Очевидно, с борьбой за единство партии нужно было подождать. Теперь, когда я думаю об этом, я вспоминаю, что тогда о единстве говорили мало. Это пришло позже. Принималось как данное, что должна возникнуть оппозиция, и по Брест-Литовску разногласия были глубокими и широко распространенными. Над головой сгущались грозовые тучи войны, но каждый высказывал свое мнение, за или против. Временами мы с Ридом оказывались по разные стороны баррикад, иногда – по одну сторону, а на следующий день – опять по разным.
Воздух, которым мы дышали в Петрограде, был накален до предела, поэтому повсюду можно было слышать, как люди яростно спорят друг с другом, чуть ли не до драки, а потом расходятся рука об руку. Повсюду продолжались открытые дебаты, как в самой партии, так и вне ее. В поздние годы я вспоминал эту открытость. Никто не отмалчивался, не боялись высказывать свое мнение, пусть даже ошибочное. Именно это осталось в моей памяти как настоящая Россия и как отличительная черта первых дней большевизма.
Между тем все разногласия, которые быстро нарастали в посольстве Соединенных Штатов и в разных агентствах, достигли пика из-за напряженности вокруг Бреста. Там остро вырисовывались все противоречия. Бойс Томпсон и Робинс осторожно двигались в сторону поддержки нового правительства, по крайней мере, до той степени, что верили в его жизнеспособность. Полковник Вильям В. Джудсон, военный атташе, вначале непреклонный и даже угрожавший американской блокадой, был перетянут на сторону группы Робинса-Томпсона вместе с майором Томасом Д. Тэчером, майором Алленом Уордвеллом и другими, в отличие от посла Фрэнсиса, который сожалел, что Ленина и Троцкого не застрелили52, и, как вспоминал Гумберг, все еще страстно мечтал о возвращении Корнилова. Робинс первым признал, что с Керенским все покончено. Даже Фрэнсис был рад получить репортажи Робинса о том, что происходит в Смольном. (Фрэнсис писал в своих мемуарах, что он сам только один раз посещал Ленина, и сообщал, что «Ленин во время всей нашей встречи был очень любезен». Он вернулся в посольство в полном замешательстве и, по словам Гумберга, заметил: «Знаете ли, этот анархист – человек приятный».) Робинс спорил с Томпсоном и убедил его, что единственный способ выяснить, о чем собираются разговаривать с ними большевики, это поговорить с ними, и Томпсону были даны санкции на посещение Смольного. Джудсон провел сорокапятиминутное интервью с Троцким, а Троцкий потом подошел к Робинсу, и тот получил возможность сотрудничать с большевиками – он устроил так, чтобы запасы и снаряжение Красного Креста были переброшены со складов на отдаленных станциях, а также перехватил контрабандные грузы, которые должны были быть морем переправлены в Германию. Разговор Джудсона на самом деле был устроен с разрешения Фрэнсиса и от его имени, хотя тот позднее нервозно отрицал это. Робинс и Джудсон были твердо убеждены, в свете слабости большевиков на международном фронте, что их при поддержке Соединенных Штатов можно уговорить не заключать мир с Германией; они даже надеялись, что им удастся завоевать поддержку Фрэнсиса.
В процессе всего этого дела в посольстве еще больше запутались, а раздражительность посла становилась все более очевидной, хотя он был уже на грани того, чтобы признать правительство большевиков de facto и что Соединенные Штаты должны воспользоваться их потребностью в друге. Эти затруднения вырастали из связи посла с госпожой Матильдой де Крам, женой русского офицера. Фрэнсис познакомился с ней на корабле. Когда ему указали, что она в числе тех, кто подозревается как немецкий агент, он отбросил эти обвинения в сторону. В октябре и в ноябре отношения между де Крам и Фрэнсисом расцвели, и она постоянно посещала посольство. Когда Робинс, Джудсон и другие заметили, что исчезают секретные материалы, и однажды заметили, как Фрэнсис показывает ей какое-то письмо, они начали расследование. Выяснилось, что она находилась в тайном списке международного паспортного бюро, и какой-то сотрудник посольства предупредил Государственный департамент, который послал точные указания Фрэнсису, чтобы тот прекратил всяческие отношения с мадам де Крам. Фрэнсис пришел в ярость, заявил, что все это – ложь, и продолжил встречаться с ней. Тогда Джудсон обратился к послу и показал ему досье на де Крам. Фрэнсис, как рыцарь, отвергал все это дело. Их связь продолжалась.
