– Вам лучше видно, что я могу, – скромно заметил Иван Алексеевич.
– Спасибо, милый, за доверие. – Гостилицын поднялся. – Разговор у нас был очень важный, содержательный. Я подумаю.
Отелков вспыхнул и резко ответил:
– Как хотите, так и думайте! Только Урод без меня… – Он хотел сказать «не будет сниматься», но против желания поправился и сказал, что собаке сниматься без него невозможно.
– Вот. как? Почему же? – серьезно спросил Гостилицын.
– Вы, Герман Андреевич, совсем не учитываете характер Урода и его привязанность ко мне. А поводырем собаки я, извините, не буду.
Отелков встал и пошел к двери. Но прежде чем толкнуть дверь, помедлил: он ждал, не остановит ли его режиссер. Гостилицын не остановил.
Угроза Отелкова была настолько нелепой, что в первую минуту Гостилицын растерялся. Потом он грустно усмехнулся, потом задумался. Он понимал, что только отчаяние могло толкнуть Отелкова на столь абсурдное заявление, и ему стало жаль Ивана Алексеевича.
«Да так ли бездарен Отелков, как о нем говорят? И кто оценил его способности? Ведь его не проверяли на серьезной роли», – подумал Гостилицын.
Вспомнил Герман Андреевич, как он и сам доходил до отчаяния в первые годы работы в театре. Главный режиссер пять лет держал его при себе: год на побегушках, год ассистентом и три года помощником. На бесчисленные просьбы Гостилицына о самостоятельной работе шеф неизменно отвечал: «Успеешь».
И вот наконец ему доверили ставить спектакль. Сколько было мук только над первой картиной! Все пришлось вместе с автором переписывать заново. Полмесяца изнурительных репетиций, полмесяца бессонных ночей – и картина, кажется, готова. Гостилицын идет к главному режиссеру и просит его посмотреть.
– А как ты сам считаешь, хорошая получается картина? – спрашивает главреж.
– Мне кажется, еще плоховата, – чистосердечно сознается Герман Андреевич.
– И смотреть не буду, – говорит шеф и поворачивается спиной.
Опять две недели утомительной работы, и опять тот же вопрос главрежа:
– А как ты сам считаешь?
– Не знаю, – ответил Гостилицын.
– Если уж ты сам не знаешь, то как же я могу знать! – говорит шеф и опять поворачивается спиной.
Гостилицына охватывает отчаяние, душит злоба, всю ночь он кусает угол подушки, а с утра опять принимается перелопачивать проклятую картину. Сделано все: больше из автора, из артистов, из себя выжать нечего.
Он идет к шефу и докладывает, что теперь картина звучит неплохо.
– Неплохо – понятие туманное и растяжимое, – говорит шеф и поворачивается спиной.
Гостилицын сжимает кулаки и с трудом удерживает себя от уголовного преступления.
Еще две недели, и он решительно заявляет:
– Я сделал все, что мог. Пусть другой сделает лучше.
Шеф идет смотреть, а потом доказывает Гостилицыну, что все-таки можно сделать лучше.
«Какой был безжалостный тиран! Какой был художник! Это он внушил мне, что в искусстве без труда ничего не сделаешь. Если у меня и были кое-какие успехи, если кое-что удалось сделать значительное и нужное, то это случилось потому, что работал как вол и был болезненно требователен в первую очередь к самому себе».
Гостилицын вздохнул и вышел из кабинета. Проходя длинным коридором студии, Герман Андреевич машинально свернул в сценарный отдел. Начальник отдела читал сценарий и, видимо, читал без удовольствия: лицо у него было грозное, и карандаш безжалостно жирными бороздами распахивал рукопись. Оторвавшись от сценария, он посмотрел на Гостилицына и пожаловался на автора, который пять раз переделывал сценарий и теперь до того его довел, что хоть на помойку выбрасывай.
– Ну а как у вас дела? Слыхал, что вы заново переписываете принятый сценарий, – сказал начальник отдела.
