— Точно так, — отвечал тот, уже оправясь и развязно расшаркиваясь. — Первым делом я, разумеется, счел долгом представиться вам, как градоначальнику, а затем я хотел просить о вашем посредничестве между мною и майором де ла Гарди: я имел несчастье застрелить его любимого лося…
— Знаю, знаю — от самого де ла Гарди, — перебил комендант. — Это точно, несчастье, потому что он, при всех своих достоинствах, в последнее время, вследствие некоторых душевных потрясений, сильно расстроен и… невменяем. Мне приходило уже в голову, не проще ли всего вам убраться отсюда подобру-поздорову…
Иван Петрович вспыхнул: ту же самую мысль высказал накануне и фон Конов, но высказал с глазу на глаз; здесь же постыдное предложение — бежать — делалось ему в присутствии двух особ прекрасного пола.
— Если я обратился к вам, господин комендант, то вовсе не затем, чтобы искать защиты от кого бы то ни было! — вскинув голову, проговорил он. — Не хвалясь, могу вас уверить, что я стреляю ласточек на лету, дерусь не хуже любого военного на рапирах и могу всегда сам постоять за себя. Но мне больно, что без всякого умысла с моей стороны я причинил огорчение почтенному старцу, и мне хотелось бы мирным, дружеским образом уладить с ним дело.
— Так же, как и мне. Впрочем, сейчас же отбыть отсюда вам и возможности нет: я нарочно справлялся только что об отходе иностранных судов. Оказывается, что ни одно из них не нагрузится ранее будущей недели. Поэтому, действительно, единственный исход — свести вас обоих на нейтральной почве. Одного, самого трудного, я по крайней мере достиг: майор де ла Гарди принял мое посредничество и согласился быть у меня нынче вечером к восьми часам. Раз обещал, он будет к назначенному часу. Надеюсь, что и вы, господин маркиз, будете не менее аккуратны?
Говоря так, комендант протянул руку на прощание маркизу. Тому ничего не оставалось, как до вечера откланяться. Обе фрёкен, окончательно стушевавшиеся с момента появления на сцену главы дома, молчаливым книксеном ответили на прощальный поклон гостя.
Выбрался Иван Петрович на вольный воздух с довольно легким сердцем: переправляясь в лодке обратно на мызу фон Конова, он как-то мечтательно про себя улыбался и тихонько насвистывал мелодию того самого менуэта, который играла перед тем на клавесине к его «новейшей фигуре» фрёкен Хульда: мысли его, очевидно, витали более около менуэта, чем около майора де ла Гарди. Но он далеко не был бы так беспечен, если бы мог слышать тот разговор, который последовал между членами семьи Опалевых сейчас по выходе его из горницы.
— Ты, любезный Иоганн, не дал ему даже кофе-то допить, — в минорном тоне позволила себе укорить брата фрёкен Хульда.
— Кофе допить! — повторил тот с желчной усмешкой и энергично брякнул опять саблей в ножнах. — Мы его ужо угостим не таким еще кофеем!
— Что такое, братец? Ты как будто недоволен нами…
— Ха! Напротив, отменно, чрезвычайно доволен! Ты знаешь ли, сударыня, кого ты угощала, кому позволила так бесцеремонно брать за руку нашу Хильду?
— Кому? Он отрекомендовался маркизом Ламбалем, и, признаюсь, — я бывала, ты знаешь, при дворе, — по всему его обращению сразу увидела, что человек этот принадлежит к самому высшему кругу…
— Так и есть! Как настоящий шпион, он тебя кругом уже обошел.
— Он — шпион? — дрожащими губами переспросила фрёкен Хильда, и последняя кровинка сошла с ее румяного лица. — Но кто вам сказал это, папа?
— Узнал я это прежде всего от майора де ла Гарди.
— Но де ла Гарди разве можно верить? И для чего французам посылать к нам шпионов?
— То-то, что Ламбаль этот не француз, а русский: камердинер крикнул ему по-русски, и слышал это не один де ла Гарди, но и бывшие при нем люди.
— Когда? Где?
— Это длинная история, которую ты скоро и без того узнаешь. Теперь весь вопрос в том, чтобы его вконец уличить. Я пригласил к вечеру, кроме де ла Гарди, еще нескольких из господ офицеров, чтобы было побольше свидетелей, а также коммерции советника Фризиуса, как тонкого дипломата. Они с де ла Гарди прибудут сюда уже в половине восьмого, чтобы предварительно установить со мною весь образ действий. Других я покуда нарочно еще не посвящал в тайну, чтобы они держали себя тем непринужденней. И вы обе у меня отнюдь не показывать виду — ни-ни!
