Во львиной пасти - Василий Авенариус 9 стр.


— Готов! — пробормотал про себя калмык и осторожно приподнялся.

Кругом на крепостном валу, кроме них двоих, по-прежнему не было ни души. Ясное дело, про них совершенно забыли. Из-за частокола слабо долетали только голоса веселящихся гостей из окон комендантской квартиры, да с заднего двора из-за казармы временами поднимался сердитый лай знакомых уже ему волкодавов в ответ на доносившееся издалека, с той, знать, стороны Охты, неугомонное тявканье какой-то дворняжки.

«Мешкать долее нечего: месяц, того гляди, совсем спрячется, тогда пиши пропало».

Первым долгом он прошел низом вала к какой-то одинокой лодке, которую зоркий глаз его давно уже подметил на самом углу, где крепостной ров сообщался с Невою. Изящного вида двухвесельная лодочка была прикреплена цепью к деревянному столбу.

«Приватная лодка коменданта, а может, и фрёкен дочки? Ну, все едино, и нам в крайности пригодится».

Убедясь, что при лодке нет замка и что отцепить ее не представляет никакой мудрости, он поднялся опять на вал к ближайшему бастиону, сосчитал здесь пушки, вымерял шагами расстояние до следующего бастиона, пересчитал и тут орудия и так далее, пока не добрался до крепостных ворот. Их он перелез ползком, чтобы по ту сторону ворот тем же порядком продолжать свою разведку. Около казармы его задержало на минутку угрожающее рычание цепных псов, почуявших, видно, приближение врага даже сквозь разделявший их от него сплошной частокол. Надо было живее улепетывать, покуда чуткие бестии не подняли лая. Без дальнейших уже проволочек тихомолком обойдя кругом всю цитадель, он возвратился на прежнее место.

Сержант, очевидно, и не подозревал временного отсутствия молодого приятеля: он даже не переменил своей живописной позы и испускал ровный, звучный храп. Присев рядом на откосе, Лукашка достал из кармана свой бесценный план и при слабом свете луны, задернувшейся между тем дымчатой пеленой, принялся карандашом исправлять свой эскиз и пополнять его пометками на полях. Работа эта заняла у него добрую четверть часа, но была окончена как раз вовремя, потому что с моря надвинулась черная туча, которая совсем заволокла луну, и вслед затем стал накрапывать мелкий осенний дождик, который с минуты на минуту все более учащался.

«Теперь лей хоть как из ушата! — ухмыльнулся про себя Лукашка, чрезвычайно довольный достигнутым результатом. — Однако доброго друга и пособника моего оставлять здесь под дождем было бы не по-христиански».

И он принялся довольно бесцеремонно тормошить спящего:

— Levez vous done, cher camarade, dunder och granater!

Тот сначала в ответ мычал только что-то по-шведски, но сыпавшиеся сверху в лицо ему холодные дождевые брызги вскоре привели его в себя. При помощи калмыка он кое-как встал на ноги и дал провести себя вверх к пролету бастиона, а оттуда и к комендантскому подъезду.

Здесь бравый служака настолько даже очувствовался, что заметил выходящего из подъезда давешнего часового от подъемного моста и начальнически потребовал у него отчета, на коком-де основании тот посмел до срока покинуть свой пост?

Но часовой, не отвечая, с ружьем на отвесе, шмыгнул вон через двор к казарме, чтобы две минуты спустя показаться опять оттуда в сопровождении пяти других вооруженных солдат. Трое из них повернули к крепостным воротам, трое же других вошли в комендантский подъезд и, гремя ружьями и саблями, поднялись по лестнице во второй этаж. Сержант уже не ставил им никакого вопроса, потому что, прислонясь головой к плечу Лукашки, забылся безмятежным сном. Зато в чутком калмыке шевельнулось невольное подозрение:

«Эти-то про кого же? Уж не про меня ли, грешного, с моим маркизом?»

Никаких сомнений на этот счет у него бы не было, если бы он давеча, погруженный в свою чертежную работу, хоть раз поднял взор: тогда он увидел бы наверху, за крайней пушкой, голову того же часового, наблюдавшего за ним издали с особенным интересом.

