Мышиное счастье - Станислав Родионов 5 стр.


— Это знает только один человек.

— Кто же?

— Главный механик.

— А он при чём?

— Механизмы-то его.

Ресницы предвещающе вздрогнули.

— Катя, подождите закрывать глаза…

— Думаете, что не хватает мужчин?

Инспектор думал только об одном мужчине, о преступнике. Видимо, затеянный им на чаепитии разговор девушек растревожил.

— Катя, договоримся так… Кончив дело с этим хлебом, мы специально приедем для задушевных бесед.

— Мужчин хватает, но нет с ними равенства.

— Ну, теперь-то женщины равны так, что дальше некуда.

— Какое же это равенство, если женщина не может ухаживать, объясняться в любви и делать предложения?

— И слава богу, — буркнул инспектор. — А куда девался весь горелый хлеб?

Но он не успел — веки покойно смежились. Её вопрос зрел долго. Инспектор зевнул, предчувствуя разговор о душевной близости или вечной разлуке.

Она вдруг открыла глаза, взяла его за руку и тихо спросила, окончательно проснувшись:

— Вам нравятся блондинки или брюнетки?

Инспектор тронул прядку её волос:

— Блондинки.

— С тёмными глазами или с голубыми?

Он заглянул в её глаза:

— С голубыми.

— Худенькие или полненькие?

Петельников отступил на шаг, окидывая её фигурку весёлым взглядом.

— Средненькие.

— С ямочками на щеках или без?

Он состроил рожу, отчего Катя улыбнулась.

— С ямочками.

— А я во вкусе мужчин? — совсем беззвучно спросила она.

— Нет вопроса, — понизил голос и он.

— Идёмте со мной.

— Куда?

— В подвал.


Можно тонко разбираться в искусстве, играть на ударнике или петь соло; можно знать языки, историю религии и тайны микромира; можно писать книги, диссертации и докладные записки; можно быть сведущим в икебане, дышать по системе йогов и завтракать шведскими бутербродами… Всё это можно знать, понимать и уметь — и быть мещанином. Если не знать, как растёт хлеб и как он даётся народу.


Рябинин не пошёл обедать. Он знал, что Петельников своё дело сделал — разыскал водителя и хлебозавод; знал, что сейчас инспектор поехал туда говорить с этой Катей Еланцевой… И всё-таки осадок, неприятный и ненужный, от разговора остался. Может быть, оттого, что этот спор вышел с другом.

В дверь молодцевато постучали. Леденцов ступил в кабинет, как на плац:

— Прибыл в ваше распоряжение, Сергей Георгиевич!

— Садись…

У Рябинина пока не было распоряжений, не было плана расследования и почему-то не было сил собраться с мыслями. Неужели от спора?

— Хочу, Сергей Георгиевич, поступить на заочное отделение юридического факультета, — поделился инспектор.

— Решение хорошее, — рассеянно согласился Рябинин.

— С иностранным языком у меня неважно.

— Поднажми.

— Со временем плоховато.

— Подсоберись.

Секретарша принесла свежую почту. Рябинин стал нехотя просматривать справки, характеристики, отношения, копии приказов… Его взгляд задел конверт, выглядевший старомодно, словно это письмо пролежало на почте лет сорок: доплатное, без марки, писанное химическим карандашом, крупными ползущими буквами. Он вытащил тетрадный листок, разрисованный такими же буквами.

— Сергей Георгиевич, а учиться трудно?

Рябинин прочёл:

«Граждане начальство! Я же сказал тому рыжему, что надобно идтить по хрюку. Свой ум хорош, а народный лучше. С приветом, дедуля, как таковой».

— Леденцов, поселковый дед что рассказывал?

— Я всё доложил…

Инспектор поморщился, вспоминая водопроводную колонку, потешную фигуру старика, и добавил:

— Про какой-то дурацкий хряк или хрюк…

— Значит, говорил?

— Ему семьдесят с лишком.

Рябинин отодвинул бумаги, которые показались сейчас ненужными.

Следствие становилось работой коллективной. Ошибка одного могла взвалить на других ненужное бремя работы; ошибка одного могла заставить других копаться во множестве версий; в конце концов ошибка одного могла завести следствие в тупик.

— Говоришь, собрался в университет? — значительно спросил Рябинин.

— Хочу, Сергей Георгиевич, — уже с опаской подтвердил инспектор.

— А не рано?

— В смысле?..

— Университет ума не вложит.

— А кто вложит?

— Сам человек. Думает-думает да и поумнеет.

