Гонимые яростным ветром, как сорвавшиеся с привязи лошади, бежали по небу черные облака. Бурный тропический ливень обрушивал на остров потоки воды. Шторм, не стихавший уже третьи сутки, с пушечным гулом разбивал огромные волны о его каменистые берега.
Этот дикий остров, расположенный в нескольких сотнях миль от западных берегов Борнео, был известен как убежище грозных пиратов и пользовался дурной славой у моряков.
Но сейчас он казался необитаемым. Ни в хижинах, притаившихся под сенью огромных деревьев, ни на судах, стоявших в бухте на якоре, ни в темных лесах, окружавших поселок пиратов, не было видно ни огонька.
Лишь на восточной оконечности острова, на скалистом мысу, далеко выдававшемся в море, мерцали во мраке две точки — два ярко освещенных окна.
Там, в доме, одиноко стоявшем среди полуразрушенных укреплений, в одиночестве бодрствовал в этот глухой час ночи сидевший у стола человек. Это был мужчина лет тридцати, по-восточному смуглый, с лицом энергичным и мужественным, исполненным какой-то суровой красоты. Его черные, как смоль, слегка вьющиеся волосы длинными прядями падали на плечи, коротко подстриженная борода обрамляла слегка впалые щеки, а крутые смелые брови, точно две арки, подпирали высокий лоб.
Он сидел у стола, заставленного бутылками и хрустальными графинами, и держал в руке бокал с вином, но не пил, а сидел в отрешенной задумчивости, словно мыслями был далеко.
Внутреннее убранство этого дома своей странной беспорядочной роскошью резко контрастировало с простым и суровым внешним видом его. Снаружи его можно было бы принять за дом таможенника или смотрителя маяка — внутри же он был убран, словно княжеский дворец.[222]
Кто же был моим главным идолом? Холмс, опершийся на камин и, под действием семипроцентного кокаина, пробегающий глазами письмена, проявляющиеся на листе? Или Сандокан, яростно рвущий когтями себе грудь с именем Марианны на устах?
Я подобрал какие-то буклетного вида выпуски, отпечатанные на дрянной бумаге и дополнительно замусоленные, надо полагать, мною, зачитавшим листы до дыр и неустанно оставлявшим на полях свою полудетскую подпись. Страницы, выпавшие из переплетов, сложенные как попало, что самое удивительное — довольно часто по порядку. Некоторые были кое-как склеены с помощью столярного клея и оберточной бумаги. Это тоже моя работа, а чья же.
У меня уж не оставалось сил даже прочитывать названия. Все-таки я протоптался на этом чердаке целую неделю. Да, конечно, следовало перечитать все с первой до последней строчки, но сколько же времени уйдет на это? Учитывая, что я начал складывать буквы в слоги приблизительно к концу пятого года жизни и что я был окружен этой печатной продукцией по меньшей мере до года окончания средней школы, по расчету получалось десять лет — никак не одна неделя. Прибавить еще те книги (детские, с большими картинками), что мне прочли вслух папа, мама и дед до того, как я научился самостоятельно читать.
Чтобы соорудить на основании этих бумаг самого себя, мне надлежало сделаться Фунесом Чудом Памяти,[223] прожить по минутам все детство, каждый шелест ночной листвы и каждый аромат утреннего кофе с молоком. Не сдюжить. А что, если слова захотят остаться теми же словами, всего лишь только словами, сведут с ума еще хуже мои заболевшие нейроны и не позволят пропустить необходимый ток, призванный высвободить мои настоящие запрятанные воспоминания? Что делать? Ленин на белых креслах в закупоренной прихожей. Я ошибался во всем, и во всем ошиблась Паола: не ездивши в Солару, я жил бы глупцом, после поездки заделаюсь полным психом.
Как сумел, запихал все книги обратно в два шкафа и решил уходить с чердака. Однако по дороге наткнулся на штабеля коробок с надписями по бокам красивым, почти что готическим почерком: «Фашизм», «Сороковые», «Война»… Коробки явно водрузил туда лично дедушка. Другие ящики имели более современный вид — бесспорная дядитетина работа, втискивать что найдется во что попало, в ящики виноторговой фирмы Братьев Берзано, Борсалино, Настойка Кампари, коробка с логотипом фирмы «Телефункен» (как, разве в Соларе было радио?).
Нет, сейчас я не в силах подступаться к такой работе. Выйду прогуляюсь как следует по холмам и долам, ящиками займусь позднее. Я был изнурен. Не исключаю, что у меня поднималась температура.