Робинс был человеком, обладавшим особой притягательностью и глубокой личной убежденностью. Вскоре после приезда я стал его гостем, он пригласил меня в большой ресторан. Под звуки «Марсельезы» отплясывали полураздетые девушки. Мне это показалось странным сочетанием, однако Робинсу представление нравилось больше, чем обычное меланхолическое пение, и он решил, что танец очень мил. Когда я заметил, что он смотрит, как я закуриваю уже третью сигарету, я напомнил ему, что он непрерывно пьет кофе. Он ответил с веселой искоркой в глазах:
– А разве в Библии есть что-нибудь против кофе?
Теперь, вскоре после первого похода Робинса в Смольный, он попросил меня как-нибудь с ним позавтракать. В то время мне не казалось странным, что я должен сидеть с этим богатым человеком, с консерватором и говорить с ним о том, как помочь революции, как лучше ее подстрекнуть. Разумеется, он собирался подтолкнуть революцию в Германии. И сказал, что накануне ночью в посольстве обсуждали некое обращение, изданное большевиками и адресованное германскому народу, в котором, по сути, содержалась просьба о революции. Знаю ли я об этом?
– Да, – сказал я, – это «Призыв к германским солдатам», подписанный Троцким.
– Наверное, это оно. Я слышал, что Троцкий пишет для воюющих на фронте, это то же, над чем вы сейчас работаете. Но если это так, как оно было мне представлено, то я хочу, чтобы листовка распространилась как можно шире. Я хочу, чтобы она попала в саму Германию – ив огромном количестве. – Он сверлил меня глазами.
Естественно, что Робинс не был настолько откровенным со мной, чтобы рассказывать о своих переговорах с французами или своей долгосрочной кампании вместе с Томпсоном, чтобы влиять на политику Америки. Несомненно, он знал, что я разбираюсь в таких вопросах и что я даже слышал, что Томпсон, который собирался уезжать домой через Владивосток, передумал, когда Томас Ламонт согласился встретиться с ним в Лондоне, где они должны были попытаться повлиять на британцев. Такие слухи быстро распространялись по Петрограду, особенно когда Робинс пользовался тайной помощью Гумберга и его любимого репортера Бесси Битти.
Он просто спросил будничным тоном:
– Этот документ, подписанный Троцким, должен стать доказательством миру, что они – не германские агенты.
– Так оно и есть, – засмеялся я. -В призыве фактически говорится: «Восстаньте и сбросьте своего кайзера», однако там есть намек – не обращайте внимания на своих офицеров, откажитесь сражаться против своих братьев-социалистов, идите к нам на помощь и так далее.
– При широком распространении этого воззвания, – сказал Робинс, – неприязнь, которая сейчас зреет в Германии, не только на флоте, но и среди рабочих, как пишут в репортажах, – может вспыхнуть и перерасти в нечто большее. Я скажу вам – достаньте мне разрешение напечатать все это в огромном количестве и организуйте содействие большевиков в широком распространении воззвания, я дам на это сто тысяч рублей.
Я направился в Смольный, довольно уверенный в себе. Я немного знал Троцкого, говорил с ним с той же платформы в Народном доме за три дня до Октябрьской революции. Он даже попросил меня дать экземпляр речи, которую я произнес на Балтийском флоте, и, хотя у меня ее с собой не было, я чувствовал себя озабоченным из-за этого, пока Петере, который попросил меня выступить и пришел со мной, не сказал мне, что Троцкий проверял мои политические взгляды и возражал против моего выступления до тех пор, пока не увидел газету, в которой вкратце было рассказано о том, как меня принимали матросы.
Мы без проблем прошли мимо двух красногвардейцев, стоявших по обе стороны дверей в кабинет Троцкого в Смольном, причем у каждого в руках была винтовка со штыком, поставленная на пол, как обычно держали ее красногвардейцы, когда изображали невоинственную стойку. Троцкий провел несколько месяцев в Нью-Йорке, я слышал, что он свободнее говорит по-немецки, чем по-английски, поэтому попробовал изъясняться с ним по-немецки. Он не позволил непринужденно обращаться с ним, как Ленин, поэтому я не стал пытаться заговорить с ним по-русски. Мы сразу же перешел к делу: на Робинса произвело огромное впечатление то, что он слышал о «Воззвании к немецким солдатам», подписанном им, начал я.
– Робинс хочет, чтобы оно широко распространилось в Германии, а также на фронте, и он даст сто тысяч рублей, чтобы все это было сделано.
