Программист - Александр Морозов 17 стр.


А кто к кому зайдет через двадцать лет на чай, и кто будет небрит — это я признаю, это уже что-то маниакальное, что-то от бессильной обиды. И точка. И показывать никому не нужно, не с чего, вроде, распускаться. Конкретно мне было важно другое: все-таки выслушала, все-таки что-то поняла.

Простились галантно. Я проводил ее по Герцена до ее дома и напоследок не пытался даже многозначительно заглядывать в глаза.

Я пошел один по вечереющему центру. Попытка стать великим человеком не удалась. Один очень энакомый мне человек, который и сам, без сомнения, не был великим человеком, очень уж ясно показал мне это. Я философ, вернее, я будущий кандидат или доктор философских наук. Ну и все. И я хочу жить. Я, черт возьми, не отчаиваюсь, и чувство грусти — оно совсем легко, совсем не страшно мне. Я хочу жить, а пока это не отступит от меня, мне будет интересно, и будет впереди путь. Путь далеко, на годы. Я не спешу. И конечно, я позвоню еще Лиде.

Ладно, я отказался бы от такой роскоши, от всего этого пляжно-ресторанного гангстеризма. Бог с ним, я вполне довольствовался бы сбором пыльцы с цветка со звучным названием «духовная ситуация эпохи» и не чувствовал бы себя ущемленным, совсем, даже в так называемой глубине души не чувствовал бы. Но что там скрывать, меня душат слезы обиды. Это, оказывается, так просто, даже с такой женщиной, как Лида. Этого надо было ожидать. Так говорят все опростоволосившиеся. Этого надо было ожидать…

В Гене есть то самое хищное, которое просто приходит и берет. Тяжелая мужская страсть — так, что ли, это называется? Рассуждать об этом пошло, это-то я знаю. Впрочем, почему же? Да, пошло, когда этого нет. Немецкому романтизму тоже, кажется, невдомек этот феномен. А я ведь академический специалист по романтизму.

14. Геннадий Александрович

Я бодрый пришел на работу и бодро стал разыскивать Светлану Федоровну Ларионову. Намеки и экивоки Телешова и Борисова, рассказы о фантастических успехах моей новой подчиненной мне надоели, и я сам решил проверить, как обстоит дело. А вдруг я и в самом деле хреновый в общем-то программист? А вдруг и в самом деле у Ларионовой программа пошла? Сейчас это было бы весьма кстати. Неважно, что таким образом Ларионова (а косвенно, верно, и Телешов) выигрывала данный конкретный забег. Все это было слишком мелко по сравнению с мыслью, мелькнувшей у меня, когда я был у Иоселиани.

Как хорошо было бы иметь сейчас действующую программу моделирования. Вся моя возня с «меморандумом по Курилово» (цитата из Иоселиани) приобретала в этом случае совсем иной, вполне симпатичный и уж, во всяком случае, осмысленный оттенок.

Простое критиканство тоже, конечно, хорошо, но слишком по-детски. А на Совете генеральных конструкторов детей не будет. Будут промышленники — люди неустранимо, неотвратимо конкретные. Они пропустят мимо ушей мои жалобы по поводу отсутствия научной теории систем математического обеспечения (это внутреннее дело теоретиков — черт их там разберет, кто прав, кто виноват), вполуха выслушают мои частные замечания по СОМу, и наконец кто-нибудь из них вяло спросит, что я конкретно предлагаю взамен.

Спросит он вяло именно потому, что наперед увидит: нет у меня ничего конкретного для него, и нечего на меня тратить время.

Если же у меня на руках будет программа, о… это другое дело! Один из промышленников все равно задаст свой вяловатый вопрос, потому что промышленники отлично разбираются в людях, а человек (в данном случае — я) за неделю измениться по может. Через неделю я останусь все тем же я, тем самым я, по внешнему виду которого как раз и можно легко заключить, что ничего конкретного у меня за душой нет.

Ан тут-то интуиция промышленника и даст осечку потому, что моделирующая программа и станет тем самым «конкретным».

Разумеется, я не буду кормить серьезных людей несерьезными сенсациями. Я прямо и грубо скажу им, что заниматься внедрением незрелой системы, внедрением, которое затянется на три-четыре года и которое станет очевидно устаревшим и очевидно ненужным раньше, чем оно закончится, что участвовать в таких мероприятиях — вовсе не признак большого ума. И уж, разумеется, не чудо технической политики, а как раз наоборот, самый натуральный ляпсус в зтой политике.

