Таинственное пламя царицы Лоаны - Умберто Эко 17 стр.


Паола бурчала, что такие ужасы не следует рассказывать детям, слава богу, в наши времена в домах уже не держат длинных и отточенных булавок, не то они попробовали бы на коте. Однако более всего она была заинтригована тем фактом, что я рассказываю авантюрные повести, как будто бы они приключились со мной.

— Если это чтобы порадовать детей, одно дело, — комментировала Паола, — но если ты действительно неумеренно идентифицируешь себя с тем, что читаешь, значит, ты заимствуешь-присваиваешь постороннюю память. Сохраняется ли зазор между тобой и этими баснями?

— Ну ты в самом деле, — отвечал я, — я беспамятный, но не ненормальный, организую рассказ, чтоб выходило смешней!

— Ладно, предположим, — Паола в ответ. — Но приехал ты в Солару, чтобы обрести самого себя, слишком уж тяжелым грузом на тебя давила эрудиция, составленная из Гомеров, Вольтеров и Флоберов. Ты приехал и загрузился эрудицией в области масслита. Не такой уж великий шаг, если разобраться.

— А по-моему, великий шаг, — отвечал я, — потому что, во-первых, Стивенсон не масслит, во-вторых, я не виноват, если тот, кого я восстанавливаю, воспитывался только масс-литом, и наконец, не кто иной как ты, посмотревши на корову Кларабеллу, заслала меня в Солару искать себя.

— Правда твоя. Что ж, извини. Если ты находишь в этом пользу, продолжай, вольному воля. Но все же действовать надо с умом, не отравляться до обморока такими чтениями.

Чтоб сменить тему, Паола спросила, какое у меня давление. Я ей наврал, будто только что ходил к аптекарю и что давление сто тридцать. Паола обрадовалась. Бедняга. Мне стало стыдно.

По возвращении из похода нас поджидал полдник, сготовленный Амалией, и свежая вода с лимоном. И посетительницы уехали.

Они уехали, я повел себя хорошо и лег спать с курами.


Нa следующий день я опять послонялся по комнатам старого крыла. Ведь, по сути, я пробежал по ним всего один раз, в скором темпе. Снова побывал в спальне деда, робко всунулся, не уверенный, что можно. Там стояли, как и но всех спальнях, комод и большой зеркальный шкаф — эта мебель была обязательной обстановкой.

Там я и открыл сюрприз! На дне шкафа, полускрытые висящими костюмами, от которых исходил дух старого, давно подохшего нафталина, размещались два крупных предмета. Первый — граммофон с трубой, требующий ручного завода. Второй — радио. Они были прикрыты разворотами одного и того же журнала: «Радиокурьер», программа передач на неделю; это были выпуски сороковых годов.

В граммофоне до сих пор стояла пластинка семьдесят восемь оборотов, облепленная вековой грязью. Я ее полчаса чистил, плюя на платок. Название — «Амарола». Я поставил граммофон на комод, завел пружину, из трубы выползло бесформенное шипение. Мелодию узнать было трудно. Ветхий причиндал находился в маразме. Что с него возьмешь, он считался антиквариатом даже во времена моего детства. Если я хотел слушать музыку того времени — вся надежда на дедов проигрыватель в кабинете. Да, проигрыватель-то в кабинете, а пластинки? Только Амалия может знать, где пластинки.


Радиоприемник, хотя и стоял в шкафу, за пятьдесят лет покрылся таким слоем пыли, что можно было на нем писать пальцем. Очистка потребовала времени. Это был чудный «Телефункен» красного дерева (вот чья коробка на чердаке), перед громкоговорителем натянуто толстотканое полотно. Тряпка служила для улучшения резонанса.

Тряпка занимала только часть передней панели, там еще имелась шкала настройки, потемневшая, станции не читались, и круглые ручки. Приемник был, разумеется, ламповый. Пошатав ящик, я услышал, как внутри что-то перекатывается. Сохранился в целости и провод вместе с вилкой.