Я не стал особо оговаривать, что сто тысяч рублей предназначались на печатание, но это казалось мне очевидным. Но не для Троцкого. Он подскочил, словно ужаленный, и закричал:
Я не стал особо оговаривать, что сто тысяч рублей предназначались на печатание, но это казалось мне очевидным. Но не для Троцкого. Он подскочил, словно ужаленный, и закричал:
– Ваш друг Робинс дал Брешковской два миллиона рублей, чтобы «внедрить патриотический дурман среди народа»!
Я стоял разинув рот, осознавая, что он ничего не понял, кроме ста тысяч рублей.
– Я хочу, чтобы вы знали, что ваш друг Робинс не сможет подкупить большевиков!
Это было шумное представление, и, прежде чем я восстановил дыхание, открылась дверь, и два красногвардейца влетели в комнату. Я заметил, что оба их штыка были нацелены на меня. Указывая на меня обвиняющим перстом, Троцкий по-русски приказал гвардейцам «вывести вон этого агента империализма».
На этот раз закричал не он, а я:
– Послушайте! Вы не можете арестовать меня! Я не агент империализма, я работаю на большевиков – прямо в вашем Министерстве иностранных дел, куда вы никогда не заходили! – Я орал на Троцкого и крепко напирал на него.
Он ошеломленно смотрел на меня. Гвардейцы недоуменно уставились на меня, а затем один из них поднял руку к бакенбардам, чтобы скрыть усмешку. Все это казалось довольно абсурдным, и даже Троцкий, самый лишенный юмора человек на свете, которого я видел, почувствовал некоторую робость. Я знал, что он испугался, когда, благополучно покинув здание, я направлялся не в тюрьму, а в Министерство иностранных дел.
Позднее Троцкий и я все же договорились, причем Володарский, назначенный народным комиссаром по печати, выступал в роли посредника.
Это правда, что Троцкий почти никогда не заходил в здание Министерства иностранных дел. Как только тайные договора были напечатаны как серия репортажей в прессе, Троцкий, похоже, почувствовал, что долг его по этому вопросу исполнен. Я уверен, что он понятия не имел, пока я громко не возвестил об этом, что мы с Ридом что-то делаем в этом большом, теперь почти безмолвном здании.
Наше бюро пропаганды было самым деловым местом на свете. Большинство чиновников ушли или слонялись без дела. В следующей от нас двери находился отдел военнопленных, где в элегантно обставленной комнате немецкие и австрийские военнопленные приносили репортажи о нашей пропаганде и о том, чтобы дальше «большевизировать» пленных. Когда мы заходили, чтобы поговорить с ними, то приходилось записывать наши имена в книгу и молчать о том, что мы видели или слышали. Луиза Брайант была уверена, что к этой книге имеет доступ «Черная сотня», поскольку за ней увязывался хвост повсюду, где бы она ни ходила.
Рид, Битти и я были приглашены Марией Спиридоновой отметить канун Нового года вместе с крестьянами – левыми эсерами. Это было в расцвете их партнерства в совместном руководстве Советами с большевиками, и следовало многое отпраздновать. Точно так же, сказала нам Спиридонова, это будет просто развлекательная вечеринка – никаких политических речей.
Мы отправились на Фонтанку, 6, где являлись гостями Исполнительного комитета левых эсеров. В хорошем настроении мы наняли сани и заплатили извозчику щедрую плату, что он счел уместным ради праздника. Мы все восхищались Спиридоновой, которая работала с Лениным и другими большевиками на Всероссийском крестьянском съезде и очень деятельно обеспечила большинство в Советах для коалиционного правительства. Рид считал ее самой потрясающей и могущественной женщиной в Петрограде. По дороге мы рассуждали о том, последуют ли делегаты от левых эсеров на приближающемся Учредительном собрании за своими вождями или будут в смятении. Однако сейчас уже были сомнения, позволено ли будет собранию открыться, если оно будет поддерживать Советы и все нынешние советские законы.
– Это значительно опорочит имя Ленина на Западе, – заметила Битти, когда мы пробирались по снегу, а ветер дул нам в лицо.
– Но не здесь, и это имеет значение, – сказал Рид. – Вы что, хотите, чтобы Ленин раскланивался и дал Учредительному собранию одержать верх? Именно это хотели бы увидеть кадеты и старая военная банда. Никто не беспокоится об Учредительном собрании, я хочу сказать, что рабочим это безразлично.
– Но старым крестьянам не все равно, – возразила Бесси.
– Вы хотите сказать, – вмешался я, – что старые революционеры – интеллектуалы, которые проводили голосование задолго до Октябрьской революции, и голосовали как делегаты, потому что крестьяне никак не могли различить правых и левых эсеров, поскольку в бюллетенях это не было указано. Это был трюк. Кроме того, я подумал, что в этот вечер политики не будет.
