокойтесь за меня.
Он вытащил из кармана маленький пистолет и положил на столик перед собой. Колесников стоял неподвижно, ничего не понимая.
Бельчке подождал, пока за Бангом и доктором закрылась дверь. Потом, добродушно улыбаясь, повернулся к Колесникову:
— Разговор, как видите, сугубо секретный — с глазу на глаз.
Неожиданно он поднял перед изумленным Колесниковым руки:
— Господин русский моряк, примите мою капитуляцию. Я сдаюсь. Прошу сообщить об этом вашему командованию!
ГЛАВА XII. ЛОЖНЫЙ ВЫПАД
1Смысл этой фразы дошел до Колесникова не сразу. С недоверием приглядываясь к коротышке в черном мундире, он не сдвинулся с места.
— Вас, вижу, заинтересовала эта тетрадь? — сказал Бельчке. — Я, пожалуй, передам ее в ваше распоряжение, но попозже. За все в этом мире полагается платить, мой друг, — прибавил он наставительно. — Итак, услуга за услугу! Вы должны связаться с командованием ваших войск, чтобы передать ему условия моей капитуляции. Я, естественно, хочу оговорить некоторые пункты, поскольку капитулирую добровольно.
— Связаться? Но как? — Первые слова, произнесенные Колесниковым.
Бельчке успокоительно помахал рукой.
— Пусть это вас не тревожит. В моем доме есть довольно мощная рация… Но сядьте, прошу вас! Мне неловко: я сижу, а вы стоите. Наш разговор все же займет минут десять-пятнадцать… Мне нужно, чтобы вы постарались меня понять!
Колесников присел на краешек стула — по-прежнему был весь напряжен. Теперь врагов разделяли письменный стол и часть комнаты — Бельчке, откинувшись на спинку стула, непринужденно поигрывал пистолетом.
Пистолет этот — вороненый бельгийский браунинг, номер один, так называемый дамский, — все время притягивал внимание Колесникова. А собеседник его, как будто поддразнивая, поворачивал пистолет и так, и этак, ставил стоймя, укладывал плашмя.
— Вы заинтересованы. Очень хорошо. Почему я решил капитулировать? Отвечаю. Первая причина — формальная. Сказал бы даже, формально-юридическая. Фюрер умер. Я присягал фюреру, а не гросс-адмиралу Деницу. Следовательно… Но главное не это. — Бельчке оглянулся на дверь, после чего понизил голос до шепота: — Говоря доверительно, я ни в коей мере не политик. И никогда им не был. Вы могли в этом убедиться, если внимательно прочли записи в тетради. А! С удивлением взглянули на мою форму офицера СС! Но это лишь оболочка, смею вас заверить. Она не определяет моей сущности. В действительности же мои служебные интересы сосредоточены на науке, а не на политике. Я типичный ученый-одиночка, так сказать, кабинетный ум. Однако и это еще не самое главное во мне…
Он говорил с самыми убедительными и вкрадчивыми интонациями, помахивая в воздухе левой рукой (правая по-прежнему лежала на пистолете), а Колесников, уже не глядя на пистолет, неотрывно-жадно всматривался в лицо Бельчке.
Так вот он каков, этот тонкоголосый штандартенфюрер, столько дней истязавший его своим лютеолом!
Лоб очень высокий, в сетке частых мелких морщин. Уши большие, оттопыренные. Голова какая-то раздувшаяся, словно пузырь, непомерно крупная. Иссиня-черные, видимо, крашеные волосы зачесаны с виска наверх и туго приглажены, прикрывая лысину. Во всяком случае, ничего зловещего или отталкивающего в наружности! С виду всего лишь коротенький толстяк, лет сорока пяти или пятидесяти, беззаботный кутила, добрый малый, любитель марочных вин, а также надменных блондинок спортивного типа (обязательно выше себя ростом).
Легче представить его не в кабинете или в лаборатории, а, скажем, в ресторане, за столом, накрытым ослепительно белой, туго накрахмаленной скатертью. Веселая компания доверяет именно ему переговоры с обер-кельнером. Он внимательно и не спеша читает меню. Затем, оттопырив губы, произносит капризно: «трю-юфли». Кстати, о губах. Они ярко-красные и как-то неприятно выделяются на одутловатом лице.
Встреться Колесникову этот Бельчке в обычном штатском костюме, при галстуке бабочкой и с цветком (резеды!) в петлице, он ни за что бы не подумал, что это эсэсовец в высоких чинах. Просто бюргер, делец, и даже не очень преуспевающий, но неизменно жизнерадостный. Скажем, владелец магазина готового платья или аптеки, пожалуй, скорее аптеки. Да, заурядный провинциальный фармацевт!
На носу Бельчке громоздятся большие очки с отбрасывающими блики стеклами. Это придает лицу непонятное и неприятное выражение, какое-то беспрестанно меняющееся, ускользающее. Губы улыбаются, а глаза за стеклами очков остаются настороженно-серьезными и встревоженными.
2Будто угадав его мысли, Бельчке сказал, улыбнувшись еще шире:
— О, нет, я не злой, далеко не злой! Жизнелюб и весельчак — вот кто я! Значит, не могу быть злым, не так ли? Да, я жизнелюб, господин моряк. И это третья, самая важная причина, по которой я капитулирую. Признаюсь откровенно, люблю пожить и умею пожить. Наш Лютер сказал: «Кто не любит вина, женщин и песен, тот всю жизнь свою дурак!» И можете мне поверить, я не был дураком. Но чтобы жить по Лютеру, согласитесь, нужны деньги, и немалые! Мои научные занятия (вы не одобряете их, знаю!) давали большие деньги. И мне было все равно, кто платит. Судьба моя сложилась так, что я родился в Германии, — мне платил Гитлер. Родись я в Америке, платил бы Трумэн, только и всего.
Бельчке переменил положение ног — тут Колесников заметил, что у собеседника его все время подрагивает колено. О! Стало быть, он очень волнуется!