Я не буду даже дразнить гусей, я не выокажу даже очевидней истины, что государству намного выгоднее присвоить докторскую степень Северцеву без защиты, присвоить ему одновременно какое-нибудь этакое почетное и пожизненное звание генерал-академика и с тысячным окладом отпустить на пенсию, чем внедрять на заводах отрасли его систему. Я скажу только, что получены определенные результаты (и буду в это время нежно поглаживать боковой карман пиджака, набухший от пер фоленты с программой моделирования), которые позволят в скором будущем иметь точную теорию оценки систем матобеспечения. Оценки, а значит, и проектирования, и разработки таких систем. И тогда один из них (ого я так уже начинал мечтать) подойдет ко мне после моего выступления и предложит составить команду орлов-программистов для реализации дерзновенных замыслов. П. разумеется, прибавит, что вопросы финансирования он борет на себя.

А что? Есть же меценаты у футболистов. А мне и одиннадцать человек ни к чему, вполне пяти-шести хватит. И дело уж никак не менее важное, чем лупить ногами по мячу или по чьим-то еще ногам.

Пока я все это себе представлял, разыскалась Ларионова. Вернее, не разыскалась, а просто пришла на работу. Опоздала, значит.

Увидев меня, она чуть смутилась и тут же резким голосом начала говорить что-то объясняющее. Мне неохота было вникать в то, почему она не виновата в том, что опоздала, да и надо было поскорее посмотреть ее программу. Ларионова, заметив, что я не слушаю ее замечательно длинное и замечательно логичное объяснение, говорить перестала и быстро прошла на свое место (место в нашей комнате нашлось ей несколько дней назад).

Я прошел за ней и, взяв второй стул, подсел за стол. Я попросил Светлану Федоровну показать мне контрольные распечатки, которые, как сообщил мне Телешов, у нее должны были иметься. Светлана Федоровна достала контрольные распечатки и показала их мне. Я посмотрел их и… не нашелся, что сказать. Распечатки были те, что нужно. Те самые, которых я не могу получить вот уже почти квартал.

Ларионова начала, конечно, программировать по готовому детальному алгоритму. Но все-таки… все-таки простое чувство реальности не позволило мне поверить, что такую длинную и сложную программу можно было отладить так быстро. Буквально за несколько выходов на Машину. Ведь машинного времени нашему отделу в последнее время почти не давали. Надо было разбираться. А разбираться значило в данном случае лезть в чужую программу.

Я вздохнул и, призвав на помощь мудрость железных мужчин («надо — так надо»), стал просматривать текст программы. Уже при первом проходе она мне показалась что-то уж больно тощей. Я стал спрашивать у Ларионовой ш> блокам, и она мне показывала: вот блок ввода, вот блок печати, вот… Н-да, а где же блок очередей?

Ларионова подарила мне взгляд «па голубом глазу» (да-да, даже бывшие спортивные летчицы на всякий случай имеют в загашнике взгляд «на голубом глазу») и даже не просто, а мило объяснила мне, что блок очередей она еще не сделала. Не сделала совсем, даже еще и не начинала.

Из моего горла рванулся было изумленный вопль-вопрос о происхождении контрольных распечаток, но как-то сам собою иссяк. Я мгновенно понял, в чем дело. А дело было в примере. В контрольном примере, на котором мы гоняли, то есть, пардон, отлаживали свои программы. Пример этот я составил очень давно, сразу, как только был готов первый вариант программы (надо же было на чем-то отлаживаться). Пример был совсем простенький: в нем роль «пакета задач» выполняли всего две задачи, да и задачи-то карикатурно короткие, одна в двадцать, другая в двадцать пять команд. Никаких очередей в таком примере возникать, конечно, не могло. Программа у Ларионовой просто не выходила на блок очередей, а этот блок и был основным логическим механизмом всего процесса моделирования.

Я ощутил слегка пьянящую смесь разочарования и облегчения. Разочарования — что готовой программы все-таки нет, и облегчения — что мои профессиональные достоинства программиста не уничтожены с легкостью необыкновенной.

И тут случилось это. В комнату влетел Телешов. Именно влетел, так что если бы на нем был фрак, то это непременно был бы фрак с развевающимися фалдами.

На нем не было фрака. На нем не было ничего, кроме безвкусных, бесцветных глаз самораспаляющегося садиста и огромного, буравящего пространство огненно-плотоядного носа. Он подскочил прямо ко мне и, но дожидаясь, чтобы я встал, не дожидаясь, пока захлопнется распахнувшаяся от его энергичного рывка дверь, заорал.

Сначала я изумился самому факту. Раньше Телешов на меня никогда не орал, а при посторонних выказывая даже и подчеркнутое невмешательство в мои полномочия как руководителя группы. Боялся, наверное, что я при всех могу указать ему на явную незаконность, необоснованность такого вмешательства. А теперь что-то изменилось, так, что ли? Теперь он не боится?

