Океан - Альберто Васкес-Фигероа 23 стр.


Он остановился перед длинным коридором, свет в который попадал лишь из небольшого окна в самом его конце, и стал внимательно вглядываться в ряд закрытых дверей, гадая, за какой из них спит старик.

Наконец он заметил слабый лучик света, пробивавшийся в щель одной из дверей.

Желтый, слабый свет прикрытой салфеткой лампы был не в силах разогнать темноту, клубами вившуюся в углах мрачной, заставленной массивной мебелью комнаты, посреди которой на кровати, слишком большой для такого худого тела, лежал дон Матиас Кинтеро, напоминавший теперь узника концентрационного лагеря, что были открыты по всей стране во время последней войны.

От некогда всемогущего касика[18] Мосаги теперь остались лишь глаза, почти уже выкатившиеся из орбит, отчего он напоминал одновременно и шута, и покойника. Впечатленный увиденным, Педро Печальный тихо стоял в дверном проеме. Конечно же он не раз слышал разговоры в таверне Тинахо, где подвыпившие завсегдатаи спорили, когда наконец дон Матиас отойдет в мир иной, однако Педро и представить себе не мог, в каком плачевном состоянии находится его жертва.

Он медленно приблизился к ложу, пока не уперся животом в изножье кровати, и посмотрел на человека, который в свою очередь внимательно его разглядывал, за все это время так ни разу и не пошевелившись и не выказав ни малейшего удивления.

Так они довольно долго смотрели друг на друга, пока едва различимым хриплым голосом дон Матиас не произнес:

— Кто ты?

— Педро Печальный.

— Любитель коз? — Однако, не получив ответа, которого, впрочем, и не ждал, дон Матиас Кинтеро вскоре добавил: — Зачем пришел?

— Убить тебя…

Было видно, что подобное заявление не застало дона Матиаса врасплох. Медленная смерть от истощения или от рук голодранца пастуха — не все ли равно?

Педро на миг показалось, что Кинтеро задумался, однако тот вдруг произнес как ни в чем не бывало:

— За что?

На это у Педро Печального ответа не нашлось. Он развернулся, держась за один из столбиков кровати, а потом присел с той стороны, где лежал дон Матиас.

— Я убил двоих твоих людей, — сказал он, словно этот ответ ему казался наиболее логичным. — А Айза мой друг… — И он тут же расстроился, потому что сказал то, чего не было на самом деле. — Нет, не мой друг, — добавил он. — Однако у нее есть дон… У моей матери тоже был дон.

— У твоей матери дона не было, — ответил дон Матиас, мало-помалу приходя в себя и обретая способность ясно выражаться. — Твоя мать была всего лишь жалкой сводницей, которая бегала за моим кузеном Томасом, словно сука во время течки. — И в подтверждение сказанного он несколько раз тряхнул головой. — Я хорошо помню, как Руфа по вечерам крутилась в виноградниках, ожидая, когда Томасу захочется вскочить на нее. Ведь ее звали Руфа, не так ли?

— Никогда этого не знал…

— Никогда не знал? — удивился старик, едва повернув голову, чтобы посмотреть на собеседника. — Нет! Уверен, что знал. Однако предпочел забыть со временем. Она была Руфа, я в этом уверен. Руфа, потаскуха из Тинахо. Выдавала себя за знахарку, но на самом деле была всего лишь потаскухой, сходившей с ума от «петушка» Томаса. Впрочем, говорили, что у него самый большой член на всем Архипелаге, так что ее можно было понять. — Он попытался усмехнуться, но тут же затрясся в приступе кашля. — Действительно, у Томаса даже Рохелия не могла взять в рот, — наконец, откашлявшись, выдавил он. — Твоя мать была от него без ума, а ее крики слышали даже в Масдаче. — Он покачал головой, как будто сам не верил тому, что говорил. — Кто знает, возможно, мы с тобой родственники. Если у тебя огромный член, то ты, без сомнения, сын Томаса. Всем своим сыновьям он передал по наследству свое мужское достоинство, хотя особой радости им это не принесло, так как все они погибли на войне.

— Это вы сын потаскухи!

— Что, и я тоже? — усмехнувшись, спросил дон Матиас. — Слишком много для одной комнаты, тебе не кажется? — Тут вдруг тон его изменился, и голос снова зазвучал безжизненно. — Хорошо! — прошептал он. — Ты пришел меня убить. Сын моего племянника Томаса пришел меня убить. Чего же ты ждешь?

— Я не спешу.