– Кое-что переделываю. Но больше восстанавливаю выкинутое вашими редакторами.
Начальник поморщился:
– Кажется, автор способный малый?
– Весьма способный, – подтвердил Гостилицын. – Кстати, Петр Александрович, что вы можете сказать об Отелкове?
Петр Александрович снял очки и опять их надел.
– Это про какого же Отелкова? Актера? Да что про него сказать? Говорят, бездарен. Кажется, с ним работал Бениваленский.
Гостилицын не любил откладывать дела на завтра. То, что его задевало, решал быстро и безапелляционно.
В актерском отделе ему дали личное дело Ивана Алексеевича Отелкова. Оно было очень тощее и очень скромное. И в какой-то мере скрашивала его только копия диплома с отличием.
«Так и есть: ни одной серьезной пробы!» – подумал Гостилицын и бросил папку на стол.
Режиссер Бениваленский снимал колхозную кинокомедию. Путь из актерского отдела в съемочные павильоны пролегал через «Аглицкий клоб». Когда показался Гостилицын, его завсегдатаи примолкли и вытянулись. Они очень уважали его и очень боялись. Среди них были случайные, ненужные искусству люди, были и безусловно одаренные. Как тех, так и других Гостилицын одинаково презирал. Первых – за то, что взялись не за свое дело, вторых – за лень, хвастовство, богемные нравы.
Съемочные павильоны находились во внутреннем дворе студии в огромных кирпичных сараях.
В первом павильоне, куда зашел Гостилицын, подходила к концу работа над кинофильмом о войне. Снимали сцену в блиндаже. Около железной печки сидели «немецкие» солдаты, вытянув грязные руки. Режиссер-постановщик что-то горячо доказывал оператору, а тот ему так же горячо возражал. В другом павильоне готовили к съемке сцену в богатой купеческой квартире. Рабочие под руководством художника-декоратора перетаскивали с места на место старинный, громоздкий буфет.
Из распахнутых дверей третьего сарая валил густой дым. Здесь работал Бениваленский. Снимали эпизод в ночном лесу у костра. Пять срубленных елок изображали глухой бор. Полыхал настоящий костер, и сидели две влюбленные парочки. Сцена не шла, и ее, видимо, уже снимали не раз. Обычно очень тактичный и спокойный, Бениваленский горячился. К нему со всех сторон приставали актеры:
– Иван Михалыч, а если попробовать так…
– Иван Михалыч, а если…
– Иван Михалыч, давайте еще раз…
Иван Михайлович отмахивался от советчиков, как от слепней, обеими руками.
«Зачем это я как неприкаянный таскаюсь по студии и мешаю другим работать? – с возмущением спросил себя Гостилицын. – Что я нынче, с ума сошел?»
Когда он возвращался назад, лестничная площадка заметно опустела. Торчали три незнакомые невзрачные фигуры, и сияла вечно жизнерадостная физиономия Васеньки Шляпоберского.
– Пойдем со мной, – коротко приказал ему Гостилицын.
Васенька покорно зашагал за Гостилицыным, гадая, зачем это он понадобился сердитому режиссеру.
Вернувшись в свой кабинет, Гостилицын достал экземпляр сценария и на углу его размашисто написал: «Роль профессора Дубасова – Отелкову».
– Вы, кажется, с ним друзья? – спросил он Васеньку.
Тот пожал плечами:
– У меня все друзья, Герман Андреевич.
– Это очень плохо, брат Шляпоберский, – серьезно заметил Гостилицын.
– Почему? – изумился Васенька.
– Потому что друзья – безжалостные воры. Они воруют время.
Васенька беззаботно махнул рукой:
– Мне его все равно девать некуда.
Наивная обаятельность его позабавила Гостилицына. Васенька вообще чем-то ему нравился. Вероятно, тем, что из всех стоиков «Аглицкого клоба» он был наиболее ярким.
– А твое мнение об Отелкове как об артисте?
