Завещание Гранда - Зорин Леонид Генрихович 6 стр.


Кто скажет сегодня, что популяция восходит? Она, вопреки рассудку, стремилась лишь выжить, и я не уверен, что ныне она на это способна, даже призвав себе на помощь энтелехию как целевую причину.

Но кто я такой, я, ее атом, чтобы судить ее или винить за неспособность взойти на вершину? История нашей судьбы на земле и есть история выживания.

Вот вам еще один невеселый и нелицеприятный фрагмент. Пусть он займет свое местечко в ряду предыдущих и последующих. Печаль и тревога — моя профессия.

Гвидон с усилием оторвался от приготовленных им страниц. Мешали голоса за стеной. В доме стало людно и шумно. Едва ли не с грустью он вспоминал, как в аскетической тишине он продирался сквозь бурелом — от закорючек к нормальным буквам, от букв к напористым Грандовым текстам.

Гвидону трудно было смириться с тем, что он скоро отсюда уйдет и остров под теплым арбузным шаром с портретом оскалившегося наставника в проеме между книжными полками вдруг перестанет существовать.

Часы, проведенные в этом окопе, были мечены присутствием тайны. А эти поиски и находки и причащение к мысли хозяина, жгучей и горькой, сходной с улыбкой, запечатленной на холсте! И все же она не обескураживала, а призывала его к погружению — все глубже — на самое дно тишины.

В этой нездешней вечерней стране можно было думать о будущем, которое, что бы ни говорил покойный правитель этой страны, сулило прекрасные перемены и примечательные события. Особенно тому, кто был молод.

В вечерней стране превосходно думалось, мелькали неясные очертания еще ненаписанных шедевров, рождались дорогие догадки, роились несказанные слова.

Какие-то незнакомые лица, непостижимо как появившиеся, вдруг становились почти родными, способными страдать и надеяться. За каждым из них возникала жизнь, вполне достойная стать биографией.

Он сам с волнением ощущал, что в нем все отчетливее звучит странная музыкальная тема. Откуда она взялась — бог весть. Он знал, что ее одухотворили и добровольное одиночество, и эта магическая тишина. Тут-то и начинает трудиться разбуженное воображение.

Едва слышны отголоски и звуки, соединявшие его с миром, но в этой вечерней стране, здесь, рядом — руку протяни и коснись, — есть еще неуловимая женщина, вошедшая в думу и душу Гранда.

Иной раз сквозь жесткий старческий смех Гвидону слышалась будто упрятанная и вдруг пробившаяся наружу болезненная скорбная нота. Казалось, что пишущий человек чувствует, как с каждой минутой воздух вокруг него все морозней, вот-вот и нельзя будет им дышать. Нужно спешить, чтоб сказать о понятом, сказать, чтоб проститься с этим столом, с белым листом, со своей любовью. Нужно спешить, не то не успеешь.

Сам же Гвидон не торопился вернуться к действительности, крайне двойственной. После того как состав издания был обнародован в печати, количество претендентов на членство в созданном фонде заметно умножилось. Похоже, что тяжелой руки и легкого пера Грандиевского страшилось не так уж мало особей, деятельных и полных жизни. Это внушало вдове оптимизм.

И, вместе с тем, Гвидона смущал экономический вес слабодушных. Он был невысок и несерьезен. Гранд находил своих оппонентов в коммерчески маломощном кругу.

Практически все свои надежды Гвидон возлагал на мужа Тамары, которая звериным чутьем почувствовала эту зависимость. Звонила она чаще, чем следовало, и властно требовала на связь секретаря-координатора.

Сводки звучали вполне мажорно: супруг готов на любое сотрудничество, лишь бы на белое платье жены не пало ни единое пятнышко. Но и вдова была женщина с нюхом и ощутила, что пахнет паленым. Она не скрывала своих сомнений.