— Но ведь это, братец, какая-то уж ловушка, волчья яма! — скромно возмутилась фрёкен Хульда.
— А как же иначе поймать волка?
— Да разве он сколько-нибудь похож на волка? Помилуй! На лице его написано такое прирожденное благородство, такое простосердечие…
— Ни слова более! — резко оборвал ее брат. — Твоя забота теперь только в том, чтобы угощение было на славу, а главное — в бовле двойная порция рома. Это мудрый совет нашего почтенного Фризиуса: «in vino Veritas» — в вине истина, — сказал он. Развяжется у молодчика язык, так сам заговорит перед нами по-русски.
— Но если бы он точно оказался русским, что сделаете вы с ним, папа? — упавшим голосом прошептала дочка.
— Что делают с неприятельскими шпионами? Расстреливают.
— Его расстреляют! Папа, дорогой мой! Но если бы он даже был русским, то ведь он все же может быть невинным.
— Раз он русский, и толковать нечего: приговор его подписан.
— Но в нас, папа, разве не течет тоже русская кровь?
Теперь очередь побледнеть была за отцом девочки. Ему стоило, видимо неимоверного усилия над собою, чтобы отвечать ей с тем же авторитетным достоинством.
— Прадед твой, а мой дед, точно, был русским дворянином и, по Столбовскому договору, перешел в шведское подданство. Но не нам с тобой быть над ним судьями. Он был женат на коренной шведке. Я в третьем колене, ты в четвертом — такие же коренные шведы, шведские дворяне…
Из глаз фрёкен Хильды брызнули слезы. Она без слов, с умоляющим видом простерла к отцу руки. Тетушка ее также поднесла к глазам платок. Коменданта это окончательно взорвало.
— С вами, женским полом, ничего на словах не столкуешь! — буркнул он. — На все у вас один аргумент — слезы. Так знайте же обе, вперед вас предупреждаю: чуть только по вашей оплошности маркиз этот о чем-нибудь домекнется и вздумает бежать — я не дам ему вздохнуть: в тот же миг голова его будет лежать на сажень от тела!
Выхваченная из ножен сабля со свистом прорезала воздух и наглядно проиллюстрировала устную угрозу. Удивительно ли, если обеим донельзя запуганным фрёкен воочию уже сдавалось, что голова молодого маркиза лежит перед ними отделенная от туловища?..
Глава десятая
К майору фон Конову под вечер также пришла от коменданта пригласительная цидулка — пожаловать вместе с маркизом к восьми часам.
— Что и милейший хозяин наш будет гам, я очень рад, — говорил Иван Петрович своему камердинеру, помогавшему ему при одевании. — Он всячески, я знаю, постоит за меня.
— На всякий случай и я тоже примажусь, — заявил Лукашка.
— Тебе-то на что? А! Понимаю: план свой доделать. Ты, Лукаш, со своей затеей, смотри, еще в беду меня втянешь.
— Указчик Ерема, указывай дома, — отозвался калмык. — Кто кого втянет — старуха еще надвое сказала. Поднесут они тебе, сударь, опять своего дьявольского шведского варева…
— Буде у дьяволов в пекле столь же роскошный пунш, так жить им, вправо же, вовсе не так дурно.
— Да у тебя-то, родимый, от этого забористого пунша душа сейчас нараспашку, язык на плечо.
— Ладно! Дядька тоже выискался. Брысь под печку!
Так-то Лукашке пришлось опять действовать на собственный страх. Под прикрытием двух господ он без каких-либо затруднений попал во двор цитадели и в ожидании барина остался там же. Ему предстояло теперь проверить точность своего плана на месте.
Общее состояние крепостных сооружений вполне согласовалось с тем, что слышал он накануне от фон Конова. Цитадель стояла на выдающемся мысе, образуемом Невой и Охтой; но от Невы к Охте огибал ее еще глубокий ров, наполненный водою, так что крепость оказывалась уже не на полуострове, а на острове, единственным выходом с которого служил подъемный мост. Над рвом возвышался высокий пологий вал, а по валу тянулся почти сплошной палисадник из заостренных свай, связанных шипами. Только для выдвигавшихся вперед семи бастионов с орудиями были оставлены в частоколе необходимые пролеты.
Посидев некоторое время, болтая ногами и посвистывая, на скамеечке около входа в главное здание цитадели, Лукашка, как бы со скуки и для того, чтобы размять члены, прошелся по двору. После усиленной дневной «экзерциции» крепостной гарнизон удалился на покой в свою казарму, стоявшую близ подъемного моста, и только в одной из надворных пристроек, именно в конюшне, замечалось еще некоторое движение. Лукашка заглянул туда: несколько солдат-кавалеристов задавали коням на ночь корм. Один из них грубо окликнул было любопытствующего, должно быть, спрашивая: чего-де он к ним нос сует? Но тот махнул рукой и повернул за казарму.
