Герои из-под пера - Андрей Кокоулин 5 стр.


Он, дурак, еще клял человеконенавистническую политику Союза! Люди-винтики, люди-лозунги. А западный мир оказался не в пример зубастей. Хищник, с комфортом устроившийся на костях инков, майя, индейцев, индусов, ирландцев, африканцев. Буров, черт возьми!

Знал бы, осознавал бы, соломки б постелил.

Закипела вода. По радио запел Лещенко. Виктор вымыл посуду, вынес помойное ведро к яме у туалета, в этот раз с осторожностью, у грядок пройдя мимо доски. Подумал, хорошо бы купить молока. Магазин вроде еще должен…

— Виктор Па-алыч!

Пьяный, улыбающийся Елоха на нетвердых ногах шагнул к нему от калитки.

Он был в жутком, отвратительно-животном состоянии, когда человек уже не контролирует ни слова, ни поступки. К грязной, растрепанной одежде прилипли конфетные фантики, брюки до колен влажно темнели — то ли в канаву какую по автопилоту его занесло, то ли на колонке плеснул себе на ноги.

— Чего тебе? — спросил Виктор.

— А ты гад, га-ад!

Глаза у перебравшего Елохи страшно косили.

— Почему?

— Сп-паиваешь меня.

Правнук начальника Боголюбского угрозыска, кивнув самому себе, плюхнулся на лавку, вкопанную перед крыльцом. Качнулся, охлопал одежду в поисках сигарет, содрал фантик и огорченно скривил губы. Несколько секунд глаза его смотрели в разные точки на земле.

— Сука ты, в конце концов! — сказал он, подняв голову.

Виктор поставил ногу на ступеньку.

— Иди спать, Дима.

— Закурить не дашь?

— Не курю.

— Ну да, — Елоха поник.

Виктор подождал, затем, смягчив тон, сказал:

— Домой иди, ждут же, наверное.

— Такого? — развел руки Елоха.

Тело не ожидало, видимо, энтузиазма от плечевого пояса и хлопнулось с лавки вниз. Несколько секунд Елоха не шевелился, затем завозился, перевалился набок.

Виктор расслышал смех.

— Самому смешно, — сказал он.

— А я вот возьму, — произнес Елоха от земли, — и тебя-то и подожгу!

— Посадят, Дим.

— И ничего. П-пусть.

Елоха попытался подняться и снова упал.

— Помочь? — спросил Виктор.

Кислое лицо Елохи всплыло над лавкой.

— Как я вас всех ненавижу, — сказал он вдруг усталым голосом. — Мучаете меня. Превратили… Разворовали все. Дети… Я же им в глаза смотреть не могу! Я их люблю… А мои руки никому, оказывается, не нужны, ни в совхозе, ни в области! И как мне? Всю страну… Ну не суки ли вы после этого? Обидно, обидно…

— А что тебе мешает? — спросил Виктор.

— Ты мне мешаешь, сука, — невнятно сказал Елоха, заползая на лавку животом. — Я тебе сколько должен? Мне столько за год… Легче поджечь…

— Дурак, прости Господи.

— Может, это как раз умная мысль. Единственная.

Елоха пожал ноги и подложил ладони под голову.

— Это пьяная мысль. Ты что, здесь спать собираешься? — забеспокоился Виктор.

— Уйди, гад.

— Это мой двор вообще-то.

— Вот и уйди.

Виктор оставил помойной ведро на веранде.

— Так не годится, Дим. Замерзнешь.

Он сделал безрезультатную попытку стянуть Елоху с лавки и чуть не получил измазанным в глине сапогом по зубам.

— Брысь, писатель!

Виктор разозлился.

— Сдохнуть хочешь, Дима?

— Мое дело. Хочу — и сдохну!

— Ну-ка, давай-ка…

Виктор поймал Елоху за ворот пиджака. Он не ожидал, что пьяный сосед в свою очередь поймает за грудки его.

— Виктор Палыч! — дохнул на Виктора жутким перегаром Елоха. — Что делать, Виктор Палыч? Что со страной-то?