— Либо Тамарка сообразила, что с дамочками Гранд не воюет, либо рассчитывает прочесть нечто лестное для ее самолюбия. Думаю, что ведет игру не только с супругом, но и с тобой. А значит — прежде всего со мною.

Вспомнив об ее опасениях, Гвидон проворчал:

— Чертовы бабы… С ними ни в чем нельзя быть уверенным.

Эта справедливая мысль его отвлекла от высоких дум. Беседа за стеной закруглялась, и голоса становились разборчивей. Голос гостя показался знакомым. Гвидон не успел его определить. Со стуком закрылась входная дверь.

Вернулась вдова. В ее руке белела пышная орхидея. Махнув ею перед носом Гвидона, она сообщила:

— Привез Долгошеин.

— Одну? — поинтересовался Гвидон.

— Отнюдь, — покачала вдова головой. — Целый букет таких, как эта. Я принесла, чтобы ты взглянул.

— Орхидея от прохиндея, — мрачно проговорил Гвидон.

Вдова рассмеялась и села на стол, вытянув перед собою ноги в кокетливых кружевных чулках.

— Все время заверял в своей искренности, — весело сказала она.

— Искренность — его ремесло, — Гвидон почувствовал раздражение.

— Какой ты все-таки нетерпимый, — критически вздохнула вдова. — Он человек целеустремленный. Этого у него не отнять. Может, и выйдет в политруки. Во времена помраченья рассудков пешки и проходят в ферзи.

— Но пасаран, — сказал Гвидон. — Вот еще! Полип желтоносый. Пучеглазая образина. Вылитая ночная сова.

— Что с тобой? — изумилась вдова. — Что ты завелся на ровном месте?

— Я говорю: он не пройдет. Ни в ферзи, ни в слоны, ни в кони. С его пристрастием к элоквенции нет у него ни единого шанса в нашей отечественной политике. В ней ценится бытовая речь, а также вольготное русское слово.

— А что ты уставился на мои ноги? — спросила вдова. — Ты ортопед?

— Нет. Но я ножной фетишист.

— Каждый день узнаешь про него что-то новое, — устало проговорила вдова. — То просвещенный абсолютист, то фетишист. Да еще ножной.

— У каждого свои недостатки. А, кстати, это как раз достоинство.

Она приподняла свои ноги, вытянула в две смуглые струнки, казалось, готовые зазвучать, и снисходительно кивнула:

— Милы, в самом деле. Могу согласиться. Однако вернемся к нашим барашкам. Тамара внушает мне недоверие. Вот оно — слабое звено. Мог бы побольше гореть на работе.

— Я не жалел себя, кстати сказать.

— Кажется, зря ты собою жертвовал. Жертвы неизменно бессмысленны. Если, конечно, их не приносят из бескорыстной любви к процессу.

Эти прозрачные намеки были особенно нестерпимы.

— Стыдно вам будет за ваши слова, — бросил Гвидон и попрощался.

— Одни дураки себя не щадят, — горько шептал он, спускаясь по лестнице.

На улице он отпустил тормоза. Досталось вдове, досталось Тамаре, в особенности — ему самому.

Он не решался себе сознаться, что больше всего его донимают не опасения за издание и не тревожное состояние, неотделимое от авантюры. По-настоящему задевает вечное ерничанье вдовы с ее вызывающей невозмутимостью. Фразочка «не мыло — не смылишься» (какое ужасное напутствие!) словно преследовала его. Обида, подлинная обида!

Нормальная женщина била бы блюдца, спустила бы с лестницы, изувечила! При каждом новом звонке Тамары, моловшей непонятную чушь о колебаниях мецената, пронзенную грудь сотрясало бешенство. Чувство, решительно недостойное потенциального художника и просвещенного абсолютиста. Но все обстояло именно так. Сейчас им и впрямь было бы можно выстрелить из какой-нибудь пушки.