Приближался закатный час, Амалия подавала голос из кухни, возвещая «финанцьеру»,[224] — пальчики оближете. Первые нечеткие тени воцарялись в сокровенных уголках чердака. В них оживали Фантомасы, готовясь к нападению — прыжком насесть мне на плечи, связать веревками, подвесить над пропастью, над бездонным колодцем. Демонстрируя, фактически, что я совершенно не тот мальчишка, которым стремлюсь заново стать, я бесстрашно сунулся в темный угол. Надышался плесени, на плечи мне никто не сел.
Из заплесневелого угла я переволок под окно, пропускавшее последний свет вечера, крупный ящик с отверстием, заклеенным пергаментной бумагой. Содрав пыльную покрышку, я воткнулся пальцами в толстый слой мха, настоящего мха, хотя и засушенного, там бы достало пенициллина, чтобы за неделю выписать домой вчистую всех излечившихся пациентов целой «Волшебной горы», адье вам, изысканные беседы Нафты и Сеттембрини.[225] Дернины с травой, вместе со слоем гумуса, объединявшим комья, развернуть этот странный ковер — получится травяное покрытие размером с дедовский стол. Не знаю, каким уж чудом, то ли благодаря особой влажности воздуха под пергаментной наклейкой, то ли благодаря многочисленным мокрым зимам и тем дням, когда по чердаку лупили дождь, снегопады и град, мох сохранял родной запах, едкий, живой и щиплющий.
Под слоем мха, погребенные в кудрявые стружки, — бережно снимай, бережно, не разбей то, что под стружками упрятано, — деревянная или картонная хижина, вся в раскрашенных декорациях из папье-маше, с крышей из прессованной соломы; соломенная и деревянная мельница, колесо еще способно скрипуче вращаться, а дальше — домики и шалаши, крашеный картон, явно для задника, для размещения на какую-то высокую подставку в форме горы за задами хижины, тем самым образуется эффект перспективы. Покопавшись в стружках, я сумел выкутать пастухов, несущих на плечах барашков, и точильщика, и мельника с двумя ослами, и крестьянку с корзиной фруктов на голове. Двое волынщиков, арап с двумя верблюдами, а вот и сами Волхвоцари собственной персоной, пропахшие плесенью, ладаном и миррой, арьергард главных героев — осла, быка, Иосифа, Марии, люльки, Младенца и двоих ангелов с разведенными руками, закостенелых в экстазе, длящемся не менее века, следом — золотая комета, свернутое в трубочку небо с золотыми звездами по сини, металлическая кювета с налепленным внутри цементом, изображающая ложе реки, с отверстиями для впуска и выпуска воды, и вдобавок — задержавшая меня на полчаса к ужину, приведшая в недоумение стеклянная кружка с выведенными с обеих сторон длинными шлангами из каучука.
Рождественский вертеп в полном комплекте. Я не ведал, были ли мой дед и мои родители религиозны (может быть, мама — да, иначе почему держала «Филофею» у кровати), но нет сомнения, что каждое Рождество кто-то из членов семьи эксгумировал ящик, чтобы в одной из парадных комнат водрузить полный вертеп. Особое чувство восторга перед чудной картиной, мне кажется, я сумел уловить и сейчас. Ох, не принадлежит ли и оно к коллекции общих мест? И все-таки статуэтки звали припомнить еще нечто частное, не имя, а какой-то образ, что-то не встреченное мною под крышей, но где-то упрятанное в доме, в одной из комнат.
Примечание к рисунку[226]
Чем были для меня рождественские вертепы? Иисус или дуче. Рокамболь или сборник «Корзина», плесенно-ладанные Волхвоцари или посаженные на кол недруги Великого Визиря, — что перевешивало для меня в одиннадцать лет?
Ясно, что неделя на чердаке была протрачена совершенно напрасно: я снова переглядел страницы, читанные в мои шесть, и в мои одиннадцать лет, и в мои пятнадцать, и поминутно умилялся на разные трогательные детальки. Но память восстанавливают не так. Память сплавляет, исправляет, преобразовывает, это чистая правда. Однако весьма нечасто память способна перестроить хронологическую перспективу. Людям положено понимать, когда что случалось, в шесть или в десять лет. Я ощущал дистанцию между днем пробуждения в больнице и днем отъезда в Солару, я прекрасно знал, что между первой точкой и второй точкой пролег период моего взросления, формирования мнений, освоения опыта, но я знал, что в те три недели я заглатывал все вперемешку, как если бы и в детский период и впитывал все единовременно и единократно. Я совсем не попадал в ритм. Не удивительно, что я одурел, будто белены объелся.