— А ты думаешь, я спешу? — Старик закрыл глаза, словно он остался в комнате один, а нежданный гость был всего лишь бесплотным призраком. — Да… Я, кажется, тороплюсь. Хочу, чтобы все кончилось сразу и я поскорее бы встретился со своей семьей. Некоторые ждут меня так давно, что я уже даже и не знаю, вспомнят ли они меня. Бенжамин, например. Он утонул, когда мне еще и пятнадцати лет не было. Как меня может вспомнить Бенжамин? И как может вспомнить меня она? Ведь последний раз она видела меня молодым и полным сил… — Он снова закашлялся, чуть не захлебнувшись мокротой. — Какое, должно быть, испытывают разочарование умершие, когда видят нас, живых, постаревшими, потерявшими былые радость и красоту? Как же предусмотрительно поступают те, кто умирают молодыми! Если бы у меня было чуть больше ума, сейчас я был бы избавлен от горя и страданий…

Педро Печальный протянул руку и впился пальцами в горло старика, но дон Матиас даже не шелохнулся, ничем не выдав страха перед неминуемым концом. Педро медленно, очень медленно, начал сжимать пальцы, не встречая никакого сопротивления. С полуоткрытых губ умирающего не сорвалось даже стона. Слова же превратились в едва слышное, неразборчивое бормотание.