— Расшифруйте намёк, товарищ следователь…

Белёсые ресницы инспектора взметнулись чуть не вопросиками. Круглые глаза перестали моргать. Девичий румянец прилил к светлой, так и неопалённой за лето коже. И Рябинину стало жаль обиженного им хорошего и весёлого парня, — да откуда ему, городскому жителю, понять этот «хрюк»?

— Знаешь, что я сейчас сделаю? — мягко и как-то доверительно сказал Рябинин. — Поеду в Посёлок и пойду по хрюку.

— Идти по хрюку — блатной жаргон?

— Инспектор, хрюкает-то кто?

— Свиноподобные.

— А чем их кормят?

— Помоями.

— И хлебом. Значит, хозяева свиней могут что-то знать про хлеб. — Рябинин глянул в письмо. — Свой ум хорошо, а народный лучше.

Глаза Леденцова всё так же были неподвижны и круглы — лишь белёсые бровки опали. Он о чём-то думал, и Рябинин ждал этой его мысли, и уже знал, какой она будет.

— Сергей Георгиевич, разрешите мне пойти по хряку, то есть по хрюку.

— Ты хоть слышал, как они хрюкают? — улыбнулся Рябинин.

— Слышал.

— Где же?

— В мультиках.


У каждого свои заботы. Токарь озабочен деталями, артист — ролями, учёный — проблемами, продавец — товарооборотом, водитель — перевозками… У каждого свои важные заботы, и они, эти заботы, не пересекаясь, существуют сами по себе. Но когда токарь, учёный, продавец и водитель садятся за стол, то все они едят хлеб.

Поэтому мне кажется… У всех заботы свои, но хлеб — забота общая.


Не отними инспектор руку, она бы так и вела его по всему заводу, как ребёнка. Они прошли все цеха и все коридоры; миновали какие-то чаны, навесы с мешками и штабеля ящиков; повертелись на поворотах и зигзагах — и начали спускаться по каменным ступенькам к широкой двери, обитой железом.

— Открывайте, — всё так же шёпотом сказала Катя.

Инспектор сдвинул тугой засов и разомкнул тяжёлые створки. Темнота обдала их.

— Выключатель справа.

Он нащупал его — пыльная лампочка высветила низкое подвальное помещение, площадью метров в тридцать. Но эта площадь определялась только по свободному потолку — весь подвал был завален буханками хлеба.

Инспектор лишь присвистнул, замерев перед таким варварским свалом хлеба.

— Ну что — я не активная? — тихонько спросила Еланцева.

— Катя, — заторопился инспектор, доставая ручку и бумагу, — вот телефон следователя Рябинина. Пусть немедленно едет сюда. А я пока буду караулить хлеб. Только звоните тайно.

Катя, окрылённая поручением, белой птицей взлетела по ступенькам…

Инспектор остался в подвале, прикрыв дверь. Он стал у порога вроде сторожевого пса, будто за несколько минут его отсутствия эту гору хлеба могли бы перепрятать; вёл себя так, как на месте происшествия, где до прихода следователя нельзя было ни к чему прикасаться.

Хлебный конус достигал высокого и узкого окна. Инспектор попробовал к нему подойти, но мешал хлеб — не наступать же на буханки. Тогда он лёг грудью на него и дотянулся до окна — прямоугольная рама подалась с привычной готовностью. За окном был двор, безлюдная его часть, пущенная под хранение всего ненужного.

Петельников вернулся к двери и глянул на часы — прошло двадцать минут, а Кати не было. Он прислонился к холодному железу двери…

Теперь понятно, как вывозили хлеб: спускали в этот подвал, через окно бросали во двор, грузили в самосвал — и за ворота. Но почему он не горелый? Как его вывезти через проходную? И зачем вывозить хороший хлеб: чтобы свалить в болото?

Он вновь посмотрел на часы — Еланцевой не было уже сорок минут. Не перехватил ли её директор? Не передумала ли она подрывать авторитет родного завода?

И когда Петельников уже вознамерился опечатать подвал, послышались торопливые шаги. Но шёл не один человек. Инспектор прижал ногой дверь и выключил свет.

В дверь постучали:

— Это я, Катя.

Петельников щёлкнул выключателем и убрал ногу. Сперва вошла Еланцева, показавшаяся в этом тёмном подвале белым ангелом. За ней осторожно, щурясь от подземного мрака, ступал Рябинин. Увидев хлеб, он заморгал глазами — и опять на его лице инспектор заметил мучительную обиду.

— Я ждала машину, чтобы его провести сюда, — объяснила Катя.

— Знаете, кто свалил хлеб? — спросил Рябинин Еланцеву.

— Нет.

— А раньше его тут видели?

— А раньше его тут видели?

— Видела раза два.

Рябинин смотрел на окно, размышляя.