Посидев некоторое время, болтая ногами и посвистывая, на скамеечке около входа в главное здание цитадели, Лукашка, как бы со скуки и для того, чтобы размять члены, прошелся по двору. После усиленной дневной «экзерциции» крепостной гарнизон удалился на покой в свою казарму, стоявшую близ подъемного моста, и только в одной из надворных пристроек, именно в конюшне, замечалось еще некоторое движение. Лукашка заглянул туда: несколько солдат-кавалеристов задавали коням на ночь корм. Один из них грубо окликнул было любопытствующего, должно быть, спрашивая: чего-де он к ним нос сует? Но тот махнул рукой и повернул за казарму.
Здесь, на заднем дворе, его встретило злобное ворчание двух больших дворовых псов из породы волкодавов, лежавших на цепи около своих конур.
Подмывало нашего шутника пустить в ход свое подражательное искусство — по-собачьи заворчать им в ответ, но он все же благоразумно воздержался и побрел далее своей дорогой.
Так обошел он и оглядел на досуге все имевшиеся на гласисе цитадели постройки. Все они, за исключением главного здания, были возведены из дерева, а стало быть (как соображал про себя калмык), представляли прекрасный горючий материал для русских бомб.
Уже на обратном пути с рекогносцировки он был задержан дежурным стариком сержантом, который отлучился в казарму, как надо было думать, чтобы запалить себе дымившуюся теперь в зубах его трубку кнастера, а может статься, еще и для того, чтобы «подкрепиться». По крайней мере раздутое лицо, сизый грушевидный нос и не совсем твердая походка довольно наглядно свидетельствовали, что у почтенного служивого, кроме табака, есть и другая слабость. В этом Лукашка окончательно убедился, когда тот заговорил с ним и из уст его пахнуло ароматом винной бочки.
Диалог обоих в количественном отношении произнесенных слов был крайне лаконичен, потому что ни один не понимал языка другого. Зато недостаток слов искупался выразительной мимикой.
По повелительному тону шведа и по внушительности, с которой тот тыкал его пальцем в грудь, калмыку было нетрудно домекнуться, что его допытывают о его принадлежности.
— Mon seigneur est la, — отвечал он, кивая головой вверх на освещенные окна комендантской квартиры.
— La-la? — переспросил сержант, картинно изображая руками игру на клавишах.
«Что он, не принимает ли моего высокородного маркиза за заезжего музикуса? — возмутился про себя камердинер самозваного маркиза. — Ну, да ведь его все равно не вразумишь. А маркиз мой — мастер и на клавесине».
— Oui, c'est cela: la-la-la, la-ri-ra! — поддакнул он и сам проделал по воздуху пальцами трель.
— Ah! Ah! — смекнул сержант и без дальнейших уже рассуждений повлек Лукашку за борт ливреи к той самой скамейке, где тот сидел перед тем, за плечи насильно усадил его опять и сам примостился рядом. — So! (Так!)
«Однако, что же это, неужто мне все время так и пробыть под конвоем? — рассуждал сам с собою калмык. — Эге! Да он никак окуней ловит?»
И впрямь, докурив трубочку, сержант заклевал уже носом. Прождав еще минут пять, Лукашка тихонечко приподнялся и фланирующим шагом направился к ближайшему бастиону.
— Vand от! (Назад!) — раздался позади его повелительный голос сержанта.
Лукашка сделал вид, что не слышит.
— Vand от! Dunder och granater! (Назад! гром и гранаты!) — донеслось еще настоятельнее и вслед за тем железная пятерня сгребла его за загривок.
Воевать с подгулявшим воином, очевидно, не приходилось. Калмык без сопротивления дал отвести себя обратно к прежнему сиденью, безропотно принял и заключительный подзатыльник.
— Din herre dar, och du har! (Твой барин там, а ты тут!) — внушил ему сержант, подсаживаясь к нему уже плечо к плечу.
— Dar och har! Dunder och granater! Tres bien! — залился мнимый француз таким простодушным, заразительным смехом, что швед сперва искоса сердито оглядел его, но затем и сам усмехнулся и толкнул его локтем в бок:
— Dunder och granater! Ju, Ju. (Да, да). Знакомство было завязано; оставалось извлечь из него возможный «фортель». Лукашка полез в карман и забренчал деньгами.
Бравый швед грозно приосанился: уже не подкупить ли его хочет этот молокосос? Но молокосос, с самой невинной рожей закатив глаза и откинув назад голову, как курица, пьющая воду, звонко защелкал пальцем по натянутой коже шеи. И менее привычное ухо узнало бы бульканье жидкости, выливаемой из бутылочного горлышка. Суровые морщины на лбу служивого сгладились, и он покровительственно потрепал молодчика по плечу.