– Нераскрывшийся Кин! Жан Маре в квадрате! – воскликнул Васенька.
Гостилицын вручил Васеньке сценарий:.
– Будь любезен, передай ему сегодня же. Васенька взял сценарий, повертел, вздохнул и уставился на режиссера.
– Ну что? – спросил Гостилицын.
– Герман Андреевич, а вы еще не сняли меня с роли?
– С какой это?
– Жениха. Вот такой крохотной! – И Васенька показал мизинцем, какую роль отвели ему в этом фильме.
– Пока еще нет.
Обрадованный Васенька выскочил из кабинета и побежал искать рубль на такси.
Во второй половине дня Отелков с Уродом вернулись домой. Времени было девать некуда. Иван Алексеевич хотел было навести в квартире кое-какой порядок. Однако дурное настроение выбило его из колеи. Из головы ни на минуту не выходил разговор с Гостилицыным. И ничего приятного он не сулил Отелкову.
После этого разговора Иван Алексеевич мог рассчитывать только на роль поводыря собаки. Утром привозить ее на студию, а после съемок отвозить домой. Отелков задрожал от обиды. Перетирая тарелки, он как попало швырял их на стол и, стиснув зубы, шипел:
– Нет, этого не будет! Или я и собака, или никто!
Когда тарелка выскользнула из рук, Иван Алексеевич выругался и, расшвыряв ногой черепки, повалился на кровать.
– Боже мой! Как не везет в жизни! Как не везет!
Отелков приподнялся и, тупо уставясь в угол, неизвестно кого спросил: «Зачем?» В голове, как вьюны, завертелись вопросы: «Зачем вы меня мучаете?», «Почему вы мне не верите?», «Чем лучше меня Сомов?», «Чем я хуже Хицкалова?». И вдруг из самого дальнего, тайного уголка мозга, как черный удав, выполз главный вопрос: «Зачем я стал артистом?» – и задавил все остальное. Этот страшный вопрос теперь все чаще и чаще навещал Отелкова. Иван Алексеевич пытался искать защиты от него, но понимал, что это все равно бесполезно, что он с каждым годом слабеет и недалек тот день, когда это – «зачем» прикончит его.
Сегодня же Иван Алексеевич не пытался сопротивляться. Он лежал, глядя в потолок, и думал: «Зачем я стал артистом? Зачем взялся за такое дело? Поэтому-то у меня ничего и нет. Ни настоящего, ни будущего… Ничего… Лучшие свои годы прожил, словно в тупике, в пустом, заброшенном вагоне. И все ждал, когда подойдет паровоз, подцепит и повезет. Куда? А не все ли равно, лишь бы ехать!…» Иван Алексеевич вздохнул. «И мелькнула мечта, как гривенник в океане», – вспомнил он любимую поговорку Васеньки Шляпоберского.
Уже начинало темнеть, когда задребезжал и задергался звонок. Иван Алексеевич даже не сделал попытки подняться. «И так войдет – дверь не закрыта», – подумал он.
В комнату не вошел, а ворвался Васенька Шляпоберский с картонной папкой под мышкой.
– Эврика! – завопил Васенька и, размахнувшись, швырнул папку в Отелкова. Не долетев до кровати, она шлепнулась на пол. Васенька встал в позу, скрестил на груди руки.
– Подыми ее, Отёлло! И ты найдешь то, о чем мечтал! тт Васенька замычал, зачмокал, подбирая нужное слово, и, не найдя его, ляпнул ни к селу ни к городу: – С незапамятных времен!
Внутри у Ивана Алексеевича что-то екнуло, потом ему стало жарко, в лицо бросилась кровь. Подавив радостное предчувствие, Отелков лениво спросил:
– Чего же я желал с незапамятных времен?
– Роль, чучело! Роль! Да еще какая! Главная! Эх ты, дуб маринованный, колода осиновая! Лежит тут, а я за него бегай, хлопочи! Если б не я, шиш бы ты ее получил. На-ка вот, держи карман шире! – Васенька оттопырил карман, в котором жалобно звякнули медяки.