Я ощутил слегка пьянящую смесь разочарования и облегчения. Разочарования — что готовой программы все-таки нет, и облегчения — что мои профессиональные достоинства программиста не уничтожены с легкостью необыкновенной.

И тут случилось это. В комнату влетел Телешов. Именно влетел, так что если бы на нем был фрак, то это непременно был бы фрак с развевающимися фалдами.

На нем не было фрака. На нем не было ничего, кроме безвкусных, бесцветных глаз самораспаляющегося садиста и огромного, буравящего пространство огненно-плотоядного носа. Он подскочил прямо ко мне и, но дожидаясь, чтобы я встал, не дожидаясь, пока захлопнется распахнувшаяся от его энергичного рывка дверь, заорал.

Сначала я изумился самому факту. Раньше Телешов на меня никогда не орал, а при посторонних выказывая даже и подчеркнутое невмешательство в мои полномочия как руководителя группы. Боялся, наверное, что я при всех могу указать ему на явную незаконность, необоснованность такого вмешательства. А теперь что-то изменилось, так, что ли? Теперь он не боится?

Затем я попробовал вникнуть, о чем он, собственно, орет. И тогда мое изумление превратилось в горестное, по-детски обидчивое чувство бессилия. Бессилия перед безграничностью человеческого хамства я глупости.

Телешов орал, что ему известно, что я вышел в предыдущую ночь только к утру, что в этом случае и должен был остаться на работе днем, что, вероятно, я уже несколько месяцев вожу его за нос и делаю вид, что не могу отладить программу, с которой начинающий работник (кивает в сторону Ларионовой) справляется за пару недель.

Я пытался объяснить, что мой выход на машину с полночи ничто потому, что и длительное время работал и ночью и днем и что начинающий работник пустил не программу, а только ее оболочку — ввод н печать информации, но логическая дискуссия явно не входила в планы Телешова. Он только успел начаты «Какой еще там блок очередей?» — как я снова перестал его слышать. Я видел перед собой беззвучно шевелящиеся губы и чувствовал себя, как ныряльщик, ушедший от ураганного грохота поверхности в безмолвие глубины.

Одно ощущение, предательское, сладим ощущение ожило во мне, и я почувствовал его, как чувствуют будущие матеря первые толчки еще не родившегося ребенка. Мысль тенькала, тенькала, и наконец я е неудовольствием вынужден был назвать ее себе: мысль о спокойствии. О его привлекательности, О неоправданности усилия.

Все кончилось, и исчезла мысль, и исчез Телешов. Дамы смотрели на меня с сожалением, но и с любопытством. Как естествоиспытатели: что объект предпримет? Объект (я то бишь) отключился от дам и сидел, как ни странно, с весьма сосредоточенным видом.

Дело в том, что я начинал понимать ход событий. Вернее, их взаимосвязь, их зависимость. Я начинал понимать, откуда мне начинать, чтобы сделать себя. Сделать счастье Лиде. Судьба благосклонно указала мне седловину моего падения-скольжения. Буйство Телешова было недвусмысленным указанием: критическая точка уже достигнута или где-то совсем рядом.

Сейчас или никогда. Я бродил в окрестностях чего-то очень важного, гораздо более важного, чем Телешов, программы, даже чем Лида. Но дотронуться до этого очень важного я мог только через все остальное: Телешов, программа, Лида, Комолов, Витя Лаврентьев…

Стихия иррациональных ощущений породила во мне, как ни странно, предельную логичность и собранность дальнейших действий.

Прежде всего я пошел к начальнику отдела и высказал ему свое «фе» но поводу Телешова. Борисов слушал меня довольно спокойно, но как только я дошел до своего стандартного недоумения, на каком вообще основании Телешов лезет (и причем так беспардонно) в мои дела, Леонид Николаевич, поглядывая на меня с явным пренебрежением, сказал: «На правах начальника лаборатории. Телешов — начальник лаборатории, в которую входит ваша группа, Геннадий Александрович».

— Да какой он начальник лаборатории, — начал было я, но осекся. Я уже знал, что скажет мне Борисов. И он сказал именно это; — Приказ подписан только вчера, Геннадий Александрович. Вас вчера не было на работе, поэтому вы этого в не могли знать. Карцев подписал при мне, так что теперь у нас, слава богу, отдел как отдел. Как у людей. Кстати, Геннадий Александрович, вы не забыли, что отзыв о СОМе должен быть закончен через два дня? Ведь в пятницу — Совет генконструкторов.