Глава одиннадцатая

Благодаря принятой комендантом мере предосторожности — преждевременно не посвящать в тайну никого из приглашенных, кроме Фризиуса и де ла Гарди, — все собравшееся к начальнику офицерство обходилось с молодым маркизом совершенно непринужденно; те же, которые два дня назад имели случай свести с ним знакомство в загородном besokarehuset, обрадовались ему, как милому старинному приятелю. Так как вечер, по обычаю шведов, начался обильной закуской с не менее разнообразной выпивкой, то вскоре от многоголосого говора и смеха в столовой стон стоял. Зная маркиза Ламбаля за страстного любителя охоты, всякий старался преподнести ему какую-нибудь охотничью быль или небылицу. Чтобы не отступать от других, и фенрик Ливен поведал о том, как домашний пес его Гектор и наяву, и во сне гоняется за зайцами: каждое утро аккуратно переплывает на Иенисари, Заячий остров, чтобы притащить оттуда за уши свежего зайчика к завтраку своему господину, а потом ложится в свою корзину, натягивает себе зубами на голову свое одеяло и тотчас начинает опять во сне тявкать и дрыгать ногами.

— Чтобы узнать, что ему снится, — продолжал рассказчик, наперед уже фыркая над остроумным финалом своего рассказа, — я, ложась спать, взял у него раз нарочно одеяло и сам накрылся им с головою. И представьте себе: мне тотчас приснилось, что я с лаем гоняюсь за зайцем! Ха-ха-ха!

— На четвереньках? — спросил фон Конов, оглядывая длинные жерди ног юного фенрика.

— Да, но в образе Гектора.

— А не фенрика Ливена? Еще бы.

Теперь слушатели залились дружным смехом, и фенрик, очень довольный таким результатом своей истории, громче всех.

— Гектор ваш, кажется, феномен, — любезно заметил Иван Петрович, которому стало несколько жаль наивного юношу.

— Нет, датский дог, — с важностью поправил его Ливен.

По новому взрыву общей веселости он, казалось, понял, что опростоволосился; а неугомонный фон Конов наставительно пояснил ему, что «и дог, и фенрик могут быть при известных условиях феноменом. Сам по себе фенрик еще не феномен, но если ему снятся собачьи сны, то это уже в некотором роде феноменальное явление; если же такие сны у него повторялись бы и наяву, то он был бы несомненным феноменом».

— Ну, ну, камрад, не обижаться! — заключил шутник майор, дружески хлопая по плечу подчиненного, у которого углы рта, как у ребенка, готового заплакать, судорожно задергало и неизменная, обнажающая блестящие, белые зубы улыбка заменилась какой-то болезненной гримасой. — В дни юности и я точно так же не раз давал повод моим старшим товарищам трунить надо мною, — чему могу привести хоть сейчас пример. Был я, как вы, фенриком, когда в первый раз участвовал в медвежьей травле. Медведя благополучно затравили, шкуру с него содрали и повесили на дерево, а окорок тут же изжарили на ужин у костра. Но дело было зимою, мороз стоял трескучий, и целый день промаясь по лесу по колено в снегу, я донельзя устал и продрог. Наскоро утолив голод, я, чтобы скорее только отдохнуть и согреться, снял с дерева еще не просохшую медвежью шкуру, завернулся в нее шерстью внутрь и улегся калачиком в сторонке. Но за ночь сырая шкура снаружи крепко-накрепко замерзла, и когда товарищи поутру стали будить, тормошить меня, я, как зашитый в мешок, не мог пошевельнуться и в ответ им мычал лишь оттуда по-бы-чачьи. Только когда они подкатили меня к костру и оттаяли понемногу у огня, я вылупился наконец из моей скорлупы, как яичко. В душном меховом мешке моем я вынес подлинные муки Тантала, и товарищи мои встретили меня, полуживого, гомерическим хохотом — совсем таким же, каким вы вот теперь смеетесь над прежним фенриком фон Коновым!

— Ваша история приводит мне на память один презабавный так же анекдот в Москве… — подхватил Иван Петрович и вдруг прикусил язык.

— В Москве? — переспросил коммерции советник Фризиус, который с зоркостью сыщика следил все время за каждым его движением и словом. — А вы, господин маркиз, были, значит, и в Москве?

— Сам не был, — нашелся уже наш маркиз, — но слышал от той самой особы, которая играла в анекдоте главную, хотя и страдательную роль. Особа эта — мадам Санглиер, супруга нашего консула в Москве.

— Женщины у русских вообще осуждены на страдательную роль, понятно поэтому, что и к образованной иностранке у них применили те же грубые, дикие порядки!

— Напротив, мадам Санглиер вообще хвалит очень добродушие, гостеприимство русских, и сама выучила даже наизусть несколько русских народных песен, которым и нас, знакомых своих, обучила, так что мы потом в парижском салоне ее распевали их хором.

— А! Так вы, может быть, и теперь споете нам одну из тех песен?