Когда мы вошли в дом на Фонтанке, 6, зал, который был раньше университетом, где изучалось правоведение, а теперь служивший общежитием для крестьян, мы увидели плакат, на котором было написано: «Все товарищи крестьяне, анархисты, будьте добры написать здесь свое имя». На оставленном месте были записаны четыре фамилии.
Это была праздничная вечеринка, с жареным поросенком и мясными и капустными пирогами, собравшиеся много пели и танцевали и даже зажигали бенгальские огни, когда выключили лампу. Мужчины накрыли ее своим пальто, а Спиридонова сделала жест продолжать пение.
Однако даже здесь были устроены дебаты по поводу Учредительного собрания. Радикальные левые эсеры видели реализм в доводах Ленина, что с Временным правительством у власти Учредительное собрание могло бы стать прогрессивной силой, но, когда пролетарская революция – уже свершившийся факт, это будет лишь объединяющей почвой для тех, кто хотел использовать его против народа. Дебаты, которые возникли на нынешнем празднике, хотя и короткие, затрагивали более серьезные вопросы – тень Брест-Литовска и резолюцию по беспорядкам на Украине, где власть сначала переметнулась к Советам и революции, а потом ей бросила вызов реакционная Рада.
Тамада, левый эсер Маркин, теперь народный комиссар почт и телеграфа, не мог вынести того, чтобы вечер прошел в легких беседах и веселье. Интеллектуал с бледным, поэтическим лицом и печальными глазами, что особенно подчеркивал свет свечей, которые освещали длинные столы, за которыми сидели больше ста гостей, он, наконец, поднялся, постучал, чтобы привлечь внимание, и начал:
– Если мы не разорвем последние цепи, которые связывают людей, – национализм, – революция погибнет. Мы не можем позволить национализму делить людей.
Старик-крестьянин из Молдавии яростно покачал головой:
– Ленин этого не допустит. Ленин очень мудрый.
– Спросите Ленина, – продолжал Маркин. – Он скажет вам, он всегда говорит нам, что все должно исходить снизу. Это мы, вы, крестьяне, которые должны начать…
Однако его голос потонул в веселых криках протеста. Гости не желали в эту ночь говорить о серьезных вещах. И поэтому Камков, народный комиссар юстиции, пустился в безумный, огневой пляс в узком, прилегавшем к помещению зале, и было решено судить Маркина «от имени партии правых эсеров и Учредительного собрания». Суд сопровождался многими шутками насчет их прежних братьев, принадлежащих к правому крылу; играя роли, они осуждали Маркина, прежде чем были представлены какие-либо доказательства. Единственное, что было назначено, – это наказание. Было решено лишить его десерта.
Рид собирался поехать домой, чтобы посмотреть на суд над другими издателями «Масс», однако он хотел осветить и Учредительное собрание, и Третий съезд (открытие его было назначено на 10 января), поэтому он отложил свой отъезд, решив ехать после Луизы Брайант, которая собралась покинуть Петроград 7 января. Зная, что на родине Учредительному собранию придают слишком много значения, он хотел задержаться в Петрограде достаточно долго для того, чтобы выяснить, какие будут последствия после собрания в городе.
В апреле и неоднократно после апреля Ленин подчеркивал, что республика Советов – это высшая форма демократии, чем обычная буржуазная парламентская республика. Во время режима Керенского Учредительное собрание считалось приложением парламентской демократии и законным требованием, озвученным большевиками. Теперь оно было неактуальным.
Направляясь на Учредительное собрание в пятницу утром, 5 января, я шел по Литейному проспекту и болтал со старым Марком Андреевичем Натансоном, бывшим народником и давним членом Центрального комитета партии социалистов-революционеров, который сейчас находился в группе Спиридоновой, более многочисленной, чем правые эсеры, которые захватили большинство мест в Учредительном собрании. Он рассказывал мне, как он пришел к Ленину, чтобы поговорить об Учредительном собрании. Он сказал, что Владимир Ильич открыто заявил: «Вы знаете, что мы не позволим, чтобы Учредительное собрание стоило нам революции. Нам придется прервать его, и тогда где окажутся левые эсеры? С нами?» И старый народник, еще немного поговорив с Лениным, почувствовал себя побежденным и сказал: «Очень хорошо, если дело дойдет до революции или Учредительного собрания, закройте Учредительное собрание и сделайте это силой». Он не мог говорить за свою партию; может, кто-нибудь и колебался, но не он.