Безжалостно глумясь над собою, он напросился на аудиенцию к Евдокии Вениаминовне. Совсем как в том беззащитном отрочестве! Это была капитуляция, уязвлявшая его самолюбие.

Евдокия Вениаминовна сидела в своем исполинском кресле в той же позе, в какой с ним простилась, когда он здесь был в последний раз. Казалось, что за все эти дни она так ни разу и не встала. Та же парчовая плотная шаль покоилась на ее плечах, а на губах ее тихо мерцала та же всеведущая улыбка. Была, как всегда, неколебима и статуарно-монументальна. Гляделась как Екатерина Великая.

— Ну что, дружочек, — спросила она своим сипловатым, густым баском, — Сабина совсем тебя доканала? Ты отощал, так не годится.

— Это убийца! — крикнул Гвидон.

— Мне ли не знать? — она усмехнулась. — Впрочем, тут есть преувеличение.

— Она измывается надо мной и распинает на каждом шагу.

— Ясное дело. Ты не части. В чем это все-таки выражается?

— Не знаю, как объяснить, Евдокиюшка. Это продуманная система подавления и разрушения личности. Моей, разумеется.

— Излагай.

С немалым трудом Гвидон исповедался. То был образцовый набор обвинений и долгий, давно копившийся счет. Вдове были поставлены в строку ее ухмылки, ее насмешки, ее обращение на «ты», устойчивый издевательский тон, ее возмутительная фраза о мыле с дальнейшим превращением мыслящего человека в обмылок. Гвидон рассказал и о созданном фонде, и о Тамаре, жене олигарха, и даже об орхидеях политика.

— Много Фройда и мало фактов, — сказала величественная дама. (Она всегда говорила «Фройд», венский профессор был бы доволен.) Впрочем, понятно, что негодница.

Гвидон все не мог прийти в равновесие.

— Вы только подумайте, Эдокси, посылает к неуправляемой женщине, способной на меня посягнуть, когда же я законно тревожусь, мне заявляют, что я не смылюсь.

— Да, не дворянское гнездо. Покойный Гранд ее распустил. С другой стороны, ты сам посуди: может быть так, чтоб вошла гимназистка и чтоб вокруг шиповник цвел? Это все тени забытых предков, а нынче, дружок, одна попса. Так, кажется, у вас говорят? Бери что дают, мой друг. Это — жизнь.

— Дают… Никто ничего не дает, — с горечью возразил Гвидон. — Передо мной колючая проволока! Да, Эдокси! Хочу в гнездо! И чтобы девушка в белой накидке. Довольно с меня свободы, раскованности, вседозволенности эпохи заката! Я хочу тихой и робкой любви с пожатием пальцев под столом и с первым стыдливым поцелуем, действующим, как взрыв фугаса, или — совсем наоборот — как мина замедленного действия. И чтоб шиповник алый цвел. Именно так! Он мне и нужен. Я не хочу, чтоб меня рассматривали лишь как продукт для натуробмена, определяя, тот ли формат!

Гвидон еще долго не мог успокоиться. Его конфидентка сурово нахмурилась.

— Мне ли не знать? Однако, дружочек, как у тебя все в одной куче — мины с фугасами и шиповник. Слишком чувствителен — не по времени. Экий ты право… эта Сабина вошла в своих кружевных чулочках, а ты уже сразу пал, как кадавр.

«Можно решить, что она подсматривала», — с ужасом подумал Гвидон. И с грустью сказал:

— Больно вам будет за эти французские словечки.

Она насмешливо пробасила:

— Хочешь по-русски? Пал, как труп. Прости меня, если я ненароком задела твое мужское достоинство.

— Жизнь, в сущности, не удалась, — горько пожаловался Гвидон.

