– Да! – с жаром подхватил Еремей. – Только проверим, не вредно ли будет нашим овсяное печенье со сливовым джемом!
И мы поползли. Мы обогнули трубу и взяли левее. Возле унитаза при воспоминании о Кузьме Востроногом у меня снова заныло в животе.
– Как ты думаешь, Еремей, – спросил я, – поймут ли нас правильно?
– Наша кухня лучше всех! – крикнул Еремей и быстро нырнул в щель.
Опуская подробное описание нашего путешествия, скажу только: оно было полно приключений. Но упорство Еремея, без перерыва твердившего про сливовый джем, к утру вывело нас в другое измерение, к унитазу.
Тамошний мир оказался удивителен: все было как у нас, но совсем по-другому расставлено. Сориентировавшись, мы первым делом поползли в сторону кухни и возле мусорного ведра, прямо с пола, поели вкуснейших крошек. Я, признаться не был расположен покидать эту халяву, но Еремей, попав за щиток, как с цепи сорвался.
– Хватит тебе! – орал он. – Где-то тут должен быть ШКАФ!
И, стуча усами, помчался наверх. Я бросился вдогонку. Шкаф действительно был. Мы уже собирались заползти между створок, когда оттуда показались усы, а вслед за ними выполз огромный и совершенно бурый таракан.
– Хэлло, мальчики, – проговорил он со знакомым акцентом. – Далеко собрались?
– Добрый день, – вежливо отозвался Еремей. – Нам бы в шкаф.
На это вылезший поднес ко рту лапку и коротко свистнул. На свист отовсюду полезли очень здоровые и очень бурые тараканы, и не прошло пяти секунд, как мы были окружены со всех сторон. Последним неторопливо вылез жирный, как спичечный коробок, таракан с какой-то бляшкой на спине. Этот последний без перерыва жевал, что, может быть, отчасти и объясняло его размеры.
– Шериф, – обратился к жирному тот, что остановил нас, – тут пришли какие-то черные ребята, они говорят, что хотят в наш шкаф.
Все захохотали. Жирный вразвалку подошел к нам и начал не спеша разглядывать сначала Еремея, потом меня.
– А вы, собственно, кто такие? – спросил он через некоторое время, видимо, не разглядев.
– Мы тараканы, – с достоинством сказал Еремей.
– Это недоразумение, – веско ответил называвшийся шерифом. – Тараканы – мы. А вы собачье дерьмо.
Когда взрыв хохота утих, жирный уставил лапу Еремею в грудь и, не переставая жевать, сказал так:
– Мальчики, – сказал он, – идите откуда пришли и передайте, что в следующий раз мои ребята будут стрелять без предупреждения. А сейчас мы с ребятами посмотрим, как вы бегаете.
Тут стоявшие вокруг нас образовали коридор, и по этому коридору мы с Еремеем побежали. Сзади сразу начался беспорядочный грохот, и над головами у нас засвистело.
Как я и обещал Еремею, наше пребывание за щитком было чрезвычайно коротким: уже вечером Еремей затормозил возле нашего унитаза, держась за сердце и тяжело дыша. Он, видимо, хотел что-то сказать, но сразу не смог. Удалось ему это только через минуту. Сливовый джем, сказал Еремей, вовсе не так вкусен, как он думал. И не исключено, что даже вреден для тараканов нашего возраста.
Прощаясь со мной возле крана, Еремей попросил никогда больше не уговаривать его насчет овсяного печенья.
Этой сентенцией и завершилось наше путешествие за щиток. Иногда я даже спрашиваю себя, не привиделось ли мне все это, как тараканиха средних лет. Но нет, кажется. А впрочем. Вы же понимаете, в наше время ни за что ручаться нельзя.
Дома меня ждала Нюра. Наш с ней разговор я описывать не буду: бабы – они бабы и есть.
Всю следующую неделю я болел: бег после контузии не пошел мне на пользу. Жирный с бляшкой являлся мне во сне, тыкал лапой в грудь, называл “мальчиком” и заставлял бегать. Но все это оказалось куда легче реальности: вскоре после моей болезни случилось то, что заставило меня, превозмогая слабость, торопиться с окончанием моих мемуаров.