Я перенес радио в кабинет, поставил на стол и воткнул в розетку. Поразительно, какие все-таки делали долговечные вещи. Лампочка, которой полагалось подсвечивать щиток станций, тускленько, но загорелась. Другие лампы — не захотели. Их право. Я подумал, что где-нибудь в Милане можно найти энтузиастов, способных возвратить к жизни эти руины, обладающих целым складом запчастей, вроде тех автомехаников, которые специализируются на антикварных машинах и снабжаются со свалок. И тут же я будто услышал голос пожилого электрика, полный пролетарской рассудительности:

— Ну что я буду вас обворовывать. Ну починю я его. Все равно вам не удастся словить то, что вы слушали полвека назад. Вы получите только то, что передают сегодня, а для этого годен и современный радиоприемник, купить новый дешевле, чем починить этот ваш.

Чертов пролетарий прав. Мое дело — проигранное заранее. Радио — не антикварная книжка, в которой сохраняется то, что люди думали, говорили и печатали пять с лишним веков назад. Радиоприемник, оживи он сейчас, наловчился бы изрыгать через свои хрипучие фильтры невыносимую музыку рок или как ее называют нынче. Все равно что купить в магазине «Сан-Пеллегрино» и надеяться — вот-вот запляшут на языке остренькие пузырьки воды Виши. Сломанный радиоящик унес с собой в небытие навсегда утраченные звуки. Как их оживить? Замерзшие слова Пантагрюэля.[232] Но если церебральная моя память могла еще с горем пополам восстановиться, то память герцевая, мегагерцевая, волновая невосстановима совершенно, невосстановима никогда. Солара не предоставляла звуковых впечатлений, одно только оглушительное молчание.

Однако был подсвеченный щиток с названиями передающих станций, желтых — средневолновых, красных — коротковолновых, зеленых — длинноволновых. Названия городов, которые я пожирал глазами, передвигая стрелку и пытаясь расслышать непостижимые словеса из Штутгарта, Хильверсума, Риги, Таллина. Неведомые топонимы — у меня в голове они выстраивались в ряд с Македонией, Туркиш Атакой, Виргинией, Аль-Калифом и Стамбулом. Что меня больше завораживало — атласы или эти списки городов с их шепотами, шорохами? Были там и свои, родные — Милан, Больцано. Я тихонько замычал:

Снова названия городов — имена, подзывающие другие имена.

Радиоприемник был тридцатых годов. Стоила такая штука весьма недешево и приобреталась, в частности, как символ социального статуса. Мне захотелось поговорить о приемниках тридцатых и сороковых, и я позвонил Джанни.


Сначала Джанни сказал, что пора бы назначить ему зарплату, если я так активно эксплуатирую его в качестве ныряльщика за древними амфорами с затонувшего корабля. Потом, правда, растрогался:

— Радио, ну да… У нас завелся приемник примерно в 1938 году. Это было очень дорого, папа работал клерком, да, я знаю, твой тоже был клерк, но мой — в маленькой конторе и на маленькой зарплате. Вы ездили летом на курорты, а мы оставались на лето в городе, по вечерам ходили в парк продышаться, раз в неделю ели в парке мороженое. Папа не сильно любил разговаривать. Ну и как-то раз он пришел домой, стали ужинать, поели молча, как всегда, потом он вытащил кулек пирожных. — Откуда пирожные в будний день? — спросила мама. А он на это: — Просто захотелось. — Мы съели пирожные, папа подумал, поскреб макушку и наконец высказался: — Мара, похоже на то, что дела пошли удачнее, сегодня начальник выдал мне премию в тысячу лир. — Мама чуть не упала, зажала рукой рот, чтоб не закричать. Потом все-таки закричала: — Франческо, значит, мы сможем купить приемник! — Вот так покупались приемники. В те времена была в моде песенка «Se potessi avere mille lire al mese» — «Эх, кабы мне в получку тысячу лир давали». Такой маленький человек мечтает о зарплате в тысячу лир, что позволило бы ему покупать подарки своей миленькой женушке. Тогда тысяча лир была довольно-таки приличной зарплатой, думаю, папа в месяц зарабатывал не тысячу, а меньше. Как бы то ни было, премия в тысячу лир — кто мог вообразить такое? И вот, мы купили радиоприемник. Дай припомнить. Ну точно, «Фонола». Раз в неделю транслировали концерт оперной музыки, ведущие Мартини и Росси. В другой день, в определенный день, каждую неделю передавали комедию. Да что ты, какие Таллин и Рига, у нас на приемнике слов не было, сначала на панелях ставили только длину волны… В войну единственное прогретое место в доме было — кухня, и радио перенесли туда, и мы следили, чтобы звук был приглушен (поскольку за такое сажали), и мы слушали Би-би-си из Лондона. Закрывшись на сто замков, за заклеенными оберточной бумагой стеклами. А песни! Вот вернешься, только спроси, я тебе все эти песни снова напою, если хочешь — даже фашистские гимны. Хотя ты, как известно, не ностальгируешь. Но иногда такая охота попеть эти фашистские гимны. Вспомнить, как мы сидели вечерами у радиоприемника… Не помнишь, как в рекламе говорилось? Радио, обворожительное пенье…

Хватит, сказал я. Конечно, я попросил напомнить, но теперь он засоряет мою девственную память своими личными воспоминаниями. А я хочу восстановить свои вечера, не его. Мои вечера — это не его. У него была «Фонола», а у меня «Телефункен». Он ловил, ну не знаю, Ригу, а я ловил Таллин. Что за нелепость… Зачем мне надо было ловить этот Таллин? Новости по-эстонски послушать?


Я спустился в кухню. Амалия звала к обеду. За едой я выпил вина — плевать на Гратароло, моя цель — забыть. Именно так, не вспомнить, а забыть. Забыть волнения всей недели. Всхрапнуть после обеда в тени, в обнимку с «Пиратами Момпрачема», которые, возможно, не давали мне уснуть в давно прошедшие времена, но в моем нынешнем возрасте действовали как снотворное.

Однако за едой, два кусочка в рот, кусочек коту, я породил еще одну простую, но великолепную идею. Радио, да, передавало бы только то, что именно сейчас пускают в эфир… Но у меня ведь есть проигрыватель! Проигрыватель, чтобы играть пластинки, тогдатошние пластинки! Замерзшие слова Пантагрюэля! Хочу услышать эфир пятидесятилетней давности? Значит, надо переслушать пластинки.

— Пластинки? — задумалась Амалия. — Да вы кушайте, кушайте. При чем тут пластинки, к еде? Все в горле колом станет, желудок запрется, докторов начнем звать! Пластинки, пластинки, пластинки… Да господи же боже мой, они вовсе не на чердаке! Когда господа ваши покойные дядюшка с теткой все тут переставляли, мне было велено таскать вещи туда-сюда и… погодите… да, пластинки эти, которые были в кабинете, мне их сказали переносить на чердак… они скользкие, боялась, перебью вообще… Поэтому я их куда-то сложила внизу. Я их убрала… не обессудьте, не то чтоб памяти у меня не стало, хотя в мои года иные не помнят свое собственное имя… моя-то память в порядке, но все-таки полвека с тех пор прошло… за это время мне было о чем думать, кроме ваших пластинок. А, ну что за голова. Вестимо. Целы ваши пластинки. Я их заправила в тот сундук, что перед кабинетом вашего покойного синьора дедушки.