Его глаза неожиданно перестали косить и посмотрели беспомощно и трезво.

— Не знаю, Дима.

Виктор, выпрямляясь, потянул Елоху за собой, пока тот наконец не закачался на нетвердых ногах.

— А кто знает? — прошептал он. — Ельцин? Гайдар?

— Нет, это ты должен знать. Ты сам.

— А я-то, я-то что? — просипел Елоха. — Я не коммунист, не демократ.

Они выбрались за ограду, и Виктор, приобняв, повел его по темнеющей улице.

— Потому что люди все решают.

— Пыф-ф! Дурак ты, Виктор Палыч…

Елоху шатало, они каким-то чудом разминулись со столбом, потом их занесло в штакетник, и Виктор убил в грязи тапки. Хорошо, не потерял. Елоха, зараза, растягивал кофту, лез целоваться, смеялся, чуть ли не пускался в пляс и смачно матерился. Виктор дважды мысленно разбегался и бился — сначала в стену Дружковского сарая, затем в синеватую магазинную. Казнил себя за добрые намерения.

У магазина они как раз повернули, компания из веселого и печального клоунов, где-то потерявшая свой цирк.

— Хороший ты человек, Виктор Палыч, — признался Елоха, без смущения вытирая грязные руки о рукав чужой кофты. — Гад, а хороший!

— Передумал жечь? — мрачно спросил Виктор.

— Да ну-у!

— Не пить бы тебе, Дима.

— А я пью? — удивился Елоха. — Я тебе как на духу, Палыч… Жизнь я обманываю, а не пью. Не вижу я ее скотство под этим делом.

— Теперь ты дурак, Дима.

Виктор довел Елоху до белеющего кирпичом столбика, впереди, за тонкими ветками рябины, уперся в небо островерхой крышей Елохинский дом.

— Ты знаешь, что? — сказал Елоха. — Ничего ты в жизни не понимаешь, Палыч! Что ты там пишешь? Кому нужно? Ты выгляни, посмотри — чума-а-а…

— Иди уже!

— Я серьезно. Дохнет страна, и мы вместе с ней…

Елоха развернулся, чтобы еще что-то объяснить, качнулся, затем махнул рукой и затопал по деревянным мосткам к калитке.

— Дима! — окликнул его, уже заходящего во двор, Виктор.

Но Елоха то ли не услышал его, то ли предпочел не отвечать. Скрипнула дверь, слабый свет на мгновение облил ссутуленную фигуру, стукнули сапоги, другой, яркий, электрический, многоваттный свет вспыхнул в комнате. Мелькнула женская тень.

Чего-то подождав, Виктор побрел обратно.

Темень пробиралась с околиц, налипала на деревья и кусты, подкрадываясь к дороге. Тапки были мокрые насквозь.

Конечно, думал Виктор, что мы можем? Что я могу? Рожи с телевизора талдычат об одном, я вижу другое. Я вижу, как выезжают из когда-то богатой деревни люди. Тагировы, Савские, Губкин приехал в прошлом месяце за матерью…

Я вижу Елоху, Лиду, Лешку Пахомова, Нинку Северову, которых новая жизнь прокрутила через свои жернова, выплюнула растерянных, ограбленных государством, не понимающих, как и зачем быть дальше.

Много таких.

А я? Виктор остановился. Неужели я тоже ничего не могу? Развалить сумел, а создать нет? Внушить, как все гнило, смог, а другое что, мимо кассы? Он фыркнул. Ну нет. Сдаваться он не будет. Бог все-таки не обделил талантом.

Сдвинет он, сдвинет эту массу налитого, закинутого в мозги дерьма.

А как иначе? Он — совесть. Он — глагол. Не много ли берет на себя? А хрен, попробуйте сами! Есть желающие? Нет желающих. Ну и молчите.

Виктор добрался до своего участка, закрыл за собой калитку, спрятавшись за голыми кустами, помочился — лень что-то было идти до сортира. Весна, дождик.

Он почувствовал, что зазяб.

Простыть было бы совсем некстати, поэтому, зайдя в дом, Виктор сразу полез в холодильник. А чем согреваться? Правильно, господа хорошие.

