— Тогда перейдём к делу, — жёстким голосом Рябинин отстранил всякие необязательные разговоры. — На месте сваленного хлеба нашли отпечатки колёса вашего самосвала. Вы человек судимый, в доказательствах разбираетесь… Так будете говорить?
Башаев удивлённо и шумно вобрал воздух носом. И держал его в груди, боясь выпустить, — иначе бы пришлось сразу отвечать на вопрос.
— Чего говорить-то?
— Хлеб в болото свалили?
— Свалил. Так ведь горелый.
— Кто приказывал вывозить?
— Никто.
— Как никто?
— А никто, сам.
— Где же его брали?
— Во дворе завода, у вкусового склада. Найду кучу да и вывезу.
— Неправда.
— Я могу и тое местечко указать.
— Хотите кого-то выгородить?
— Неужель хочу кого заложить? — откровенно вскинулся шофёр. Он легко признался в том, что доказано, и век не признается в том, что ещё нужно доказать. Рябинин смотрел в его кирпичное лицо; смотрел в глаза, в которых всё заметнее сказывалось нетерпение и жажда; смотрел на хорошие волосы, почему-то не задетые ни годами, ни алкоголем, — и думал, что этого человека ничем не тронешь, кроме денег и бутылки. Нет, перед ним был не организатор, не главный преступник.
— Сколько машин вывезли?
— Не считал.
— Какое вам дело до этого хлеба? Почему вы взялись его вывозить?
— А чистота двора на мне лежит.
— Башаев, ведь дело уголовное, подсудное… А вы кого-то выгораживаете.
— Зря стращаете. Горелый хлеб вывезти — что кучу мусора свалить.
Рябинин прикрыл глаза и медленно вдохнул через нос, как и этот Башаев. Оказывается, успокаивает. Сколько раз он собирался припасти коробочку каких-нибудь слабеньких таблеток, какой-нибудь травки, способной утихомирить гулкое сердце.
Есть много выражений типа «скажи, мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты». Я бы добавил… «Скажи мне, что ты ешь, и я скажу, кто ты». А вернее — «скажи мне, что ты не ешь хлеба, и я скажу, кто ты». Ну, если и не скажу, то уж сомнения у меня затлеют. Человек не любит хлеба… А что он любит? Пирожные? Не любить хлеб — значит, не любить полей, неба, простора… Не любить хлеба — это не любить своей родины.
Умные и сильные машины свободно месили многопудовые горы теста, умные и раскалённые машины выдавали из своего нутра раскалённые батоны, умные и деловитые транспортёры везли загорелые буханки… Всё гудело, шумело и двигалось. Сновали девушки в белых халатах и белых колпаках. Куда-то беспрерывно отлучался инспектор…
Но Рябинин всё это воспринимал каким-то свободным краем мозга — остальное сознание заволокло запахом свежевыпеченного хлеба, который щемящей болью лёг на сердце. Что с ним?
Память, возбуждённая заветным запахом, вдруг соединила напрямую этот день с днями детства, словно меж ними ничего и не было…
Стакан свекольного чая. Порция песку, выданная в школе, воздушная, как порошок аспирина. И пятьдесят граммов хлеба, которые он крошил в чай и разминал ложкой. И молчаливая клятва: когда кончится война, когда он вырастет, то всю жизнь будет есть только вот такой хлебный супчик, потому что ничего вкуснее быть не может.
Боже, попасть на такой хлебозавод в войну… Попасть бы сюда матери — ведь одной буханки хватило бы сохранить её жизнь. Да и были ли в войну такие хлебозаводы?
— Неужели мы столько съедаем? — восхитился Петельников.
— Вадим, я вот кончил университет, прочёл уйму книг, вроде бы знаю жизнь… Но после военного голода во мне сидит тайная мысль, что живём мы ради еды. Чтобы есть, есть и есть.
Но инспектор был тут, в настоящем:
— Сергей, ты ведь психолог… Сколько лет вон тому мужику?
Меж агрегатов рассеянно прохаживался низкорослый мужчина в сером костюме и наброшенном на плечи халате. По облысевшей голове, одутловатому лицу и полной фигуре Рябинин определил:
— Лет пятьдесят пять.
— Сорок. А какое у него образование?
Из кармана торчит карандашик, взгляд не любопытствующий, не книжник, мыслей на лице нет…
— Среднее.
— Высшее. А кем он, по-твоему, работает?
Это определялось проще — из кармана торчит карандашик, взгляд не любопытствующий, отбывает смену… Начальник цеха. Нет, у начальника цеха забот хватает. Бригадир или мастер. Но, чтобы вновь не ошибиться, Рябинин брякнул наоборот:
— Директор.