Я бросил недоеденный десерт и ринулся разыскивать сундук. Он был и впрямь против кабинета, надо же, в предыдущую инспекцию я на него не обратил внимания. Теперь, поднявши крышку, я обнаружил кучу пластинок семьдесят восемь оборотов, они лежали навалом каждая в отдельном конверте. Амалия навалила их как попало. Я полчаса носил их на письменный стол, затем по одной брал и ставил, на этот раз уже по порядку, на дедовы пустующие полки. Дедушка явно интересовался классической музыкой. Моцарт, Бетховен, арии (Карузо) и Шопен. Не думаю, что я в раннем детстве слушал эту музыку. Я полез за недельными программами в древние «Радиокурьеры». Джанни был прав, в программах имелись периодические передачи из оперного театра, комедии, редко-редко симфонические концерты и регулярно — радионовости. Остальное была легкая музыка, «эстрадная», как говорили в те времена.

Значит, будем переслушивать эстраду. Восстанавливать звуковой фон раннего детства. Дед-то, может, и благорастворялся у себя в кабинете под Вагнера, но остальное семейство, полагаю, развлекалось песенками из радио.

Я нашел ту самую «Эх, кабы мне в получку тысячу лир давали». Автор музыки — Инноченци, слова — Сопрани. Нa многих конвертах дедушка писал дату. Не знаю, имел ли он в виду год появления песни или год приобретения пластинки. Но это давало мне возможность приблизительно определять годы, когда соответствующую песню уже крутили или еще крутили, по радио. В данном случае год был проставлен: 1938. Джанни помнил все точно. «Тысяча лир» помнилась как раз когда его отец приобрел «Фонолу».

Примечание к рисунку[233]

Я попробовал воскресить граммофон. Удалось. Динамик, естественно, оставлял желать, но в общем это было честно: пусть хрипит, ведь и в старое время тоже звук был пополам с хрипом. Я опять включил подсветку за тканью радио, чтобы казалось, будто оно работает, будто звук идет оттуда. И перенесся в лето 1938 года:


В эти дни я нередко задавался мыслью, как же уживались в моем детском «эго» столь разносортные приоритеты: «слава Родине» — и наряду с Родиной лондонские туманы, где разгуливает Фантомас, сражаясь с ловким Сандоканом под градом мелкой картечи, пущенной из пушки мирим, среди ранений навылет и поражений наповал. Чинные соотечественники Шерлока теряют в боях то руки, то ноги, — а ныне мне приходит в голову: тогдашнее радио рисовало предо мной другой идеал — им был мелкий клерк с жизнью безмятежной, женушкой нежной и домиком на окраине… Но может, клерк являлся неординарным исключением?

Привести в порядок все пластинки, расставить по годам, если годы помечены. Год за годом пройти по этапам формирования, по их звуковым следам.

Я неутомимо передвигал пластинки туда и сюда: «Аmоrе, amоr, portami tante rose»,[234] «No tu non sei più la mia bambina», «Bambina innamorata», «C'è una chiesetta amor nascosta in mezzo ai fior», «Torna piccina mia», «Suona solo per me o violino tzigano», «Tu musica divina», «Un'ora sola ti vorrei», «Fiorellin del prato e ciribiribin»… Оркестры под управлением Чинико Анджелини, Пиппо Барциццы, Альберто Семприни и Горни Крамера. Звукозаписывающие фирмы «Фонит», «Кариш», «La Voce del Padrone» — «Голос хозяина», с остромордым песиком, вслушивающимся в голос из трубы граммофона. Подборки фашистских гимнов. Дедушка увязал все фашистские пластики в единую кипу шпагатом, — то ли защитить желая, то ли изолировать. А дедушка, кстати, был фашист или наоборот? Или ни то ни другое?





Я ставил их весь вечер. Чувства незнакомости не было. Хотя порой мне удавалось предугадать только слова, порой — только мотив… «Джовинецца» («Гимн фашистской молодежи») была настолько общим достоянием, что я обязан был знать ее в любом случае. Официальное песнопение на любом фашистском сборище. Но почему-то я знал доподлинно, что не раз старое радио передавало эту «Джовинеццу» прямо сразу после «Влюбленного пингвина», «Il pinguino innamorato», а «Пингвина» исполнял, как сообщала надпись на конверте, женский ансамбль «Трио Лескано».

Назад Дальше