IV
Первое, что я увидел, когда, пошатываясь, вышел из-под отставших обоев, был Семенов. Семенов стоял ко мне спиной и держал в поднятой руке какую-то штуковину, из которой с шипением вырывалась струя. Сначала я ничего не понял, а только увидел, как со стены, к которой протянул руку Семенов, срываясь, летит вниз Дмитрий Полочный, как падает он на кухонный стол и, вместо того чтобы драпать, начинает быстро-быстро крутиться на месте, а Семенов не бьет по нему ладонью, а только с интересом смотрит.
Когда Дмитрий перестал крутиться, подобрал лапки и затих, узурпатор взял его за ус и бросил в раковину.
Паника охватила меня. Я бросился обратно под обои, я помчался к Нюре, дрожь колотила мое тело – я понял, что приходит конец. До наступления ночи от семеновской струи погибло еще трое наших, и все в кухне провоняло ею до последней степени.
Ночью, убедившись, что убийца уснул, я зажал нос и снова бросился к Еремею. Еремей, сидя по холостяцкой своей привычке в полном одиночестве, раз за разом надувался и, поднося лапки ко рту, пытался свистнуть. Он еще ничего не знал.
Услышав про струю, Еремей обмяк и устало поглядел на меня. Только тут я заметил, как постарел мой верный товарищ за минувшие сутки.
– Что же теперь будет? – спросил Еремей.
– Боюсь, что не будет нас, – честно ответил я.
– Прав был Геннадий, – тихо выдохнул он. – Надо было договариваться с Семеновым.
– Геннадий был прав, – согласился я.
– Надо собрать тараканов и пойти к Геннадию, – сказал Еремей.
Через пять минут, зажав носы, мы двинулись в сторону ванной. Делегация получилась солидная: кроме нас с Еремеем и Нюры пошли Альберт с супругой, его теща и еще пятеро встреченных тараканов. Примкнул к колонне и разбуженный нашим топотом Степан Игнатьич. По дороге ему объяснили, куда идем.
Зашли и за Иосифом, но он идти к Геннадию отказался: лучше, сказал, умру здесь как собака, а к этому семеновскому прихвостню не пойду. Делать нечего, вышли мы от него, построились в цепочку и след в след прокрались в ванную.
Мы зашли за ножку, Еремей встал на стреме у косяка (обещал-таки свистнуть, если что), а остальные пропозли к Геннадию. Сильно исхудавший изгнанник лежал на спине за тазом с тряпками, сплетя лапки. Мы подползли и стали вокруг.
– Ты чего? – спросил его наконец Альберт.
– Не мешай медитировать, путник, – ответил Геннадий, продолжая лежать.
– Чего не мешай? – попробовал уточнить Степан Игнатьич. Геннадий не ответил, а только скрестил нижние лапки и закатил глаза.
– Слушай, – сказал я тогда, – ты давай быстрее это слово, народ ждет.
Геннадий осторожно расплел лапки и перевернулся.
– Говори, странник, – сухо сказал он.
И я рассказал ему обо всем, что произошло у нас после Второго всетараканьего.
Геннадий не перебивал, но смотрел отрешенно. Сообщение о ядовитой струе встретил с завидным хладнокровием. Спрошенный совета, рекомендовал самосозерцание, после чего снова закатил глаза.
– А договор? – напомнил я, волнуясь. – Помнишь, ты хотел заключить с Семеновым договор?
– С каким Семеновым? – спросил Геннадий.
Мы немного постояли и ушли.
Развязка приближалась неотвратимо. Наутро по вине Терентия, высунувшегося не в добрый час из-под колонки, узурпатор залил дрянью все зашкафье, плинтусы, батареи и трубу под раковиной. К вечеру те из нас, которые еще могли что-либо чувствовать, почувствовали, что дело швах.
Ночью, покинув щель, я вышел на стол. Стол был пуст и огромен, полоска лунного света косо лежала на нем. Меня подташнивало. Бескрайняя черная кухня простиралась вокруг; ручка от дверцы шкафа тускло поблескивала над хлебницей.
И тогда я закричал. На крик отовсюду начали сходиться уцелевшие, и сердце мое защемило – разве столько сошлось бы нас раньше? Когда приполз Степан Игнатьич (а он всегда приползал последним), я сказал:
– Разрешите Третий всетараканий съезд считать открытым.
– Разрешаем, – хором тихо отозвались тараканы.
– Я хочу сказать, – сказал я.
– Скажи, Фома, – подняв лапку, прошептал Еремей.
– Тараканы! – сказал я. – Вопрос сегодня один: договор с Семеновым. Буфета не будет. Скандирующей группы не будет. Антресольные, если хотят автономии, могут ее взять и делать с ней что хотят. Если плинтусные имеют что-нибудь против подраковинных или наоборот – пожалуйста, мы готовы казнить всех. Но сначала надо договориться с Семеновым.