— Ага, — подтвердил Вадим.
Неужели «ага»? А ведь в молодости, готовясь к работе следователя, Рябинин ходил по улицам и разглядывал людей, определяя их характер, привычки и специальность. Но ведь не должность.
Мужчина их увидел и подошёл быстрым и мелким шагом.
— Вы, наверное, ко мне. Юрий Никифорович Гнездилов, директор. Прошу в кабинет.
— А я посмотрю, как делается хлебушек, — отказался инспектор…
Директорский кабинет удивил старомодностью. Выцветшая карта на стене, графин с прошлогодней водой, шкафик с растерзанными папками, счёты на столе.
— Наш заводик, в сущности, небольшой, окраинный, — отозвался Гнездилов на оценивающий взгляд следователя. — Технологическое оборудование, в сущности, изношено, но план даём, подооборот в норме…
— Сколько лет директорствуете?
— Уже шесть. Хоть заводик и маленький, но забот хватает. В сущности, одно цепляется за другое, другое за третье…
На Рябинина вдруг накатило сонное спокойствие. Графин ли с прошлогодней водой усыплял, старомодные ли счёты успокаивали… Да нет, это директор его гипнотизировал серым костюмом, ровными гладкими щеками, нелюбопытствующим взглядом и ватным голосом — это он убаюкивал.
— Юрий Никифорович, а ведь я следователь, — попробовал разбудить его Рябинин.
— Знаю.
Как не знать, если Рябинин допрашивал шофёра, был в управлении и назначил ревизию. И ни испуга, ни тревоги — даже беспокойства не прошмыгнуло в небольших тихих глазах. Неужели у него такая могучая воля? Или совесть чиста? Или он тоже спит, убаюканный собственным кабинетом и голосом? В конце концов, сон — это тоже форма жизни. Но глаза-то открыты, разговор-то он поддерживает.
В кабинет деловито вошли мужчина и женщина, которые показались Рябинину какими-то противоположными: он высокий, худой, с костистым и нервным лицом; она низкая, полная и каравайно кругленькая.
— Наш технолог и наш механик, — встрепенулся директор.
Рябинин пожал им руки — сухую и горячую механика, тёплую и бескостную технолога. Они выжидающе сели у стены.
— А это товарищ из прокуратуры, — вроде бы улыбнулся директор. — Хотя мы живём без ЧП…
— Вы согласны? — Рябинин глянул на сидящих у стены.
— С чем? — вроде бы испугалась технолог.
— Что никаких происшествий не было.
— Конечно, — быстро заговорила она. — Органолептические и другие показатели хорошие. Правила бракеража соблюдаем. Вот отстали с бараночными изделиями. Случалось повышенное число дрожжевых клеток, возрастала кислотность среды…
— Брак бывал?
— В пределах нормы, — скоренько вставил директор.
— А хлеб горел? — прямо спросил Рябинин.
— Как сказать… В сущности…
Юрий Никифорович глубоко закашлялся. Рябинину захотелось налить ему водички из графина, но её застойный вид отвратил от этого намерения. Технолог глядела в пол, рассматривая давно не натираемые паркетины. Острое лицо механика — кости, обтянутые кожей, — было свирепо устремлено на директора, словно он хотел рассечь его надвое.
— Горел, — отрезал механик, не дождавшись конца директорского покашливания.
— Горел, — подтвердил и Юрий Никифорович, сразу успокоившись.
— Три дня назад сгорело около тонны, — добавил механик.
— А раньше? — спросил Рябинин.
— И раньше бывало, — вздохнул директор.
— Почему?
— Автоматика. То одно полетит, то другое. Запчастей нет. Перепады напряжения. Правильно я объясняю, Николай Николаевич?
— Нет, неправильно.
— Ну, как же… Например, вчера вы докладывали, что из мукопросеивателя «Пиората» мука сыплется на пол…
Все смотрели на механика: следователь с любопытством, технолог с опаской, директор как бы очнувшись. Николай Николаевич вскочил и стал походить на гигантский гвоздь без шляпки.
— Верно, технологическое оборудование устарело. Брачок случается. Но есть и ещё одна причина — на заводе орудует подлец.
— Какой подлец? — обрадовался Рябинин повороту в разговоре.
— Который вредит заводу.
— Ну, Николай Николаевич, это уж вы слишком, — попытался охладить его директор.
— А я докажу! — механик опять торпедно нацелился на директора. — Бывает, что исправная линия жжёт хлеб. Почему?
— Значит, как раз и неисправна, — примирительно отозвался Юрий Никифорович.
— А пожар на вкусовом складе?