— En liten drick, he? (Маленький глоточек, ге?)
— Drick, drick! ju, ju! — подтвердил Лукашка, доставая из кармана целую горсточку серебряной монеты и звонко подбрасывая ее на ладони.
Кто устоял бы против таких заманчивых звуков? Пускай «herre kommendant» строжайше и наказал ему, сержанту, не упускать из виду этого французишку, но, сопровождая его безотлучно взад и вперед, он разве отступил бы от наказа? А малый, кажись, хоть и глуповатый, да славный!
— Komm! — решил сержант, и оба двинулись к крепостным воротам.
Нельзя сказать, чтобы и стоявший здесь у подъемного моста часовой совершенно равнодушно отнесся к данному ему комендантом приказу: не пропускать через мост никого постороннего. Но распоряжение это, очевидно, распространялось только на таких лиц, которые захотели бы пройти мимо без ведома начальства. А мог ли он, простой рядовой, задерживать постороннего, когда тот удалялся в сообществе дежурного сержанта?
Таким образом, он беспрепятственно пропустил обоих мимо себя, и только когда те свернули налево на городской мост через Охту, он более из любознательности, чем по долгу службы, перешел также подъемный мост, чтобы хотя издали глазами проследить дальнейший путь их. Оказалось это вовсе не трудно: перебравшись на ту сторону Охты, они скрылись тут же в дверях углового домика, гостеприимно мерцавшего своими освещенными оконцами. Надписи, красовавшейся над домиком, на таком расстоянии сквозь сгустившийся ночной сумрак невозможно было, разумеется, различить, но досадливый жест, с которым часовой сперва дернул себя за ус, а потом почесал в затылке, без слов выдал, что ему куда как хорошо знакома та краткая, но многозначащая надпись: «Krog». («Кабак»).
Тем менее оснований имел он останавливать ушедших, когда те, минут десять спустя, вернулись из города в цитадель. Но два обстоятельства обратили при этом его внимание: во-первых, они шли уже не каждый сам по себе, а рука об руку, выписывая ногами замысловатые «мыслети»; во-вторых, сержант свободной рукой прижимал к груди довольно объемистую бутыль.
На крепостном дворе между двумя новыми приятелями возобновился их мимический диалог. Лукашка с озабоченной миной указал сперва на прежнее сиденье их перед квартирой коменданта и на окна этой квартиры, откуда доносились веселый говор и смех, потом выразительно подмигнул на крепостной вал над Невою и на выглянувшую из-за туч луну.
— Riktigt, min van! (Твоя правда, мой друг) — одобрил сержант и об руку с юным другом направился к пролету крайнего бастиона, выходившего одним крылом на Неву.
Здесь, вдали от взыскательного начальства, под прикрытием палисадника, на дерновом откосе, при свете луны и журчании волн, он мог с полным душевным спокойствием раскупорить свою драгоценную бутыль и ближе ознакомиться с ее содержимым; причем ничуть, конечно, не претендовал на своего непрактичного молодого друга за то, что тот как будто забыл уже про него и зазевался на расстилавшуюся внизу у ног их ночную картину.
Стоявшая еще довольно низко над противоположным берегом сребророгая луна отражалась в подвижной зыби широкой реки с одного берега до другого яркой искристой полосой, тогда как все остальное пространство тонуло в мягком полусвете. По временам нагоняемые морским ветром облака закрывали луну, и тогда все кругом погружалось в полный, непроглядный мрак. Только с того берега реки, то вспыхивая, то застилаясь дымом, тем явственнее светились какие-то красноватые огоньки.
— Смольна? — лаконично спросил, указывая туда, Лукашка, вспомнивший, что говорил его господину коммерции советник Фризиус про русских смолокуров.
— Смольна, — был лаконичный же ответ, за которым, однако, послышалось более красноречивое бульканье — уже не искусственное, а вполне естественное.
Калмык имел свои основания не замечать, чем развлекается его товарищ, как и тот свои — не отвлекать «молокососа» от его дурацких мечтаний. Башенные часы на цитадели пробили четверть часа — оба приятеля не обменялись ни словом; вот пробила половина — то же молчание.
Тут около Лукашки раздался тяжелый, протяжный храп. Он через плечо оглянулся на соседа. Тот лежал уже врастяжку, картинно раскинув руки и ноги и в правом кулаке машинально сжимая еще горлышко бутыли, из которого на мураву сочились последние капли.
— Готов! — пробормотал про себя калмык и осторожно приподнялся.