— Ну, полно. Злоупотребляешь штампами. Но ей это так с рук не сойдет. Я ей хотела помочь в нужде, сама послала тебя на выручку. И значит, несу за тебя ответственность. Уж этот мне стиль — мытарить юношу… Держать на поводке человека — тем более порабощенного — грех. К тому же наказуемый грех. Опомнится в клубе для отставниц, бахвалящихся былыми любовниками. Эта камелия мне ответит. Будет еще просить прощения.

— Спасибо вам, милая Эдокси, — с чувством проговорил Гвидон. — Хочется верить, хотя и трудно. Меж нами прошла Великая Схизма.

— Вздор, вздор, мы не святые, мы — люди. Стало быть, можем договориться. Граф Лёв Николаевич (старая дама подчеркнуто произносила «Лёв») начал последний роман словами: сколько бы мы ни портили жизнь, она все равно свое возьмет. Сам тоже много дров наломал, прости его, Господи, но — был прав.

9

«Ну, не смотри на меня с сочувствием. Я не печалюсь о том, что вскорости меня перевезут на тот берег. Стикс — точно такая же река, как прочие реки, во всяком случае — лучше и симпатичнее Леты, в которой тонут наши надежды.

Нет, нет, сочувствовать мне не надо. Сладко ли жить на этом свете, или существовать на нем горько — это вопросы почти забытые — из той, античной поры биографии, из молочно-воскового периода.

Есть более трезвое постижение, открытое первым из маразматиков: жизнь становится утомительной. Тут и задумываешься об исчерпанности. Сколько бы мы ни заверяли в своей неутолимости жизнью, она способна укоротить даже и самых ненасытных.

Вдруг возникает некая ясность в тех или иных вариациях на тему всемирного круговорота, названного Всемирной Историей. Прослеживается все та же суть: неустранимое содержание, независимое от разнообразия форм.

Любая наука связана с этикой. (В особенности — футурософия.) Пожалуй, даже больше, чем с истиной. Знаешь, что ветхозаветная мудрость обширней и многослойней евангельской, но люди ей предпочли надежду. Сын человеческий возвестил, что мы еще можем спастись любовью.

Мы согласились и с каждым веком звереем все больше и успешней. Научились убивать миллионами. Теперь переходим к миллиардам. Наши этические возможности имеют свой предел, дорогая. Поэтому я со своей ученостью метался в этическом тупике.

Однажды ты попеняла мне, что я в последний миг ускользаю. Что спорить — я постоянно стоял одной своею ногой — за дверью. Счастливей от этого я не стал, зато выносливее — быть может.

Ты спрашиваешь: что из того? Но это было нужнейшим из качеств, ибо мне не дано похвастать выпавшей мне средой обитания. Итог ее трудовых усилий — растущее истребление мира. Венец ее духовной работы — самая жалкая ксенофобия. Все это так — мы провалились.

Но сколько бы я себе ни твердил: сюжет завершен, пора убираться, все-таки я умею понять, что время, которое мне предстоит, безлико, бескрасочно и беззвучно. Что можно отдать решительно все за сумерки с их фиолетовым цветом, за тишину в сосновом лесу с этой томительной хвойной одурью, за встречу с морем, за звон апреля с его обещанием любви, за тот раскаленный мороз за окном, когда мы впервые познали друг друга.

Эта страничка — тебе, Сабина. Тобою она окрылена, тобой излилась, тебе — спасибо. Жалко, что ты ее не прочтешь. В последний миг я ускользаю».

Пока она слушала голос Гранда, Гвидон на другом конце Москвы вел диалог с Тамарой Максимовной. Жена кандидата в олигархи вытребовала его к себе, загадочно прошелестев по мобильнику о том, что произошли роковые и чрезвычайные события.

Итак, он снова в постылых термах с ложем, занимавшим их треть, с распутными бирюзовыми стеклами, с нахальной мозаикой на полу.

— Гвидончик, — верещала Тамара, — полный абзац. Муж рвет и мечет. Я думала, он сухой, как валежник, но он оказался ревнив, как вепрь.

— К кому же он ревнует?