— Там вроде бы проводка, — тихо вставила технолог.
— А хлеб, залитый водой?
— Трубы лопнули, — чуть суровее ответил директор, но эта суровость была адресована технологу, встрявшей не в своё дело.
— А тесто на полу?
— Бывают случайности…
— А тикающая буханка?
— Что за буханка? — удивился Рябинин.
— Буханка, понимаете ли, тикала, — без охоты объяснил директор. — Вызвали минёров. Думали, что мина. Оказался, в сущности, будильник.
— О чём это говорит? — страдальчески вопросил механик.
— Хорошие будильники выпускают, — буркнул Рябинин.
— А? — встрепенулся директор.
— Говорю, даже запечённые ходят…
Механик сел успокоенно. Юрий Никифорович, чуть оторопевший от неуместной шутки следователя, умолк. Технолог, одёрнутая директорским тоном и взглядом, больше не отрывала глаз от щербатого паркета. В сущности, ими всё было сказано. Оставался лишь один вопрос директору.
— С этим подлецом нужно разбираться особо… Юрий Никифорович, кто приказал вывезти горелый хлеб?
— Я.
— И выбросить в болото?
— Упаси бог. Я велел отвезти на какую-нибудь ферму.
— А что нужно было сделать с этим хлебом по правилам?
— Перебрать, переработать, — вздохнул директор. — Но где я для этого возьму рабочих, где возьму время?
— И вы решили хлеб выбросить?
— Тут моя промашка…
Рябинин видел, что эта промашка трогает директора не больше, скажем, чем графин с позавчерашней водой. Он относился к тому типу руководителя, которые ничего не желают знать, чтобы ничего не делать.
— Не под суд же меня за этот хлеб, — натужно улыбнулся Юрий Никифорович.
— Во всяком случае, внесу представление о вашем наказании.
Горожане помогают селу в пору сенокоса и уборки урожая. Некоторые ездить не любят, считая, что это не их дело. А сколько я знаю работников, которые годами бесплодно покуривают в тихих учреждениях, и убранная сотня кочнов капусты или выкопанные несколько мешков картошки — единственно принесённая ими польза.
Но я бы делал так… Кем бы ни был человек, каких бы званий, профессий и должностей ни имел, пусть обязательно проработает одну страду на уборке хлеба. Именно хлеба.
Белый халат, распяленный его плечами, суховато потрескивал в швах.
Сначала Петельников шёл за примеченной горкой теста по всей линии. Подвижную и упругую, почти живую массу крутило, приглаживало, катало и резало до самой печи. Там инспектор сразу вспотел и пропитался горячим хлебным духом.
Потом он стал бродить свободно, затевая разговоры, задавая вопросы и отпуская шуточки. Очень скоро инспектор узнал, как бракуется хлеб, — была книжечка с решительным названием «Правила бракеража». Узнал смысл красивых слов — «органолептические показатели». Узнал, что у дрожжей есть сила, которая так и звалась — подъёмная сила. Узнал, чего вкусненького хранится на вкусовом складе… Но про горелый хлеб люди молчали, отделываясь необязательными словами и туманными предположениями. Мол, иногда горит. А когда, почему, сколько и куда девается…
Вольный поиск привёл инспектора в. небольшую чистенькую комнату: стол, накрытый светлой клеёнкой; никелированный электрический самовар; белые, разомлевшие от жара, калачи; тарелка с пилёным сахаром; шесть девушек в белых халатах, похожих на разомлевшие калачи.
— Приятного аппетита, заодно и счастья в личной жизни! — весело сказал инспектор.
— Садитесь к нам, — предложила та, которая была постарше.
— И сяду, — так же весело согласился он.
Перед инспектором оказалась большая фаянсовая чашка, налитая тёмным чаем, — уж тут бы молоко пить, чтобы оставалось всё белым. Пара калачей, лёгших на тарелку, доносили свой жар до его лица. Он набросал в чашку сахара, переломил калач, отпил чай и оглядел девушек…
Белые халаты и белые шапочки роднили их, как сестёр. И разрумянились все шестеро — от печного жара ли, от чая ли или от калачей?
— Девушки, почему умолкли?
— Нам впервой пить чай с милиционером, — хихикнула одна, у которой белёсые бровки, казалось, были присыпаны мукой.
— А вы представьте, что я жених.
— Невест больно много, — заметила старшая.
— Неужели все незамужние?
— Все, кроме меня.
— Девочки, а чего так? — огорчился инспектор.
Отозвались все разом:
— Не берут.
— За городом живём, до всяких дискотек далеко.
— Специальность непрестижная — хлебопёки.
— И получаем мало.