Первая рюмка пошла хорошо, а вторая — еще лучше.

Тут его и развезло. Не жрал целый день, как-то умотался, забыл, то Фрол, то Елоха, чайник чуть не сжег. Печь выгорела и остыла.

Он торопливо закусил солеными грибами, тосковавшими в миске, наверное, уже вторую неделю, хапнул кусок сала с хлебом. Тепло разлилось по телу. Ноги размякли, голова сделалась тяжелой и ватной, мысли тра-та-та, улю-лю. В глазах поплыло, поди разбери — где ты, что ты, с кем ты, то ли здесь, то ли уже черт знает где, с Ницше беседуешь, Гессе погоняешь, Дюма, кулинар-любитель, блюда подает.

Виктор постоял в забытьи у стола, вспомнил, что вроде бы собирался дописывать шестую или седьмую главу, посмотрел в темень оконную и решил, что сегодня, пожалуй, можно и пропустить. Кровать приняла его в брюках и с грязными ногами, одеяло накрыло будто сладкой пеной, небытие тюкнуло по темечку.

Какого-то черта опять приснился Фрол.

Сначала сквозь дремоту раздались шаги, неторопливые, изучающие — кто-то, осматриваясь, ходил по дому, трогал вещи, хмыкал недоверчиво и удивленно. Затем прозвучал восхищенный шепот: "Богатая хата".

Виктор разлепил глаза. Серая предрассветная хмарь плескалась за окнами. Воздух в доме казался дымным, словно от разгорающегося пожара, и фигура, шныряющая по большой комнате, то пропадала, то изгибалась тенью под потолок.

Стоило однако моргнуть — и Фрол встал в проеме, приблизился, пряча кисти с наколками в карманах узких брюк, не полосатых, однотонных в этот раз, невысокий, с бледным лицом и мертвыми глазами.

— Что ж ты, сучонок… — произнес он.

И неожиданно оказался сидящим на кровати, намертво прижимая одеяло. "Наган" уперся Виктору в подбородок.

— Шлепнуть бы тебя, — шевельнул губами Фрол. — Знаешь, как оно бывает? Кровоизлияние. Почернеешь рожей, и все.

— Что ж ты, сучонок… — произнес он.

И неожиданно оказался сидящим на кровати, намертво прижимая одеяло. "Наган" уперся Виктору в подбородок.

— Шлепнуть бы тебя, — шевельнул губами Фрол. — Знаешь, как оно бывает? Кровоизлияние. Почернеешь рожей, и все.

— Думаешь, твоя правда? — выдавил Виктор.

— А ты не думай. Моя. Вся моя. Жизнь всегда и везде устроена одинаково. Есть рабы, есть господа. За какими бы красивыми словами это не прятали, люди из века в век будут делиться на эти две категории.

— А ты, значит, из господ?

Фрол усмехнулся.

Пустые глаза его оборотились к окну, он слегка повел плечами.

— Я из третьих. Из вольных людей. Которые выше. Я определяю, кому жить и умереть, господину, рабу, каждому, до кого доберусь. Я — революция! Ее священный огонь! Стихия, пожирающая людские души!

— Ты своим после Теплицкого совсем другое пел, — сказал Виктор.

— Так рабы. Не поймут. Шкраб разве только. Но он от баб на голову больной. Ему главное бабу, значит, разложить…

На этих словах Виктор предпринял попытку вырваться из одеяла, но Фрол предусмотрительно навалился, упираясь в половицы каблуками, задышал в лицо:

— Ты запомни, сука, нет у тебя власти надо мной. А у меня есть. Потому что ты тоже раб.

— Чего же? — просипел Виктор.

— Своей лжи. Фантазий. Дешевого идеализма! Что твой Семен, что ты сам — чего добиваетесь-то? Равенства? Справедливости? Так не было их никогда. И не будет. Жить надо не идеалами, а желаниями, выгодой, силой своей.

— Короткая жизнь получится.

— Это как посмотреть. Зубастый зверь иной раз дольше охотника по свету бродит. Над ним, может, и Бога нет.