Он не открыл глаз, у него не дрогнул ни один мускул. Он дважды, сам того не сознавая, попытался вдохнуть, а потом вдруг ослаб и затих, пока смерть, которая столько времени составляла ему компанию в этой мрачной, пропахшей кислым запахом пота и горя комнате, не завладела окончательно его измученным телом и жалкой, истерзанной душой.

~~~

Море спало, спал и ветер. Спало небо, не потревоженное ни единым облачком. Казалось, что весь мир спит или умер и бодрствовало лишь одно злое солнце, заполнившее собой все небо.

Паруса на мачтах печально обвисли и не отбрасывали больше даже крошечной тени, а расшатанный корпус старого баркаса, казалось, вот-вот раскроется и лопнет, как перезревший гранатовый плод или брошенный в огонь каштан.

Десять дней прошло с тех пор, как утих шторм, и только едва заметное течение сносило баркас на запад.

— Нас прихватил мертвый штиль, — признал Абелай Пердомо. — Взял нас в плен, и только один Господь Бог знает, когда решит нас отпустить.

— Это была моя вина, — произнес Себастьян.

— В этом никто не виноват, сын, — возразил Абелай. — Мы знали, что рискуем, и по крайней мере мы сейчас живы. Рано или поздно ветер подует вновь.

— А если нет?

— Верь, он подует. Ты вычислил, где мы можем сейчас находиться?

Себастьян открыл старый школьный атлас своей матери и показал на точку, отмеченную красным крестиком:

— Мой хронометр неточен, однако я почти уверен, что мы находимся здесь: примерно в пятидесяти милях к северо-востоку от Антигуа и Гваделупы.

— Пятьдесят миль! — воскликнул Абелай Пердомо, и плечи его от отчаяния опустились. — Боже милостивый!

— Если в ближайшее время снова не подует ветер, то мы никогда уже не доберемся…

Асдрубаль вышел из носового трюма, присел на борт рядом с братом и, ни на кого не глядя, заметил:

— Нужно будет поднять доски палубы и ими укрепить корпус, или мы рискуем пойти на дно в любой момент.

— Если мы это сделаем, то первый же шквал или порыв ветра — и трюмы затопит.

— Первый же шквал — и мы камнем пойдем на дно, снимем мы доски или нет, — заметил юноша. — Этот баркас уже отдал нам все, что у него было, и теперь он больше похож на картонную, чем деревянную, лодку.

— Мне твоя идея не по душе, — высказался отец. — Выглядит это все как-то глупо.

— Еще более глупо выглядит баркас без корпуса, — ответил Асдрубаль. — И если мы немедленно не примем мер, несчастье может произойти в любой момент. При таком спокойном море мы можем спуститься за борт и работать снаружи. Раскроив и отрихтовав жестяные банки и бидоны, мы укрепим борта, если только обшивка выдержит гвозди.

— Стоит попытаться.

Попытались, хотя у Абелая Пердомо и болела душа при взгляде на баркас, превращающийся из гордой и прекрасной лодки в жалкую, залатанную со всех сторон посудину, борта которой украшали бесконечные жестяные заплатки, на которых все еще можно было различить названия торговых марок.

Они кое-как натянули навес, сшитый из кусков потрепанного брезента. Иногда на него набрасывали только что выстиранную одежду, которая быстро просыхала на солнце. Впрочем, жара стояла страшная, к тому же они все время работали, вычерпывая воду или ставя заплатки, поэтому из одежды надевали самый минимум. Так «Исла-де-Лобос» уже через несколько дней превратился в нечто странное, и нечто это не тонуло лишь потому, что море было спокойно и ласково.

— Теперь мы действительно похожи на цыган, — согласилась Аурелия, вспомнив слова сына. — Хотя у цыган есть хотя бы земля, по которой они могут ходить, не опасаясь каждую секунду провалиться в бездну. Мы же лишены даже этого.

Теперь они спали все вместе, тесно прижавшись друг к другу, на кормовой палубе. Часть досок они сняли, чтобы укрепить борта, и ходить теперь приходилось, балансируя на перекладинах, некоторые из которых прогнили настолько, что в любой момент грозили разломиться пополам.

«Исла-де-Лобос» умирал.

Сцепившись с бурей, баркас выиграл свою последнюю битву, и, хотя ему удалось выйти из сражения с честью, море уже не отпускало его. Теперь его тело напоминало размокшую буханку хлеба, которая могла расползтись в стороны в любую секунду.

Порой казалось, что акулы, которые в эти спокойные дни постоянно нарезали круги вокруг баркаса, могут пробить доски лишь одним ударом головы и из этой пробоины навсегда утечет жизнь, что еще каким-то чудом теплилась в сердце старой лодки.

Перемены, произошедшие за последние дни с баркасом, который Абелай Пердомо так любил, подорвали его боевой дух, и он даже начал сомневаться в успехе затеянного предприятия. Океан словно решил отыграться за все свои предыдущие неудачи, и теперь, что бы Марадентро ни делали, он посылал им все новые и новые испытания.

Марадентро были рождены для борьбы с водой и ветрами, которые то становились их союзниками, то превращались в злейших врагов. С тех пор как Абелай себя помнил, он боролся с ветром, бросаясь на него со всей своей яростной силой, которой так щедро одарила его природа, и ветер всегда сдавался, наполнял паруса его лодки и нес ее к банкам с тунцами и сардинами.

Жизнь теплилась на Лансароте во многом благодаря пассатам, без которых остров превратился бы лишь в причудливое нагромождение скал. Но потом налетал сирокко, накрывал остров плотной пеленой песчаной пыли, приносимой им из пустыни, и остров превращался в самый настоящий ад. Ветер бушевал и утихал, менял свою силу и крутился так, как ему вздумается, он мог принести зло, но мог подарить и радость, однако сейчас, в самом центре океана, паруса баркаса обвисли, чем-то напоминая похоронные венки из искусственных цветов.

Старик баркас к такому не привык: его паруса всегда трепетали, что-то ему нашептывали, стонали, откликались на порывы ветра, сейчас же они хранили молчание, словно страшная тишина, воцарившаяся, казалось, во всем мире, навсегда заглушила их голоса.

Абелай любил океан, любил так же сильно, как и своего отца, который в его сознании навсегда был связан с переменчивым и прекрасным морем: в один миг Езекиель пылал от гнева, а в следующий его душу уже переполняла любовь, он был то эгоистичным, то великодушным, то жестоким и грубым, то добрым и веселым. Однако сейчас океан, застывший, превратившийся в массу синей, вязкой, равнодушной воды, больше не напоминал ему отца, и в душе его уже не рождалась любовь, смешанная с уважением.