— Оно выходит во двор, — объяснил инспектор.

— Может, и теперь скажешь, что пустяками занимаемся? — почти сердито отозвался следователь.

— Побереги злость для преступника.

— А вы знаете преступника? — спросила Катя у инспектора.

— Вот он знает, — буркнул Петельников.

Рябинин пощупал буханки, осмотрел дверь, подёргал засов… Только портфель он не открывал, где лежали протоколы для осмотра места происшествия.

— Ну что… пригласить понятых? — спросил инспектор.

— Ни в коем случае.

— А как?

— Сюда придут.

— Кто?

— Тот, кто свалил этот хлеб.

— Чтобы его забрать? — заинтересовалась и Катя.

— Теперь, после нашего появления на заводе, побоятся, — заметил инспектор.

— Не чтобы забрать, а чтобы добавить, — сказал Рябинин.

— Тем более побоятся, — не согласился Петельников.

— Но добавить не этого хлеба, — Рябинин улыбнулся довольно, как человек, догадавшийся о тайне, которая для других недоступна.

— Добавить булки, — догадалась и Катя.


Творчество, творение художника, творческая работа, творец… В конце концов, сотворение мира.

А ведь раньше в деревнях тесто творили — на ночь ставили его на печку в деревянной кадке, чтобы утром испечь караваи и одухманить их запахом всю избу, а то и всю деревню.


После ухода Башаева женщина понуро сидела у остатков дикого пиршества, положив взгляд на нетронутую буханку хлеба. В этом взгляде ничего не было — ни мыслей, ни желаний, ни чувств… Слабых людей жизнь отжимает досуха. Но слабым человеком была женщина, а к ней приходит второе дыхание, и третье приходит, потому что она женщина, потому что судьба этой женщины была связана ещё с двумя судьбинками.

Она встала и запахнула халат, который обтянул её туго, как забинтовал. У окна была прибита двухъярусная полочка: на первом стояло несколько книг, на втором чернел телефон, казавшийся тут немым и ненужным. Она сняла трубку и набрала номер — телефон оказался говорящим.

— Опять не приедешь? — спросила она у сразу отозвавшегося голоса.

— Дела.

— Вчера были дела…

— И сегодня дела.

— Какие дела по ночам?

— Какие бы ни были, они тебя не касаются.

Отвечающий ей мужской голос был чётким, с хорошо произнесёнными словами, будто он старался скрыть акцент.

— Ты уже хватил своего импортного коньячку…

— И это тебя не касается, — выговорил голос.

— А двоих детей это касается?

— На их содержание деньги даю.

— А на что же ведёшь сладкую жизнь?

— И это тебя не касается.

— Эх ты, отец!

— А я не крепостной! — взвился голос, позабыв про тщательное выговаривание слов.

Женщина ещё туже запахнула халат, словно теперь от крепости ткани зависела её сила. Но лицо, ничем не стянутое и ничем не поддержанное, оказалось предоставлено самому себе — давно готовые слёзы этим воспользовались. Она всхлипнула.

— Этим меня не проймёшь, — громко и теперь невнятно пробурчал он.

— Я знаю, — вдруг тихо согласилась она.

— Тогда чего звонишь?

— Я подам на развод…

— Этим меня не проймёшь, — повторил он.

— Я знаю, — повторила и она.

— Давай жить, не пересекаясь, — предложил голос вроде бы игриво.

Женщина всхлипнула ещё раз, не для него, не нарочно — вырвалось. Она думала, что он положит трубку, испугавшись этих всхлипов. Но он не то икнул, не то вздохнул.

— Зачем прислал Башаева? — тихо спросила она.

— Никого я не присылал.

— Он выпил тут бутылку водки…

— Я башку ему намылю.

— Его к следователю вызывали…

— А это не твоё дело! — опять взвился голос на предельно высокую ноту.

У женщины были вопросы и просьбы, у неё были советы и пожелания — она давно готовилась к длинному разговору, хотя бы телефонному, коли стал невозможен личный. Но все приготовленные слова нахлынули на неё и сдавили грудь. Она ещё раз всхлипнула и сказала, сама не зная, зачем:

— Скажи ей, что душить мужчину французскими духами неприлично.


Весь век не забуду… Сколько мне было? Семь лет?

Пыль, шоссе, молоденькие солдаты идут усталой и нестрогой колонной. Мы с матерью стоим на обочине, как чахлые деревца. Кого мы высматривали? Отца? Но он давно уже там, куда шли эти солдаты, — на западе.

Вдруг один солдат выскочил из строя, на ходу развязывая вещмешок. Он подбежал, сунул в мои растопыренные руки буханку хлеба, поцеловал маму в щёку и стал догонять колонну.