— Это точно.

— Заткнись!

Ствол "нагана" пробороздил кожу через всю щеку.

Несколько секунд Виктор ждал выстрела. Фрол смотрел в его лицо пустыми, равнодушными глазами, но почему-то медлил.

— Нет, — сказал он, скривившись. — В другой раз.

Серый зыбкий кисель, заполнивший комнату, приобрел красноватый оттенок, из окна протянулся и полукругом лег на бревенчатую стену отсвет зари.

— Не пора тебе? — просипел Виктор.

— Раньше времени не уйду, — сказал Фрол. — Не нечистая сила.

Но все же поднялся, похлопав по одеялу рукой, словно отговаривая Виктора от ненужного и опасного подвига. Каблук сапога стукнул о порог.

— Я вернусь, — пообещал Фрол, на мгновение застыв у косяка.

— Буду ждать, — сказал Виктор.

— Ну-ну.

Невысокая фигура качнулась и пропала в большой комнате. Солнца стало больше. Послышался шаг, другой. Затем стало тихо.

Виктор вздрогнул и открыл глаза.

Сон? Или не сон? Он полежал, представляя, как Фрол сейчас торопливо проламывается в другую реальность, по снегу, по утру, злобно вжимая шею. В буквы, в главы, к неминуемой смерти. Уж смерть-то будет, не сомневайтесь.

Старый будильник на тумбочке подгонял стрелки к шести часам. На оконной измороси рубиново переливался стылый солнечный свет.

Виктор откинул одеяло, чувствуя, как холодом схватывает лодыжки.

— Эй, — произнес он в пустоту дома.

Где-то у печи треснула половица. Еще скажите, дом с хозяином не здоровается! Здоровается, в полный рост.

— Фрол…

Смешно, подумалось, сорок девять лет, материалист, ни в чертей, ни в призраков, а тут вдруг в персонажа своего верю. Бред, конечно. Переутомление. Не поел вчера ничего путного. Но ярко, надо признать, ярко и достоверно.

Патрончик еще вчера на подоконнике, помним-помним.

Может, того вы, Виктор Павлович? С Потапыча, с правды-матки… А Ленин-то живее всех живых. Вот где заковыка советского времени, атеизм и одновременная вера в загробный мир. И всем приходилось верить.

Ну-ка, ну-ка, собраться.

Виктор спустил ноги и замер. На пороге темнел след. Жирный, сапожный, большой. Сердце оборвалось. Значит, не показалось. Не сон. А что тогда? Не материализация же чувственных идей, как у Захарова в "Формуле любви". Что он такого чувственного навоображал? Ничего. Фрол, сука, вообще субъект самостоятельный.

А сердечко шалит. И во рту сухо.

И если сейчас Фрол выйдет из-за стены, он точно скопытится.

Виктор постоял, не решаясь шагнуть в большую комнату. Даже выглянуть отчего-то было боязно. Сон, все сон. Ну не сидит же, в самом деле, эта тварь за столом! А если сидит? А если тихонько водочку кушает?

— А вот и я, — погнал себя голосом Виктор.

Шагнул. Разожмурился. Комната была пуста и холодна. Сбитый половик, миска на столе, кофта повисла на спинке стула. В углу, у печного бока, правда, темнело нечто жуткое, бесформенное, в наплывах серой глины, при рассмотрении оказавшееся тапками, так и не пережившими бурный вечерний вояж.

Следы от них, протянувшиеся от входных дверей, были такими же большими и оплывшими, как и след на пороге.

И отлегло. О! До ватности в коленях и потемнения в глазах. Отлегло! Ох, граждане, вот оно что. Не Фрол. Витька-дурак сам вчера оставил! Сам! Еще голова сработала — мол, нечего делать таким тапкам в спальне.

С минуту или две Виктор хохотал на диване. Утирал слезы, бегущие из глаз, кусал ладонь, но хохот рвался наружу, не совсем, уж ясно, здоровый хохот.

