Завещание Гранда - Зорин Леонид Генрихович 5 стр.


Мистическая основа мира для вас беззвучна, как гул поэзии. В ваших руках решительно все теряет исходное назначение, и храмы превращаются в жертвенники. Чего ни коснетесь — там прах и пепел.

А нам-то как быть, нам, партизанам, сознательно увидевшим жизнь как сумму интеллектуальных фрагментов? Мы ведь живем от набега к набегу. Поняли кожей: система мертвит, истина — в минуте догадки, правда и жизнь — в штрихе, в оттенке. Нам трудно смириться и отказаться от ежедневных усилий духа, даже осознав их опасность. С тех пор, как моя футурософия с ее проскопическими способностями позволила мне увидеть прошлое не как причину, а как следствие, я понимаю: пора уняться. Когда созреваешь для децентрации, то обретаешь новое зрение. Можно ли тешить свое самолюбие, чтобы лишать остальных надежды? Стремно и стыдно. Остановись. Поэтому я обрываю работу. Фрагменты остаются фрагментами».

Раздался требовательный звонок. Вдова перевернула страницу и отворила входную дверь. Увидев Гвидона, она протянула:

— Явился младой уловитель душ. Он долго ходил с шапкой по кругу.

— Очень обидно, — сказал Гвидон. — Я откусил бы себе язык, прежде чем попросить хоть копейку.

— Звучит по-дворянски. Даже по-княжески.

— Но если люди хотят способствовать изданию наследия Гранда, которого они почитают, я этим людям — не помеха. Хватать их за руки я не стану. Можете чернить меня дальше.

— Откуда ты взялся, такой ранимый?

— Оттуда, из-за горной гряды. Из-за хребта, который делит сердечный Юг и бездушный Север.

— И много вас там, таких захребетников?

— А все такие. Все — с тонкой кожей.

Они неспешно прошли в кабинет. Гвидон со вздохом уселся в кресло. Вдова принесла ему кофе с крекером и сардонически произнесла:

— Убого после твоих пиров, но иногда полезно вспомнить, как принимают гостей разночинцы. Славно тебя ублажил Полуактов?

— Были в «Сирене». Я себя чувствовал, словно Садко на дне морском. Всюду аквариумы. И пираньи. Что за стеклом, что за столом. Сидят себе и двигают челюстями.

— А что на столе? — спросила вдова.

— Дары воды. Сельдь со слезой. Форель поэтическая, как девственница. Лосось.

Вдова сказала:

— Не слабо. Не пожалел бы гранта на Гранда — и не пришлось бы теперь вертеться.

— Да, монстр шустр, — сказал Гвидон.

Вдова презрительно уронила:

— Какой он монстр? Так… глист в кишке. Обычная партийная жопа.

— Еще состоит? — изумился Гвидон.

— Не знаю, — отмахнулась вдова. — Где-нибудь точно состоит. Такие присоски не могут без крыши. А что Долгошеин? Он тебе — как?

— Зеро. Сообщил, что он государственник. Водил меня в «Пекинскую утку». Меню смешанное: пельмени с креветками вместе с национальной идеей. Сначала он мне лепил горбатого с очень гражданственным надрывом, потом кололся до пупа. Я сам — просвещенный абсолютист, но тут потянуло на русскую вольницу. Хотя бы — на новгородское вече.

— «Сирена» и «Пекинская утка». Недешево ты им обошелся.

— Это еще только начало.

— Жулики, — пробормотала вдова. — Все жулики. И ты в том числе. Все — скифы с жадными очами.

— Благодарю вас. За скифа — в особенности.

Вдова не ответила. Две желтые молнии вылетели из разгневанных глаз.

— Оба они друг друга стоят. Оба работают в этом цирке. Долгошеин — печальник горя народного, а Полуактов — светильник разума. Беленький, чистенький, благоухающий. Как унитаз из магазина.

— Сильно страдал, — сообщил Гвидон.

— Нечем ему страдать, недоноску. Нет сердца — один сплошной желудок. То же самое — другой проходимец. Японский бог! Ядрена Матрена! Отказываешь себе во всем ради издания книги Гранда, а этот хряк глотает креветки. Иху мать! И от них зависел Гранд!

Она еще несколько раз прогулялась по аллеям ненормативной лексики.

— Это пойдет в последний раздел, — одобрительно произнес Гвидон.