Мама не пошевельнулась, даже спасибо не сказала — только слёзы текли, оставляя чистые дорожки на пыльных щёках.

Я многие годы пытался вспомнить лицо этого солдата и не мог. Вместо него наплывало лицо отца, словно он дал нам тот хлеб.


Часы показывали без пяти два ночи.

Железная дверь в подвал закрыта плотно, как она была закрыта и раньше. Буханочный бархан лежал по-прежнему — может быть, только чуточку осел под собственной тяжестью. Хлебный дух, перебивший запах сырости, кирпича и железа, уже пропитал одежду Петельникова. Тьмы, ради которой он прихватил фонарик, не было — прямоугольное окно бросало на буханки бледно-лимонный дрожащий свет от фонаря, качаемого ветром во дворе.

Инспектор сидел на корточках, привалившись спиной к влажной стене. В одну секунду он мог пасть в хлебную выемку и слиться с буханками; мог вообще зарыться в хлеб, как тарбаган в степной холмик. Но пока лежала подвальная тишина.

Впрочем, где-то наверху тихо гудел вечный труженик хлебозавод.

За окошком жил мокрый двор — инспектор слышал шорох листьев и вздохи заводских пристроек; за подвальным окошком жила глубокая осень.

Петельников посмотрел на часы — четверть третьего.

Он сразу поверил в догадку следователя и сам предложил эту засаду. Но сейчас, когда пришла накопленная усталость, затекли ноги, замёрзла спина и хотелось спать, инспектор усомнился в успехе. Могло быть всё не так, как предположил Рябинин. Преступник мог испугаться и бросить этот хлеб на произвол судьбы. В конце концов, преступник мог прийти не в эту ночь.

Спину начало покалывать — от холодной ли стены, от занемевших ли ног… Петельников отольнул от кирпичей и слегка повернул спину к хлебу: ему казалось, что буханки ещё льют малое тепло, оставшееся от печей.

Видимо, от изменённого положения тела, а может быть, от спокойной мысли, что никто не придёт, инспектор задремал той туманной дрёмой, когда всё слышишь и даже о чём-то думаешь. В этой дремоте ему показалось, что осенние листья на неубранном дворе прошуршали с какой-то летней силой. Он открыл глаза и увидел, что бледно-лимонную тень на хлебе пересекла чёрная линия, как палка пролегла. Инспектор вжался в стену и глянул на окно…

Торопливые руки открыли его, подставив под раму доску. Громадная бугристая тень почти заслонила свет — Петельникову даже показалось, что у окна села крупная собака. Но эта собака вздрогнула, шевельнула тенью, и к ногам инспектора что-то скатилось. Потом ещё, ещё… Инспектор понял — в подвал бросали буханки.

Что делать? Человека Петельников не видел. Бежать за ним во двор? Крикнуть, чтобы не уходил? Самому вылезти в это окошко? Во всех случаях этот тип ждать не станет…

Пока инспектор искал выход, человек решил свой труд упростить — просунул мешок в окно и высыпал хлеб одним разом, как крупу. Его обе руки далеко протянулись в подвал.

Петельников прыгнул, когда буханки ещё сыпались, — их крепкий поток он как бы рассёк своей головой, почувствовав, что и они рассекают его кожу. Схватив одну руку, инспектор рванул её вниз, на себя. Человек за окном пал на колени и поехал в подвал на животе, по буханкам, как по каткам. Внизу Петельников поставил его на ноги, сразу напоровшись на водочный дух, который перебил хлебный. Теперь потребовался фонарик. Но инспектор сперва осветил не человека, которого он опознал по запаху, — сперва он осветил сброшенные буханки…

Все они были чёрными и сухими, точно спеклись в доменной печи или выпали на землю вместе с раскалёнными метеоритами.

Петельников осветил красное и мокрое лицо втащенного человека:

— Привет, Башаев!


Геологическая партия, с которой я бродил в молодости по степям, сплошь состояла из интересных людей: доктор наук, кандидат наук, геолог, геофизик и два студента. И ещё был шофёр Александр Иванович. Однажды его послали в маршрут с доктором наук вместо заболевшего студента — таскать рюкзак с образцами…

Из маршрута они вернулись через полчаса, и доктор наук заявил, что с этим человеком он никогда в жизни не пойдёт в маршрут. Оказалось, они дошли лишь до хлебного поля. Доктор наук, как и все мы, исходя из высших целей науки, ходил прямиком через поля и пашни, бахчи и огороды. Топтать хлеб Александр Иванович отказался — даже ради высокой науки.

Назад Дальше