И мы написали ему письмо, а Степан Игнатьич перевел его: он, пока жил за обоями, выучил язык. Вот это письмо, от слова до слова:
...Семенов!
Мы хотим мирного сосуществования с различным строем и предлагаем тебе Большой Договор, текст которого прилагается.
Ждем ответа, как соловьи лета.
Твои тараканы.
Приложение
БОЛЬШОЙ ДОГОВОР
Руководствуясь интересами мира и сотрудничества, а также желанием нормально поесть и пожить, Высокие Договаривающиеся Стороны принимают на себя нижеследующие обязательства.
Жильцы Тараканы:
1. Обязуются не выходить на кухню с 6-00 до 8-30 (в выходные – до 11–00), а также быстро покидать места общего пользования по первому кашлю.
2. Гарантируют неприкосновенность свежего хлеба и праздничных заказов в течение трех суток со дня приноса.
3. Как было сказано выше, согласны обедать ниже.
Встречным образом Жилец Семенов обязуется:
4 Перестать убивать Жильцов Тараканов.
5. Не стирать со стола, а стряхивать на пол сухой тряпочкой.
6. По выходным и в дни государственных праздников не выносить ведро перед сном, а вытряхивать на пол.
Подписи:
За Семенова – Семенов
За тараканов – Фома Обойный”.
Степан Игнатьич писал все в двух экземплярах – писал ночами, на шкафу, при неверном свете луны, и мы притаскивали ему последние крошки, чтобы у лапок Степана Игнатьича хватило сил.
На обсуждение вопроса о том, кто передаст письмо Семенову, многие не пришли, сославшись на головную боль. Кузьма Востроногий передал через соседей отдельно, что отказывается участвовать в мероприятии, потому что Семенов может его неправильно понять.
Решено было тянуть жребий из пришедших, и бумажку с крестиком вытащил Альберт. Мудрый Степан Игнатьич сказал, что это справедливо, потому что у Альберта все равно теща.
Мы сделали Альберту белый флажок, и под утро оставили его вместе с письмом дожидаться прихода Семенова.
Описывать дальнейшее меня заставляет только долг летописца.
Едва Альберт, размахивая флажком, двинулся навстречу узурпатору, тот подскочил, издал леденящий душу вопль, взвыл, рванулся к столу и оставил от Альберта мокрое место. Сделав это, Семенов соскреб все, что осталось от нашего парламентера, текстом Договора и выбросил обоих в мусорное ведро. Потом он дикими глазами обвел кухню и шагнул к подоконнику, на котором стояла штуковина с ядовитой струей внутри.
Мы бежали, бежали…
Эпилог
Четвертые сутки сижу я глубоко в щели и вспоминаю свою жизнь, ибо ничего больше не остается.
Родился я давно. Мать моя была скромной трудолюбивой тараканихой, и хотя ни она, ни я не помним моего отца, он, несомненно, был тараканом скромным и трудолюбивым.
С детства приученный к добыванию крошек, я рано познал голод и холод, изведал и темноту щелей, и опасность долгих перебежек через кухню, и головокружительные переходы по трубам и карнизу. Я полюбил этот мир, где наградой за лишения дня было мусорное, сияющее в ночи ведро – и любовь. О, любви было много, и в этом, подобно моему безвестному отцу, я был столь же скромен, сколь трудолюбив. Покойница Нюра могла бы подтвердить это, знай она хоть пятую долю всего.
Я выучился грамоте, прилежно изучая историю; красоты поэзии открылись мне. И сейчас, сидя один в щели, я поддерживаю свой дух строками незабвенного Хитина Плинтусного:
...Так и я не теряю надежды, что любознательный потомок, шаря по щелям, наткнется на этот манускрипт, и прочтет правдивейший рассказ о жестокой судьбе нашей, и вспомнит с благодарностью скромного Фому Обойного.
Невыносимо хочется есть. Надо бы пройтись вдоль плинтуса – авось чего-нибудь.
От переводчика
На этом месте рукопись обрывается, и, предвидя многочисленные вопросы, я считаю необходимым кое-что объяснить.