Море Пердомо было переменчивым. У континентального шельфа оно менялось несколько раз в течение года, и весной поверхностные течения, которые порядком остывали за зиму, становились более плотными и начинали медленно погружаться, вытесняя на поверхность воду со дна, хорошо к тому времени прогретую.

Большое количество минеральных солей, медленно накапливавшихся под действием разлившихся рек, в свою очередь поднималось на поверхность, чтобы стать пищей для водорослей, которые с приходом теплых вод просыпались от долгого зимнего сна и с неистовством начинали размножаться. И этот взрыв жизни порождал в итоге картину невиданной красоты: тысячи и тысячи миль морской поверхности окрашивались чуть ли не во все цвета радуги, и все из-за смешавшихся друг с другом микроскопических пигментных частичек, содержащихся в этих самых водорослях.

И не было, пожалуй, на этом свете ни одной рыбы или морской твари, которую бы не привлекли богатые водорослями и планктоном воды. Океан здесь всегда напоминал огромный бурлящий котел, где одни создания поедали водоросли и мелких рачков для того лишь, чтобы самим потом стать пищей хищников — сам Создатель в незапамятные времена вдохнул жизнь в воды Мирового океана и повелел, чтобы жизнь в нем кипела до самого окончания времен.

В середине лета рыба возвращается на глубину, чтобы осенью серые, с металлическим отливом волны вспыхнули фосфоресцирующим светом, словно рождались они не на Земле, а на какой-то иной, далекой от нашей планете.

К зиме в водах уже почти совсем не остается водорослей, и большие косяки рыб уходят на глубину, туда, где еще сохраняется тепло. Там некоторые из них впадают в спячку, совсем как некоторые животные. Тогда океан становится серым и холодным, и кажется, будто он умер, но впечатление это обманчиво. Если зимой стряхнуть с ветки снег, то, приглядевшись, можно заметить на ней почки, готовые набухнуть и раскрыться с первыми лучами весеннего солнца. Также и в зимнем океане дремлет жизнь, отдыхая перед очередным весенним, радостным буйством.

Однако люди, плывущие над сердцем океана, которое бьется у самого центра Земли на глубине в тысячи метров, были не в силах заметить изменений, происходивших с океаном. Они ускользали даже от глаз таких опытных моряков, как Марадентро. Вода, бездушная и бесчувственная, казалась им во время штиля всего лишь водой, на которой иногда плавали обломки и какие-то вещи и по которой ходили корабли. Жуткое, всепоглощающее ее спокойствие нарушали время от времени лишь голодные акулы или ленивые киты, стремительные дельфины или золотистые дорадо, созданные Богом моря специально для тех, кто терпит кораблекрушение.

А посему неудивительно, что маленькая команда «Исла-де-Лобос» уже поддалась страху и тоске, а ее решительность и вера в успех таяли с катастрофической скоростью.

Абелай Пердомо наконец-то понял, почему Сантос Давила, узнав, что чахотка навсегда прикует его к берегу, отвел свой баркас в одну из укромных бухт, где никто бы его не увидел, и, сделав в борту огромную пробоину, затопил лодку, чтобы больше никто и никогда ее не потревожил.

— Зачем?

— Затем, что твой верный друг, который выручал тебя изо дня в день на протяжении долгих лет, заслуживает достойной смерти, — ответил Сантос Давила. — Однажды чахотка сведет меня в могилу, но я отправлюсь в мир иной намного раньше положенного мне срока, если узнаю, что какой-то сукин сын по щепкам растащит мой баркас, словно обгладывающий труп стервятник.

Сантос Давила так и не умер от чахотки, и когда четыре года спустя возвратился из санатория, то нанял водолаза, который работал на причале Арресифе, чтобы тот помог ему спуститься под воду и навестить баркас.

— Он ласкал его так, как ласкают любимую женщину, — рассказал позже впечатленный увиденным водолаз. — Он дрожал, как ребенок, снова и снова прикасаясь к штурвалу и мачте. И хотя он отрицал, я-то видел, что он плачет… — Водолаз надолго замолчал, прекрасно, однако, понимая, с каким нетерпением завсегдатаи таверны ждут продолжения рассказа. — Баркас казался целым. Он был точно таким же, как в тот день, когда затонул. Создавалось впечатление, будто он ждал возвращения своего хозяина… Знаете, на какой-то миг мне показалось, что сейчас из глубины поднимется сам Бог моря и вернет лодку к жизни. И снова Сантос Давила будет выходить на ней в море…

Спустя три месяца Сантос Давила неожиданно умер. То, что не удалось сделать туберкулезу, сделала тоска, и кому-то пришла в голову мысль похоронить его в его же собственном баркасе. Однако кюре решительно воспротивился этой идее, а водолаз отказался указывать место, где и по сей день покоится лодка, ибо эта тайна принадлежала лишь усопшему, и никому более.

«Исла-де-Лобос», как никакая другая лодка на этом свете, заслуживал подобного конца, чтобы не стать посмешищем уснувшего океана, который, казалось, презрительно насмехался над баркасом, не желая послать ему навстречу даже самую маленькую и безобидную волну или дохнуть ветром ему в борт.

— Меня мало что пугает в этой жизни. Но при мысли о том, что мы пойдем на дно без борьбы, мое сердце сжимается от ужаса, — признался как-то ночью Асдрубаль, выразив тем самым общее отношение к происходящему. — Я человек моря, а не макаронина в супе.

А океан теперь действительно был похож на мутный и теплый суп, в котором отражалась огромная луна с такой четкостью, будто на самом деле она рождалась в его глубинах, а не в необозримом черном пространстве, усыпанном звездами.

Ночью маленькая команда баркаса собиралась у штурвала, ибо ночью спадала изматывающая жара и не видно было унылого, сводящего с ума своей однообразностью горизонта, при взгляде на который они чувствовали себя такими же ничтожными, как пена, образующаяся на волнах и потом исчезающая в никуда.

— Дедушка говорил со мной, — произнесла Айза, чье лицо было неразличимо в тени бортового навеса. — Баркасу штиль не нравится. Его всегда пугали штили.

Назад Дальше