Пересказав ей обе беседы, он подчеркнул, что последний раздел лишает сна его сотрапезников. Они бы хотели увидеть издание без этой части наследия Гранда.

— Какого хера? — взвилась вдова. — Они еще будут мне диктовать!

Гвидон поразился, с какой быстротой она ухватила суть ситуации.

— Я объяснил достаточно ясно, что все зависит от воли вдовы. Мое же твердое убеждение, что без последнего раздела книга потеряет в цене.

Вдова внимательно посмотрела на координатора фонда.

— Да, без него она обесцветится. Тем более его нет в природе.

— Если в нем будет нужда — появится, — заверил Гвидон.

— Сам сотворишь?

Гвидон кивнул.

— В соавторстве с вами. С моей стороны — железный текст, облитый горечью и злостью, с вашей — история предмета. Не зря они просятся в члены фонда. Хотя удовольствие — не из дешевых.

— Кого я пустила в дом Грандиевского? — патетически вздохнула вдова.

— Очень обидно. Впервые в жизни люди хотят послужить добру. Я у них на пути не встану.

— Это я слышала. Благородно. Кстати, трезвонила одна дама. Подай ей Гвидона Коваленко.

— Какая дама?

— Тамара Максимовна. Когда-то мы были в одной упряжке — в качестве младших научных сотрудников. Младше нас не было никого. На кафедре, и не только на кафедре, всего лишь две смазливые барышни. Наше служение науке было, естественно, окрашено страстной межвидовой борьбой. Сразу ударили в два смычка. Гранд открывал нам горизонты, а мы за него сражались в кровь.

— Страшное дело, — Гвидон поежился.

— В этой незабываемой скачке я обошла ее на корпус. С тех пор она колотит копытцем, едва заслышит мое контральто. Так и не сумела простить ту историческую победу.

Гвидон вздохнул.

— Ее можно понять.

— Зато теперь судьба за нее. Я — одинокая вдовица, а у нее супруг — олигарх. Или — кандидат в олигархи. Не знаю уж как, но она завалила какого-то взмыленного мустанга постиндустриальной эпохи. Вряд ли особенно преуспеет на подиуме мужских моделей, но имеет промышленное значение.

— По правде сказать, я обоим сочувствую, — великодушно сказал Гвидон.

— Меньше за них переживай, — непримиримо сказала вдова. Потом усмехнулась: — Визит к этой стерве для гуманиста небезопасен.

— Вы так думаете? — Гвидон потемнел.

— Зуб даю, — сказала вдова. И добавила: — Но дело есть дело.

— И вы бы простили мне грехопадение? — осведомился Гвидон с дрожью в голосе.

Вдова сказала:

— Не мыло — не смылишься.

Гвидон ушел, едва попрощавшись. Подчеркивая свое равнодушие, следует все же блюсти приличия. А если вспомнить, что ежевечерне его выпроваживают из дома? И постоянно — минута в минуту?! От злости Гвидон перешел на рысь.

Он позвонил Тамаре Максимовне. Дама сказала, что хочет встретиться, но попросила ее навестить из уважения к ее полу и пошатнувшемуся здоровью. Она добавила, что для нее раз навсегда исключены любые общественные места — всюду охотники за дичью. Сказала, что просит поторопиться — она в угнетенном состоянии.

Тамара Максимовна его встретила в строгом темно-зеленом платье, заманчиво ее облегавшем. Была улыбчива и радушна, но собранна и боеготова, точно начищенный клинок. Внешность не оставляла сомнений: над ней работают умные руки. Черты чуть мелковаты, но правильны. Кудри с эффектной рыжизной также вербовали поклонников. Она разговаривала негромко, держась лирического регистра, но голос ее порой вибрировал, густо-коричневые глаза обнаруживали дремавшее пламя. Несколько портили дело десны, которые на беду захватили слишком большую территорию. Они теснили верхние зубки.

Гвидон был принят в просторной комнате — ее назначение было неясно. Гостиная? Может быть, опочивальня? (Тахта занимала треть пространства.) Комнат в квартире было много, и каждая ждала восхищения, но эта уже не ждала, а требовала. Гвидон покосился на пол под ногами, выложенный пестрой мозаикой, на стены охряно-песочного цвета, на бирюзовые стекла окон — все это ему не понравилось. Кроме того, латунный цвет люстры, видимо, выбранной за ее тяжесть, действовал Гвидону на нервы. Дня бы он здесь не продержался. Казалось, что он в каких-то термах, его бы не очень-то удивило, если бы в комнате Тамары забили голубые фонтаны.