Следовало отказаться от «большой жратвы»[227] среди старых книжек. Надлежало разложить все по порядку, продвигаться поступательно. А как разделить, что относится к моим шести, что — к двенадцати годам? Вдумавшись, я понял: среди ящиков непременно должны быть складированы школьные тетради и учебники. Это мне и надлежало найти. А потом читать год за годом, постепенно, с расстановкой.
За ужином проинтервьюировал Амалию о вертепе. Да, дед им много занимался, строил его с душой. Нет, дед ни в коей мере не был религиозен. Но вертеп — это вроде королевских рожков, без вертепа Рождество не в Рождество, не будь внуков, дед, не исключается, строил бы вертепы лично для себя. Работа начиналась в первые дни декабря. На чердаке, если порыться, где-то стоит еще вся большая кулиса, на которую навешивали небо, с крошечными лампочками, спрятанными в падугах, — для мерцания звезд.
— Какой славный вертеп делал ваш покойный дедушка, каждый год от такой красоты все чуть не плакали. Речку там устраивал настоящую из воды, помню, как-то вся вода на мох вытекла, мох-то с торфом в тот как раз год привезли совсем новенький, и вдруг глядим, а он зацвел. Голубенькие цветики такие — уж точно чудо божие. Приходский священник являлся проведать то чудо, в честь Младенчика народившегося, даже не мог поверить собственным глазам, как приходил.
— А как дед воду устраивал?
Амалия покраснела и замялась, потом все же выпалила:
— А приставлял на задах вертепа, я сама видела, каждый год помогала покойному вашему дедушке разбирать вертеп после Крещения… там в ящике, поди, еще лежит… Такая бутыль без горлышка. Видели? Так вот, в нынешние времена этим уже не пользуются, однако прежде, с разрешения, оно употреблялось, чтобы ставить клистир. Знаете клистир? Нy слава те господи, что не придется объяснять, а то я стесняюсь. И ваш покойный дедушка удумал поставить за вертепом эту клистирную кружку, и трубки так он прилаживал, что вода вытекала сперва вниз, а потом восходила обратно наверх. Чудо сущее, вы уж поверьте мне, что твое кино, никакого сравнения.
Глава 8 Когда я слышу передачу
В первый раз за три недели я все же выполнил намеченное — спустился в деревню и попросил аптекаря померить давление. Слишком высокое. Сто семьдесят. Гратароло, когда меня выписывал, велел держать давление не выше ста тридцати. Оно и было сто тридцать в день моего переезда в Солару. Аптекарь сказал, что сразу после перехода в городок из Солары давление, понятно, высокое. Утром в постели после сна показатели наверняка ниже. Я же подумал, что дело не в походе. Дело в том, что я проводил день за днем в жуткой ажитации.
Я позвонил Гратароло, он спросил, делал ли я что не положено, и мне пришлось признаться, что я таскал ящики, выпивал по бутылке вина в обед, курил по двадцать «житан» за день и перевозбуждался до тахикардии. Гратароло разразился упреками. Да понимаю ли я, чем это чревато. Если давление снова подскочит, может случиться новый инсульт, после которого я уж так запросто не выкарабкаюсь. Я обещал, что возьмусь за ум. Он повысил дозировку лекарств. Добавил какие-то новые таблетки для вывода из организма солей с мочой.
Я попросил Амалию поменьше солить еду, она ответила, что в войну, чтобы достать килограмм соли, приходилось выворачиваться наизнанку, за кило соли просили двух или даже трех кролей, так что соль божия милость, а без соли ничего, как ни бейся, не сготовишь. Я сказал, что много соли мне не разрешает доктор. Она ответила, что доктора от лишнего ученья остатки разума потеряли и что чем разных докторов слушать, поглядели бы на нее, к доктору ни разу в жизни не ходила, и дожила до семидесяти лет, и круглый день копытится на разных работах, и даже поясницу у ней ни разу не ломило, не то что у некоторых. Я понял, что Амалиину соль придется всю выгонять с мочой.
Еще я понял, что с чердаком пора завязывать. Необходим моцион, смена занятий. Я дозвонился до Джанни. Хотелось знать — то, что я прочитал за эти дни, означает ли что-нибудь лично для него. Оказалось, наши детские впечатления не вполне идентичны. У Джанни дед не собирал книжное старье. Не вполне идентичны, но во многом имело место взаимоналожение. Мы ведь, в частности, давали друг другу книжки «на почитать». Около получаса мы гоняли друг друга по Сальгари, будто в телевикторине. Как звали грека, помощника раджи Ассама? Теотокрис. Как фамилия прекрасной Онораты, которую не мог любить Черный Корсар, поскольку она дочь его врага? Ван Гульд. А кто женился на Дарме, дочери Тремал-Найка? Сэр Мореланд, сын Суйод-хана.