— Если бы был подходящий инструмент под рукою…

— Национального инструмента русских — гуслей или как он там у них называется? — в доме у меня нет, — сказал комендант, уловив брошенный ему украдкой Фризиусом взгляд, — но рядом вот, в гостиной, к услугам господина маркиза клавесин. Кстати же, там и не так жарко, как здесь, да ждет уже дорогих гостей бовля пунша.

Обе фрёкен, Хульда и Хильда, слишком хорошо помнившие утреннюю угрозу брата и отца, старались быть до сих пор любезными хозяйками. Но от внимательного наблюдателя не ускользнуло бы, что в приветливой улыбке их было что-то тревожное, деланное и что, угощая маркиза Ламбаля, обе странным образом словно совестились поднять на него взоры. Когда теперь все общество, по приглашению хозяина, шумно и весело двинулось в гостиную, в самых дверях мимо Спафариева проскользнула фрёкен Хильда и настоятельно шепнула ему:

— Не пойте!

«Что бы это значило? Неужели предостережение? Всячески не даром; надо держать ухо востро».

И, подойдя к клавесину, он взял пару аккордов и откашлялся, как бы прочищая голос, но затем заявил, что, к сожалению, чувствует себя не в голосе и потому просит разрешения — пропеть когда-нибудь в другой раз.

— Жаль! А что же анекдот-то ваш с мадам Санглиер? — спросил фон Конов.

— Да, да, расскажите! — приступила к маркизу и офицерская молодежь.

— Анекдот следующий, — начал Иван Петрович. — Прибыли Санглиеры в Москву с первым снегом. Ну, жители так называемой Немецкой слободы, где останавливаются иностранцы, утроили им, как водится, торжественный прием, а потом один из первых вельмож русских, Нарышкин, затеял для них и пикник в своей подмосковной усадьбе. Отправились, разумеется, на тройках, с колокольцами, факелами и потешными огнями. На беду мадам Санглиер, уроженка Марселя, непривычная к северным морозам, во время бешеной скачки навстречу резкому ветру отморозила себе носик. А к ночи, когда собрались в обратный путь, разыгралась еще сильная вьюга. Как тут быть с этим нежным тепличным цветочком? Укутали ее с головы до ног в звериные шкуры, как младенца в пеленки, снесли на руках в сани — и «пошел!» Кучера же во время пированья господ тоже не зевали, изрядно «подкрепились» на дорогу и пустили коней своих по сугробам и ухабам во весь дух. Метель воет и завывает, колокольца заливаются, кучера свищут и гикают, а господа того громче распевают хором песню за песней. Долго ли, коротко ли — домчались. Стали вылезать из саней. Хвать-похвать — а где же мадам Санглиер? Ah, sacrebleu! По пути, знать, как-нибудь обронили! Ну, супруг, мосье Санглиер, понятно, вне себя, рвет и мечет. «Гони назад!» Покатили — и точно, не очень-то далеко обрели потерянную. Лежит себе, голубушка, в своих пеленках среди поля, как колода, ни рукой, ни ногой тронуть не может, наполовину даже снегом занесло. Подняли барыньку, поставили на ноги, а она хлоп наземь. Опять подняли, поставили на ноги, а она опять хлоп! Что за оказия? Развернули, распеленали из одной, другой и третьей шкуры, и что же вы думаете, милостивые государи мои?

— Она замерзла? Она задохлась? Ее волки съели? — раздались кругом предположения.

— Ни то, ни другое, ни третье — барынька, слава Богу, была живехонька. Но ставили-то ее, изволите видеть, не на ноги, а на голову, ну, а стоять на голове она еще не была приучена.

Развязка анекдота была для всех так неожиданна, что вызвала опять единодушный раскат смеха и рукоплескания, после чего каждый из присутствующих счел долгом чокнуться с мастерским рассказчиком.

Один лишь человек не разделял восхищения остальных. Человек этот был личный враг маркиза — майор де ла Гарди. Хозяин покамест не решился даже представить их друг другу, так как и прежних своих сослуживцев, подходивших на поклон к почтенному ветерану, тот удостаивал только невнятного брюзжания под нос. С самого прихода своего к коменданту он уединился в отдаленнейшем углу гостиной за печкой и не тронулся оттуда все время, пока другие гости угощались в столовой. Теперь же, когда обидчик его с таким успехом рассказал свой анекдот о злосчастной мадам Санглиер, бирюк майор не выдержал и выполз из своей берлоги с решительным протестом.

— Что варвары обошлись по-варварски с иностранкой — еще не диво, — отрывисто заговорил он, — но что офицеры славной шведской армии такому варварству рукоплещут — вот это диво, это стыд и позор!