— Так вот вы какой, господин Коваленко? Можно мне к вам обращаться по имени? Вы еще так пленительно молоды. Значит, Гвидон. Тот самый Гвидон.

— Это пока не вполне доказано. Был во Флоренции, в дни дуэченто, некий Гвидо де Кавальканти. Совсем не исключено, что я ветвь от этого древа.

— Охотно верю, — проворковала Тамара Максимовна. — Тем лучше. Вы, конечно, догадываетесь, что я ознакомилась с вашим проспектом?

— Я допускаю эту возможность.

— Догадываетесь вы и о том, чту побудило просить вас о встрече?

— Теперь уже — да. Последний раздел. Он вызвал почему-то волнение.

— А это было легко предвидеть. В годы, предшествовавшие кончине, Гранд жил одиноко, стал нелюдимом. И, как теперь мне стало понятно, возненавидел весь белый свет. Я-то знала его другим — неотразимым и искрометным. Таким и мечтала его запомнить. К большому несчастью, его подчинила опасная мстительная особа, скверно влиявшая на него.

— Охотно верю, — проворковала Тамара Максимовна. — Тем лучше. Вы, конечно, догадываетесь, что я ознакомилась с вашим проспектом?

— Я допускаю эту возможность.

— Догадываетесь вы и о том, чту побудило просить вас о встрече?

— Теперь уже — да. Последний раздел. Он вызвал почему-то волнение.

— А это было легко предвидеть. В годы, предшествовавшие кончине, Гранд жил одиноко, стал нелюдимом. И, как теперь мне стало понятно, возненавидел весь белый свет. Я-то знала его другим — неотразимым и искрометным. Таким и мечтала его запомнить. К большому несчастью, его подчинила опасная мстительная особа, скверно влиявшая на него.

— Простите, я не могу в этом тоне вести разговор о директоре фонда.

— Не можете — не надо. Замнем. Но не случайно многие люди просыпаются после тревожного сна в ожидании несправедливой обиды, а также морального ущерба. Покойник умел попасть в больное, этого у него не отнимешь…

— У него уже достаточно отняли, — вставил Гвидон.

— Речь не о том. Я утверждаю — и передайте эти слова вашей начальнице, — что я любила его всем сердцем, хотя это было и нелегко. Нрав у него был деспотический — чуть что не по нем, он жал на гашетку. Но, видит бог, не я, а она, эта ползучая анаконда, свела его в раннюю могилу, настроив против всех на земле.

— Послушайте, вы опять за свое…

— Не буду. Сказала же вам — не буду. И ей еще хватает бесстыдства играть в безутешную вдову! Вы мне внушаете доверие, и я хочу с вами быть откровенной. Мы яростно, страстно любили друг друга. Забыть не могу, как мы слушали Баха, и он неотрывно смотрел на меня. Но я была юная, непосредственная. Он удивлялся моей внезапности. И даже называл непоседой. А как-то сказал: «Далеко пойдешь». — Улыбкой она дала понять, что Гранд не ошибся в своем предсказании. — Теперь-то мне ясно: он втайне страшился, что, как я пришла к нему, так и уйду. Вдруг. Не сказав ему ни слова. Мы оба были сложные люди. Это вам надо иметь в виду.

— Естественно, — согласился Гвидон. — Я ведь и сам в душе Раскольников. Сначала — топором по старушке, а после — низкий поклон Страданию.

— При чем тут старушка? Явилась Сабина с этим лицом яванской мулатки, подкараулила злую минуту… Ну, это еще я могу понять. Но чтобы после… неутомимо… разогревать в нем его досаду и всякие недобрые чувства… Толкать его посчитаться пером…

— Я все-таки вынужден вас покинуть…

— Да, перестань, перестань ты злиться. Какие недовольные губы… Дай ему волю — он тебя съест. И эти его глаза олененка… И чем она тебя так взяла?

«Она уже перешла на „ты“, — горестно подумал Гвидон.

Вслух он сказал:

— Тамара Максимовна, я убедительно прошу вас…

— Ну ладно. Ни слова больше о ней. Давай про твою флорентийскую жизнь, раз уж ты в прошлом был Кавальканти.

— Уже не помню. Давно это было.

— Да, да, дуэченто…

— Поэт Петрарка еще не взялся за свой проект увековечить донну Лауру. И сам еще не был устойчивым брендом.