– Ну уж так-то ты и бегал, – добродушно проворчал Иван Алексеевич.
– И ты не веришь? – неподдельно изумился Васенька. – Пойдем сейчас же на студию и спросим, у кого хочешь спросим, что сказал Шляпоберский, когда Гостилицын спросил: «А не дать ли эту роль Отелкову?» Я сказал: «Дать эту роль Отелкову, и больше никому!» Вот как я сказал!
Иван Алексеевич не знал, чему удивляться – счастью или Васенькиной брехне. Ему вдруг стало так хорошо и весело, что он от души расхохотался.
– Ты все еще не веришь! – возмущенно закричал Васенька. – Идем, идем, спросим всех, первого встречного! – Он схватил Отелкова за ногу и потащил с кровати, но стащить Отелкова было не так-то легко, и Васенька безнадежно махнул рукой:
– Черт с тобой, лежи. Адью!
– Постой, куда же ты?
Васенька поднял палец и напыщенно изрек:
– Путь искусства длинен, а жизнь коротка.
– Как это понимать? – спросил Иван Алексеевич.
– Бегу на именины, – пояснил Васенька и как бы между прочим добавил: – Мне тоже ролишку подкинули.
Васенька мгновенно исчез, будто его и не было, будто все это приснилось Отелкову. В руках Иван Алексеевич держал рыжую папку, на которой размашистым почерком было написано: «Роль профессора Дубасова – Отелкову». Иван Алексеевич открыл папку: профессор Дубасов в списке действующих лиц стоял первым.
– Отелкову!… – прошептал Иван Алексеевич. Сколько лет он ждал этой минуты! Сколько за это время он вынес стыда, оскорблений и обид! Он, как нищий, унизительно выпрашивал эпизодические роли, ему, морщась, иногда давали, причем самые мизерные. И вот наконец свершилось. Ему предложили центральную роль и даже принесли ее на дом. В эту минуту Иван Алексеевич не только забыл неприятный разговор с режиссером, но даже не вспомнил о существовании Урода. Все это он приписал неожиданному повороту в своей жизни, которого так давно ждал.
– Я им докажу, на что способен Иван Отелков! Они увидят!…
Кого под словом «они» имел в виду Иван Алексеевич, он и сам бы, наверное, не ответил.
Отелков блаженно закрыл глаза и отчетливо, совсем близко увидел свой счастливый берег, как тогда в юности, когда, не перекрестясь, бросился в воду и поплыл к нему.
Когда Иван Алексеевич очнулся от грез, в комнате было совсем темно. На крыльце скулил Урод и когтями драл дверь.
Отелков впустил собаку, закрыл дверь на крюк, задраил ставни, застелил кровать чистыми простынями, разделся и лег читать сценарий. Он всегда читал лежа. И даже писал в кровати, хотя и редко. Не потому, что так было удобно, просто он не любил писать, да и нужды в том не было.
Все понравилось ему в сценарии: и профессор Дубасов, и пес космонавтов, который, по фантазии автора, совершал такие дела, что и человеку не по силам. Ролью Отелков остался очень доволен. Она была серьезная, солидная, словно бы специально писалась для него. В общем, все пока складывалось как нельзя лучше.
Около часа ночи робко продзинькал звонок. Урод с радостным визгом бросился на дверь. Иван Алексеевич догадался, что это Серафима Анисимовна, и сначала не хотел впускать ее, но потом раздумал, упрекнул себя в черствости, открыл дверь. Серафима Анисимовна сразу учуяла, что в жизни Отелкова произошло что-то большое, важное и радостное и что настроение у него сегодня отменное. Она постаралась еще больше улучшить его настроение…
Потом Иван Алексеевич читал ей сценарий. Она пыталась слушать внимательно и не могла. Слушать и понимать ей мешала радость. По лицу Серафимы Анисимовны текли слезы, и она украдкой смахивала их ладошкой. Когда Отелков спросил, с чего это она так раскисла, Серафима Анисимовна, прижавшись ртом к его плечу, пролепетала:
– Так. Пьеса очень жалостливая.