Я кинул пробный шар насчет Вихраста — Ciuffettino, но Джанни ничего о нем не знал. Он в детстве увлекался комиксами. И тут же сравнял счет, закидав меня целым градом имен и названий. Комиксы в детстве читал и я, поэтому кое-что отпарировал — Воздушная Банда, Фантом, Микки-Маус и Блоб, с особенной страстью я выговорил имена Чино и Франко…[228] Но на чердаке они мне не попались. Может быть, дедушка, обожатель Фантомаса и Рокамболя, изгонял комиксы как заразу? А Рокамболь что, полезнее?
Можно ли вообразить, что я вырос совершенно без комиксов? Нет, о перерывах и передышках сейчас не могло быть речи. Мною снова овладевало упоение исследователя.
Паола, спасительница. В тот же день, на исходе утра, перед самым обедом, она внезапно нагрянула в Солару с Карлой, Николеттой и тремя внуками. Что-то ей не понравилось мое телефонное мямленье. Мы ненадолго, только повидаться, сегодня до ужина и уедем. При этом она так смотрела на меня, будто видела насквозь.
— Ты поправился. — Хорошо еще, что она не нашла ни тени бледности, потому что я вдоволь насиделся с книгами под солнцем в винограднике и на балконе, но, согласен, вполне мог прибавить в весе. Я сказал, что все это стряпня Амалии. Паола обещала дать Амалии укорот. Я не сказал ей, что вот уже десять дней замираю на много часов без движения, а если вовсе не двигаться, невозможно не толстеть.
— Гулять, движенье, движенье, — раздался призыв Паолы, и всей семьей побрели в Монастырь, который и не думал быть монастырем, а был совсем несущественной часовенкой в нескольких километрах от дома на гребне холма. Мы брели все время вверх по некрутому склону, трудными показались разве только последние полсотни метров, я пыхтел и предлагал внучатам пособирать «букеты фиалок и роз».[229] Паола бормотнула на это, что пусть лучше нюхают, а Леопарди можно и не цитировать, в частности, потому, что он мало что понимал в ботанике, как большинство литераторов, ибо розы цветут исключительно тогда, когда фиалок уже и след простыл, и вдобавок розы с фиалками в одном букете не живут, кто не верит — пусть попробует их соединить, увидит, какая дрянь получится.
Дабы доказать, что у меня в мозгах не только энциклопедия, я решил покрасоваться историями, перечитанными в последние дни, внучата окружили меня, вытаращив глаза, — этих историй они не слышали отроду.
Сандро, который постарше, выслушал от меня «Остров сокровищ». Я рассказал ему, как, наслушавшись разных историй в трактире «Адмирал Бенбоу», я завербовался на «Эспаньолу» с лордом Трелони, доктором Ливси и капитаном Смоллеттом, но похоже, что Сандро больше всего расположился к Долговязому Джону Сильверу (за его деревянную могу) и к омерзительному Бену Гану. Он крутил головой, вне себя, пялился на все кусты, пытаясь высмотреть в зарослях пиратов, и просил «еще, еще». Я ему никакого «еще» предоставить не мог, потому что на находке сокровищ капитана Флинта вся повесть кончалась. Оставалось только спеть хором «Пятнадцать человек на сундук мертвеца, йо-хо-хо и бутылка рому».
Что касается Джанджо и Луки, я расстарался, припоминая все проделки Джаннино Стоппани из «Джан Бурраски».[230] Когда я всаживал палку в горшок с фикусом тетушки Беттины и выуживал зуб синьора Венанцио, они так и покатились со смеху, то есть что-то они и в свои три года уже понимали. Может, мои рассказы обольстили также и Карлу с Николеттой, а ведь в прошедшие времена им обеим вкус к Джан Бурраске, — о времена! о нравы! — нипочем не удавалось привить.
Что до Карлы с Николеттой, я подумал, что им еще больше понравится, если я им расскажу, как, переодетый Рокамболем, дабы извести своего наставника в плетении искусных интриг, сэра Вильяма, уже ослепшего, однако все еще сохранного свидетеля моих неописуемых злодейств, я валю его наземь и вонзаю в затылок длиннейшую отточенную булавку, а потом прикрываю крошечную капельку крови прядями волос, чтобы все решили, будто старика хватил удар.
Примечание к рисунку[231]
Паола бурчала, что такие ужасы не следует рассказывать детям, слава богу, в наши времена в домах уже не держат длинных и отточенных булавок, не то они попробовали бы на коте. Однако более всего она была заинтригована тем фактом, что я рассказываю авантюрные повести, как будто бы они приключились со мной.