Вот же накрутил себя, ух-ха-ха! Просто ух… просто ха-ха… Ладно бы Елоху боялся, пьяный, не пьяный, а собирался поджечь… Но Фрола, ха-ха…

Смех вылез икотой.

Кое-как Виктор погасил ее водой, выхлебал две кружки, согнувшись в букву "г". Помогло. Одевшись потеплее, он вышел в холодный, озаренный рассветом мир с колкой от измороси, седой травой и дошагал до бани. Чиркнул макушкой по низкой притолоке, забрался в темноту, чуть пахнущую вениками, поморгал, привыкая к скудному свету из окошка. Смутно желтели полок и лавки, темнела печь с баком для горячей воды. Бак для холодной воды нашелся наощупь, из нержавеющего нутра пальцы ухватили лишь несколько ломких листьев. Значит, ведер десять и туда, и туда.

С полчаса он таскал воду двумя ведрами. Крутил ручку, звенел цепью, выбирая воду из колодца, переливал и нес в баню. Вспотел. Баки, казалось, проливались в ничто, пощупаешь ладонью — и половины еще нет.

Солнце не грело, вставало опухшее, красное, как с бодуна. Выкатилось до половины над верхушками далекого леса на горизонте да так и застыло.

У соседей уже ходила между грядками женская фигура в ночнушке. Как привидение. Что она там высматривала, Виктор так и не понял. Рыжий котяра забрался на штакетины, посмотрел желтыми глазами и, тяжело спрыгнув, скрылся в кустах за дорогой. Лешка Пахомов завел свой трактор — звук по утру разносился далеко, чисто. Тыры-рыры-ры. Где-то запоздало прокричал петух. По башке б ему.

Наносив воды в баню, Виктор плеснул полведра в таз и, морщась, с куском хозяйственного мыла отмыл угвазданные вечером ноги. Сходил в дом, сдернул простыню, тоже отнес в баню, на стирку. Добавил другой одежды. Если уж делать день "чистым", то на полную катушку. Иначе что это за день получится? Затем натаскал дров. Постоял в предбаннике, ежась.

Ну да, да, это все к вечеру. В сущности, конечно, интересно получается, повесть допишу и — в баню. За наградным березовым листом. Смою, обновлюсь, выкину из жизни чертова Фрола наконец…

Вернувшись в дом, Виктор растопил печь.

За окном на иномарке проехал новорусский сын Щетинниковых — из салона долбила музыка, энергичная, чужая, бесноватая. Звук бился о стены дома, словно пробовал их на прочность. Но проиграл и шавкой утянулся за владельцем авто.

Ну, теперь гулять будут, подумал Виктор. И Щетинниковы, и все, кто сползется на пьянку. И Елохе радость дармовая!

Тапки он завернул в газетку и выбросил за забор. Будто избавился от улики. Возникла даже мысль прикопать их, болезных. В печи он наварил себе риса, заправил остатками грибов и тушенкой — получилась вполне съедобная, мясная каша. А в магазин за продуктами решил идти завтра.

Ну, что? — спросил он себя, сполоснув посуду. Ты готов?

Внутри всколыхнулась было опасливая неуверенность, но Виктор сбрызнул ее водкой и, выдохнув, раскрыл тетрадь. Поехали!

В монологе Фрола прибавилось строчек, часть фраз перекочевала напрямую из сна, завершая седьмую главу. В восьмой главе угровцам улыбнулась удача: они схватили наводчика банды — бывшего коллежского секретаря, служившего до революции в городской управе. Тихий и упитанный Андрей Фомич Кублинцев помогал бандитам из чувства "классовой справедливости", как он сам, отчаянно потея, выразился. Буржуи же наворовали? Наворовали. Эксплуатировали? Эксплуатировали.

"Андрей Фомич подслеповато щурился на Елохина, и в его позе, в слегка обиженном выражении лица сквозило недоумение человека, делавшего, по его разумению, все правильно и в соответствии с новыми реалиями.

Революция-с.

Елохину почему-то вспомнился Чехов с его рассказом по гайку. Крестьянин там тоже был с понятием и искренне недоумевал, зачем в его отношении ведется следствие.

Назад Дальше