Отелков возмутился;
– Во-первых, это не пьеса, а сценарий, во-вторых… здесь нет ничего такого, чтобы распускать нюни. – Он хотел сказать грубость, но, взглянув на виноватое лицо, удержался и сказал, что она ничего не понимает.
– Ну и пусть ничего не понимаю, зато мне хорошо. Иван Алексеевич собрал в кулак ее волосы и, приподняв голову, усмехнувшись, спросил:
– Домой-то ты собираешься?
– А я и так дома! – озорно ответила Серафима Анисимовна.
Пробы прошли удачно, Иван Алексеевич и Урод были утверждены на главные роли в картине «Земные боги». Кроме Урода был взят во всех отношениях полноценный боксер, такой же рыжей масти и с такой же недовольной старческой физиономией. Он должен изображать Урода до полета в космос.
По замыслу автора Урод становится уродом в середине картины, когда экспедиция космонавтов, заблудившись, попадает на неизвестную планету. Во время посадки корабль разбивается и почти вся экспедиция погибает, за исключением профессора Дубасова, его дочери Марины и собаки. Профессор Дубасов вскоре умирает. Боксер остается с искалеченной Мариной. Она не может двигаться, поэтому все время лежит и командует собакой. Урод кормит и лечит Марину и передает сигналы бедствия на Землю. С Земли прилетает самой последней конструкции космический корабль, снимает Марину с Уродом с планеты и привозит их домой. Марину встречает перепуганный насмерть жених, обаятельный молодой человек, играть которого поручили Васеньке Шляпоберскому. Картина заканчивается свадьбой, на которой присутствуют все знатные люди страны.
Весь месяц прошел в беготне и хлопотах. Гостилицын своим авторитетом узурпаторски давил и уничтожал все, что стояло на его дороге. Свои приказы и распоряжения Гостилицын изменял ежедневно, ежечасно и даже ежеминутно. Артисты находились в постоянном страхе. Кроме Урода, никто не надеялся дотянуть свою роль хотя бы до начала съемок. Режиссер менял артистов, как цыган лошадей.
Весь месяц Иван Алексеевич находился в чудовищном напряжении и при встречах с Гостилицыным немел от страха. Васенька Шляпоберский старался не показываться на глаза режиссеру.
– Ты, Отёлло, не ходи на студию, не мозоль глаза! Он и забудет о тебе. А когда начнутся съемки, тогда уже поздно менять. Это я хорошо по собственному опыту знаю, – поучал Васенька Ивана Алексеевича.
Но Гостилицын ничего не забывал…
Хуже всех в это время было Денису Срокову. Хотя литературный и режиссерский сценарий давно были утверждены художественным советом студии, он по приказанию Гостилицына переделывал все заново. Денис писал и дни и ночи до золотых колец в глазах, до тошноты, а Гостилицыну все не нравилось.
Прочитав пятый раз подряд переделанную сцену, Гостилицын, качая головой и издевательски растягивая слова, рычит:
– Ну и сочинил!… Профессор, умирая, треплется, как пьяный управхоз на поминках… Бред сивой кобылы! Он так говорить не может! Так говорят плохие сценаристы!
– А что же, по-вашему, он должен говорить? – вспыхивает сценарист.
Гостилицын багровеет.
– А мне какое дело? Ты писатель. Получил по договору. За эти деньги можно было бы своих героев хотя бы заставить говорить-то по-человечески.
– Хватит меня попрекать деньгами! – кричит Сроков.
– Это деньги слесаря, колхозника, труженика – рядового работяги. И ты его за его же деньги хочешь дерьмом кормить? Не выйдет, товарищ автор! Не позволю!
Голос режиссера отдается эхом в длинных, гулких коридорах студии. У открытой двери – толпа зевак. Денис не знает, куда со стыда деваться, он готов в эту минуту на все – даже умереть.