— Не забыл, Леонид Николаевич. К пятнице все будет сделано, — ответил я и вышел в коридор. У меня уже был план, мой план, и то, что он был именно мой, было гораздо важнее того, в чем он, собственно, заключался. Я должен был выйти в открытое плавание. Меня вынудили к этому. Климат на берегу стал мне полностью противопоказан. На берегу я мог потерять все (Лиду) и не приобрести ничего (ничего). На берегу ждала смерть, тонкая академичность Коли Комолова. Но я не был создан для нее. Я должен был попытаться. Внутри было весело, пусто, уверенно.

Я зашел к Постникову, и мы обсудили состояние отчета по СОМу. Материала было уже вполне достаточно для вполне приличного отчета. Я не стал разъяснять Постникову связь между СОМом, будущей теорией систем матобеспечения и программой моделирования. Но он заметил некий излишний налет энтузиазма в моих рассуждениях, некий излишний полет фантазии, некие горизонты, мне видящиеся.

Заметил и усмехнулся. Не стал выяснять причину, а посоветовал мне не очень-то выкладываться в подготовке отчета. «Еще неизвестно, насколько все это пригодится», — заметил туманно. Затем Иван Сергеевич спросил, знаю ли я об утверждении Телешова начлабом. Я ответил, что знаю. И Иван Сергеевич посмотрел на меня с грустной хитрецой, словно говоря: «Так-то вот».

Интересно, как чувствует себя один человек ж роли целого древнегреческого хора? Как чувствует себя Ива в Сергеевич Постников?

Я решил действовать. Чтобы действовать, надо было не обращать внимания (отважиться не обращать внимания, настроиться так) на все, что не было делом. Я перестал обращать внимание на Телешова (перестал объяснять ему, почему и когда я отсутствую или присутствую на работе и что я вообще делаю), на время суток (день, ночь — какая разница? Потребность во сне — просто нелепая условность), на собственные настроения, самочувствие и т. п.

Все презрев, я вышел на дистанцию. Дистанция была невелика — до пятницы двое с половиной суток. Я сделал это слишком поздно. Почти слишком поздно. Партия уже полти заканчивалась. На это «почти» и была вся моя надежда. Так что всякие согласования и политес с начальством, всякая легальность и постепенность стали для меня уже непозволительной роскошью.

Я сыграл роль стартовой площадки, с которой Борисов и Телешов вышли на столь желанные для них должности. До моего прихода у Борисова была только группа Леонова, группа координаторов. Да имярек Телешов, занимающийся неизвестно чем. Это было, конечно, не густо и на отдел даже отдаленно не тянуло. Когда образовалась группа программистов, у Борисова появилась структурность: мол, есть координаторы, есть экономисты, есть и математики. И хотя значение моделирующей программы было Борисовым не понято, но перед директором и ученым советом института ее весомость всячески раздувалась. Под темы (ведущиеся или только заявленные) набирались люди, и вот уже группа математиков могла рассматриваться как ядро одной лаборатории, а экономисты и координаторы — как ядро другой. С двумя мощными (по крайней мере, по количественному составу) лабораториями Борисов имел все основания считать себя начотделом, и Карцеву в конце концов не оставалось ничего много, как признать эти его права.

А после приказа на Борисова оформление Телешова начлабом прошло уже почти автоматически. Ведь он возглавлял (по словам Борисова, возглавлял. Но чья еще слова были произнесены?) самый продуктивный коллектив в отделе — математиков. Все это делалось за моей спиной, и руководству института я был представлен как принятый на должность руководителя группы без веских оснований, как молодой, еще не вошедший в работу и т. д.

Теперь Борисову и Телешову я был ни к чему. Напротив, даже несколько мешал. Во-первых, нужные им приказы были уже подписаны, во-вторых, они явно считали распечатки Ларионовой решающим успехом, а в-третьих — в-третьих, сделал дело — гуляй смело. Пора было подумать о будущем. Будущее представлялось им в виде келейного коллектива, где в системе «вы — наши отцы, мы — ваши дети» им отведена естественная роль отцов, где упорно трудится на ниве ничегонеделания и процветают ежеквартально премируемые.

Мне в этой схеме места не находилось, и наступало самое время свести меня на нет. Даже Серега Акимов и Лиля Самусевнч, вероятно, смущали бы в дальнейшем их покой, во с ними можно было не спешить. Я же явно не давал воцариться благолепию во человецех.

Утренняя самонндукцирующаяся истерика Телешова — это, конечно, только цветочки. Уж больно не терпится иногда крикнуть: «Власть переменилась». Они, конечно, подождут, пока я своим отчетом внесу посильную лепту в разгром (хотя реален ли он?) СОМа. И только тогда тандем Борисов — Телешов разовьет полную скорость.

Назад Дальше