Манускрипт, состоящий из нескольких клочков старых обоев, мелко исписанных с обратной стороны непонятными значками, был обнаружен мною во время ремонта новой квартиры. Заинтересовавшись находкой, я в тот же день прекратил ремонт и сел за расшифровку. Почерк был чрезвычайно неразборчив и, повторяю, мелок, а тараканий язык – чудовищно сложен; работа первооткрывателя египетских иероглифов показалась бы детской шарадой рядом с этой, но я победил, распутав все неясности, кроме одной: автор манускрипта упорно называет моего обменщика Семеновым, хотя тот был Сидоров.
Тип, кстати, действительно мерзкий.
Восемь лет продолжался мой труд. Квартира за это время пришла в полное запустение, а сам я полысел, ослеп и, питаясь одними яичницами, вслед за геморроем нажил себе диабет. Жена ушла от меня на второй год, с работы выгнали чуть позже, когда заметили, что я на нее не хожу.
По утрам я бежал в магазин и, если успевал, хватал кефир, сахар, заварку, батон хлеба и яиц. Иногда кефира и яиц не было, потом пропал сахар – тогда я жил впроголодь целые сутки, на чае, а случалось, и на воде из-под крана. С продуктами стало очень плохо. Вот раньше, бывало. Впрочем, о чем я.
И потом этот завод. Пока я переводил первую главу, его построили прямо напротив моих окон, и сегодня я уже боюсь открывать форточку. Совершенно нечем дышать. Но перевод закончен, и я ни о чем не жалею.
В редакциях его, конечно, не берут, говорят: не удовлетворяет высоким художественным требованиям. Я говорю: так таракан же писал! Тем более, говорят, – значит, не член союза.
Впрочем, я не теряю надежды – ничего не пропадает в мире. Кто-нибудь когда-нибудь обязательно наткнется на эту рукопись и узнает, как все было.
Попка не дурак
I
Больше всего на свете Кеша любил семечки и новые слова. Семечки наполняли его сытостью, а слова – гордостью.
Вы не пробовали наполняться гордостью, сидя в клетке?
Был он в самом соку – восемьдесят пять лет, но больше семидесяти не дашь – и собою очень импозантен. Одна дама лет пятнадцать назад так и сказала: красавец! И дала семечек.
Кешин папа по имени Гоша, до сих пор столовавшийся у какого-то инженера, тоже был импозантен и еще вполне ничего.
Старушка Кузьминична, в чьи обязанности входило кормить Кешу и за ним убирать, жила тут же, на диванчике. Жили они так. Старушка целый день шаркала по комнате, изредка на этом самом диванчике затихая, так что Кеша даже косился, нагнув голову набок, – уж не померла ли, чего доброго? Но старушка, покряхтев, вставала, и снова шаркала, и причитала, и шуршала в шкафу. Ее вечные вздохи и присказки Кеша давно выучил наизусть и при повторах протестовал, тряся прутья крючковатым клювом.
Старушка уходила на кухню, а Кеша оставался слушать радио.
Радио Кузьминична выключала только на ночь. Кеша, наклоняя голову то одной, то другой стороной к приемнику, слушал внимательно, лузгал провиант, раскачивался на жердочке и обиженно скрипел, когда начинали передавать песни: от музыки он нервничал.
А уважал Кеша последние известия: билась в нем эта общественная жилка! Все, бывало, послушает и самые звучные слова повторит. Я ж вам не сказал: Кеша был говорящий. Поначалу старушка пугалась, потому что освоение материала происходило по ночам, а потом привыкла к этому, как раньше незаметно привыкла и к самим словам.
Но однажды радио засипело, свистнуло и смолкло – среди бела дня и рассказа о том, какой замечательный человек живет и трудится в Пукинском районе Тукинской области. Встревоженный поведением приемника, Кеша закричал старушке – та пришаркала из кухни и долила в блюдечко воды.
– Трансляция! – крикнул раздраженный Кеша и, не сдержавшись, добавил: – Дура!
Кузьминична, за тридцать лет совместной жизни не слыхавшая от Кеши грубого слова, заплакала, а он надулся и демонстративно прикрыл один глаз.
Радио Кузьминична отерла тряпочкой и унесла, и стало в квартире тихо. Щелкали ходики, скрипел диван. Кеша, надувшись, по целым дням сидел теперь на жердочке, прикрыв уже оба глаза.
Но он не спал. Он думал.
В темном, как клетка под накидкой, мозгу раздельно звучали слова – то мужским голосом, то женским. Некоторые из них сами лепились в предложения, поражавшие Кешу своей значительностью. А старушка начала надоедать: своим шарканьем, своими вздохами, своим вечным шуршанием.