— К тебе. — Она удивленно округлила свои коричневые глаза, явно шокированная вопросом.

— Какие же у него основания?

— Основания, положим, и есть, — резонно возразила Тамара. — Но главное: какова интуиция! С таким чутьем он не мог не взлететь.

Гвидон не пожелал углубиться в блестящую карьеру магната.

— Не вешай мне на уши лапшу. Что ты еще ему напела?

— Какой ты, право… Ну, намекнула: координатор неровно дышит. Думала, что ему польстит.

— Уверен, ты этим не ограничилась.

Тамара Максимовна вздохнула.

— Ну, я сказала, что ты пылаешь. И что к тому же ты очень мил. Я по натуре очень правдива. А он…

— А он хорошо тебя знает.

— Ты можешь обидеть меня. Перестань. Странно, что я жива осталась. Всего непонятней, что ты еще жив.

— Можно меня заказать при желании, ежели рыцарь не скупой, — скорбно усмехнулся Гвидон. — Я уж давно кандидат в кадавры.

Она мгновенно насторожилась.

— Что это значит — кадавр?

— Труп.

— Не смей его смешивать с криминалом! — вознегодовала Тамара. — Ревность — благородное чувство. Мне хочется тебя сохранить, но, я боюсь, он на все способен.

— Тщеславие до добра не доводит. А уж тем более — хвастовство.

— Ужас, какой морально выдержанный, — Тамара Максимовна рассмеялась. — Скажи мне, в чем смысл приключения, если о нем никто не услышит?

— И впрямь. Об этом я не подумал.

Она потрепала его шевелюру.

— Мы с тобой не подумали оба. Я и представить себе не могла, что он воспримет подобным образом чистосердечное признание. О фонде он и слышать не хочет. Но, согласись, такая любовь все же заслуживает уважения.

— Окраина общества, — буркнул Гвидон.

— Кого ты имеешь в виду?

— Вас обоих.

— Слушай, ты можешь меня обидеть.

— Надеюсь — смогу.

— И ты пожалеешь, — в воркующем голосе Тамары внезапно обнаружилась сталь. — Я уже тебе говорила: в нынешней жизни я — пантера.

— Это нисколько вам не поможет, — торжественно посулил Гвидон. — Ты и твой муж жестоко обидели не столько меня и Сабину Павловну, сколько духовную элиту. Элита этого не простит.

— Гвидончик, мой муж — человек земной. Поэтому он облокотился и на Сабину, и на тебя, и на духовную элиту. Она у него сидит в приемной.

Гвидон скрестил на груди своей руки и патетически произнес:

— Вот, значит, как вы заговорили? Благодарю вас за откровенность. История знает таких особ, считавших, что человеческий дух бессилен и ни на что не годен. Пришлось им раскаяться в верхоглядстве. Наш Гранд и сегодня живей всех живых.

— Муж убежден, что книга не выйдет. Много ли в вашем фонде членов?

— Членов достаточно.

— Кот наплакал.

— «Достаточно» действенней, чем «избыточно» — назидательно произнес Гвидон. — Важно, что все — достойные люди.

— То-то они затряслись от страха. Достоинства у них, видно, навалом.

— Тамара Максимовна, я однажды уже запретил оскорблять наш фонд. Вы мне не вняли. Я не намерен выслушивать далее ваши дерзости.

Он вышел на лестницу, не отвечая на возгласы, что неслись ему вслед. Быстро миновал оба марша, гордо прошел мимо двух консьержек и двух задумчивых молодцов, выскочил на тенистую улицу.

— Нет, какова! — он не мог успокоиться. — Пантера подлая! Трясогузка! И я, имбецил, шел ей навстречу. Я, чмошник, ей находил оправдания! «Женщина ищет самозабвения». Ну и придурок! Стыд и позор. С таким капитулянтским характером запросто можно пойти по рукам.

Назад Дальше