— Мы вроде как полудеревенские.
Петельников обрадовался — разговор пошёл. Но тот лёгкий трёп, который давался ему шутя и частенько приводил к цели, вроде бы свернул на другие, серьёзные колеи.
— Красавицы, а не сами ли виноваты?
Они не нашлись с ответом, потому что ждали сочувствия, ждали других слов, к которым привыкли: мужчин рождается меньше, мужчины идут в армию, мужчины пьют… Этот же милиционер с твёрдым и открытым лицом, аппетитно уминающий калачи, вдруг подбросил им сомнение, которое тайно живёт в каждом и лишь ждёт вот таких неожиданных слов.
— А чем виноваты? — всё-таки спросила одна, та, которая с мучнистыми бровками.
Инспектор ответил вопросом, обратившись к первой, ближайшей:
— Каким спортом занимаетесь? Бадминтон, теннис, турпоходы?
Она испуганно оглядела подруг. Но инспектор уже спрашивал вторую:
— Сколько книг прочитываете в месяц? Есть своя библиотека?
И она не ответила — растерялась ли, читанные ли книги подсчитывала.
— Какую общественную работу ведёте, а? — спросил он третью.
Она пожала плечами.
— Концерты, филармония, выставки, поэтические вечера?
— Далеко ездить, — отозвалась четвёртая.
— Чем вы увлекаетесь? Кактусы, летающие тарелки, макраме, наскальная живопись или каратэ?
Пятая промолчала, уже догадавшись, что на эти вопросы отвечать не обязательно.
— Девочки, да вам не замуж идти, а пора топать в клуб «Кому за тридцать», — заключил инспектор.
Та, которая с мучнистыми бровками, засмеялась так, что на столе вздрогнули калачи. И все ответно улыбнулись.
— Они активные, — заступилась шестая.
— Активные? — громко удивился инспектор. — Я тут полдня хожу, а они молчат.
Девушки, как по команде, взялись за чашки и утопили в них взгляды. Стало тихо — лишь урчал самовар. И от тишины сделалось вроде бы ещё белее.
— Вот и вся активность, — усмехнулся инспектор.
— Директор-то человек хороший, — вздохнула старшая.
— Поэтому можно жечь хлеб?
— Мы не жжём, — она поджала губы.
— А кто жжёт?
— Ой, девочки, нам пора, — всполошилась старшая. — А вы ещё попейте…
Они воробьиной стайкой выпорхнули из комнаты. Инспектор пододвинул к себе блюдо с калачами — он ещё попьёт.
Петельников не ждал откровенного разговора за чашкой чая, но и не ждал такого дружного противостояния. Он не сомневался в конечном успехе, — злило ненужное упорство. Неужели эти девушки не понимают, что горы сожжённого хлеба не утаишь? И неужели им не жаль своей работы?
Инспектор остервенело взялся за третий калач — он отомстит этим девицам, съев всё это блюдо. Да ведь они напекут новых…
В чайную комнату влетела с запоздалой сердитостью мучнистобровая девушка:
— А вы зато обжора!
И выпрыгнула за дверь, оставив инспектора наедине с калачами.
Печёным хлебом кормят скот. Голуби в городах прыгают по накрошенному хлебу. В мусорных бачках торчат окаменевшие батоны. В столовых искромсанного и недоеденного хлеба столько, что хватило бы ещё на одну столовую. Школьники бросаются кусками, а то и сыграют буханкой в футбол. Вот и хлебозавод сжигает…
Показать бы это мужику восемнадцатого, девятнадцатого века. Дореволюционному мужику показать, людям гражданской войны и Отечественной показать бы.
Почему же так? Сыты? Голодный человек хлеб не выбросит. Но есть, по-моему, и другая причина.
Раньше к производству хлеба была причастна основная масса народа. Теперь же им занимается лишь часть общества, меньшая.
Раньше мужик пахал земельку, идя по ней ногами своими. Сеял, жал, молотил цепами, да с лошадкой. Хлеб пёк сам, баба его пекла, предвкушая первую хрустящую корочку…
Теперь тракторист пашет сидя — тоже работа нелёгкая, но он имеет дело с трактором, а не с землёй; он высоко, он над ней. Убирает на комбайне — тоже руки заняты не снопами, а рычагами, тоже сидит высоко. Мелют зерно на мельнице — всё механизировано, лишь кнопки нажимай. Ну, а как пекут, я видел — поточная линия, электропечи, кнопки, рубильники. Выходит, что производство хлеба как бы отделилось от человека.
Раньше хлеб был полит жарким потом. Может, поэтому его и ценили? Теперь его добывают индустриальным способом. Может, поэтому и не ценят?