И, стукнув по полу своей неразлучной шпанской тростью, он обвел озадаченных офицеров из-под нависших бровей таким негодующим, молниеносным взглядом, который должен был, казалось, испепелить их. Комендант-хозяин поспешил взять желчного старика под руку и, успокаивая, отвел его обратно в его медвежий угол. Дипломат же Фризиус, со своей стороны, признал момент наиболее удобным, чтобы затянуть сеть вокруг мнимого маркиза, у которого, как он заметил, от крепкого пунша глаза подернулись уже маслянистою влагой.

— А ведь майор-то де ла Гарди, господа, строго говоря, прав, тысячу раз прав, — сказал он. — Смеялись мы не потому, что сочувствовали грубости варваров, а потому, что у варваров выходит все дико и нелепо до смешного. Ведь вот хоть бы ч царь их, этот Петр, — разве он не так же точно дик и нелеп…

Ловкий коммерции советник не ошибся в расчете. Кровь ударила в голову молодому русскому, и с едва скрываемой запальчивостью он спросил Фризиуса, в чем тот, собственно, видит эту дикость и нелепость?

— Да во всем, — был ответ. — Побывав, например, заграницей, царь Петр тотчас принялся перекраивать своих русских на немецкий фасон: насильно нарядил их в немецкое платье, сбрил им бороды…

— Коли вводить новые порядки, господин коммерции советник, то старые надо вырвать с корнем!

— А в покрое платья, в бороде, — по-вашему, корень? Иронический тон коммерции советника еще более разжег патриотический пыл Ивана Петровича.

— Для простой невежественной толпы, — возразил он, — такие внешние признаки имеют уже первостепенное значение, потому что сразу наглядно порешают с прошлым, с закоснелыми привычками и предрассудками. Но царь Петр принимает меры и совсем иного рода, истинно просветительские: он выписывает к себе в Москву из Европы всяких мастеров и художников, первых знатоков в гражданских науках и военном искусстве, он отправляет молодых русских дворян за море обучаться всем заморским мудростям и хитростям, и сам, говорят, в Голландии жил простым корабельным плотником, работал наравне с другими…

— А это царское дело? — высокомерно усмехнулся Фризиус.

— Именно царское! Царь должен служить во всем примером своему народу.

— А голландцы — его народ?

— Нет, он и у себя, в России, не гнушается простого труда. Так, рассказывали мне, он несколько дней подряд ходил на железный завод, чтобы самому научиться ковать железо.

— И научился?

— Да, в один день выделал восемнадцать пудов, а так как за каждый пуд рабочим платилось по одному алтыну, то он потребовал себе от заводчика также восемнадцать алтын.

— И тот уплатил ему? Хорош тоже!

— Нет, хозяин завода выложил ему на стол восемнадцать червонцев. «Такому мастеру, — говорит, — как ваше величество, не грех заплатить и по червонцу с пуда. Но царь не принял. „Не надо мне, — говорит, — твоих червонцев. Работал я не хуже, но и не лучше других. Заплати мне мои восемнадцать алтын, а я пойду, куплю себе пару новых башмаков: мои, вишь, протоптались“. И, взяв деньги, съездил сам на рынок, купил себе новые башмаки, а после охотно хвалился ими перед своими придворными: „Вот башмаки, которые я заработал своими руками“.

— А что, господа, — заметил фон Конов, — осуждать царя Петра за такую простоту нам, право же, не приходится. Наш собственный король Карл ведь пущий еще спартанец. Платье на нем всегда самое простое, без шитья и галунов, бабьей обуви — башмаков — он вовсе даже не носит, а одни высокие походные сапоги. На походе — а когда, скажите, он не на походе? — довольствуется одной холодной пищей, часто одними сухарями. Увеселений никаких не признает: ни звериной травли, ни попоек, ни азартных игр. Он — король и солдат до мозга костей. Вся жизнь его — труд и лишения, самое строгое выполнение своего долга. Зато и от войска своего он требует такой же строгости к себе, и потому мы, шведы, до сих пор по крайней мере, везде и всех побеждаем! Так ли я говорю, господа?

— Так, фон Конов! Верно! Прекрасно сказано! Seal! — подхватили в один голос товарищи-офицеры, наперерыв звеня стаканами о стакан красноречивого камрада.

— До сих пор по крайней мере? — привязался тут к слову старик де ла Гарди, с прежним задором выступая опять из своего запечка. — Что вы хотите сказать, фон Конов, этим: „до сих пор?“

— А то, что если царь Петр действительно чем может быть нам со временем опасен, так именно своей царской простотой и выдержкой…

Назад Дальше