— Ну, бог с ним. Не буду тебя пытать. Только не злись, я тебя умоляю. Опять эти недовольные губы. Дай их сюда… — Прижавшись деснами к незащищенным губам Гвидона, она зачерпнула их своими.

— Это уж полное безобразие, — сдавленно прохрипел Гвидон. — Я не давал никакого повода. Вы пригласили меня сюда как координатора фонда. Я даже слов не могу найти.

— Фонд подождет. Никуда не денется. Не все на свете твоей Мата Хари.

— Какая облыжная клевета! — Гвидон не скрывал своего возмущения. — За время нашего с ней сотрудничества эта одинокая женщина меня не тронула даже пальцем. В отличие от замужних дам.

— Пальцем… Очень ей это нужно — пальцем… Какой ты еще младенец… Эта Сабина тебя проглотит вместе со всеми твоими конечностями.

— Я запрещаю вам.

— Все. Молчу. Сдалась она мне!.. Скажите на милость — какая священная корова. Не до нее. Не пойму, что со мною. Но так мне нынче мятежно и яростно. Где был ты раньше, такой лучезарный?.. Тихо, бешеный, наказанье божье… Тобою можно из пушки выстрелить.

— Кем можно выстрелить? Это уж слишком…

— О, боже… в подобные мгновенья… Ты славный малый, но педант. Все во Флоренции — такие? Кстати, скажи мне, кем я, по-твоему, была в своей прежней жизни?

— Не знаю. В прежней, может быть, человеком.

— В нынешней жизни я — пантера. Улет! — простонала она восторженно.

Когда они пили кофе с тартинками, она сказала со сталью в голосе:

— Ты должен запомнить: я белоснежна. Мой муж не допустит, чтобы в меня метали отравленные стрелы.

— Какая отрава? Какие стрелы? Я даже слова не проронил.

— Сама догадалась. Очень смышленая.

— Счастлив за вас. Но если ваш муж так доверяет вашим догадкам, пусть вспомнит: он не член, не инвестор нашего фонда, и он не вправе определять характер издания.

— Сегодня не член, а завтра член.

— Вот завтра и вернемся к беседе.

— Ну что же. Продолжение следует. Он человек, конечно, земной, но цену мне знает. Не то что Гранд.

— Рад за него.

— Ну, с богом. До встречи. Очень надеюсь, что наше знакомство будет приятным и утешительным.

У двери она снова прижалась своими губами к его губам.

— Это вам даром не пройдет, — сказал Гвидон, выходя на лестницу.

— Что-то во мне есть недоношенное, — томился сомнениями Гвидон, удаляясь от места преступления. — Любое дамье, без исключения, сразу же переходит на „ты“. Надо подумать о том на досуге.

Быстро накапливалась темнота. Вечер спешил ему навстречу.

Гвидон утомленно пробормотал:

— Останки молодого дофина были погребены в Пантеоне.

8

«Когда-то Гераклит обронил, что «вечность — это младенец играющий». Мало того что забросил семечко в резвое сознание Хейзинги, он дал понять, что мы доиграемся.

Принято думать, что индивид должен себя реализовать. Важно, что понимать под этим. Самопознание — это одно, самоутвержденье — иное. Никто не способствует так инерции, как способствуют ей успешные люди. Однажды завоеватель жизни обнаруживает в ней сумму повторов и понимает, что он иссяк. Гораздо труднее ему понять, что его личная исчерпанность лишь укрепляет порядок вещей. Чем бессмысленнее вращенье колесика, тем увереннее ход Колеса, обеспечивающего незыблемость сущего.

Однажды стабильность теряет прелесть, ее перекрещивают в стагнацию, и молодые волки процесса пытаются повернуть Колесо в другую сторону, не догадываясь, что вернутся в инерционную фазу.

Наша самооценка завышена. В этом все дело, господа. Может быть, стоит в этом сознаться? В самых заметных членах общества всего очевидней его ущербность. Жизнь этих заметных людей — а я не раз ее наблюдал — всегда поистине изнурительна. Она состоит из тайной истерики и вечного страха не добежать. Люди служили не только способностям, выпавшим им по воле природы, — а этого хватит, чтоб надорваться, — они еще трудились над образом, которому надлежало остаться в неблагодарной памяти правнуков.

Жизнь, подчинявшая будущему свое настоящее и прошлое, жизнь, текущая в трех измерениях, конечно же, не могла быть естественной. Груз трех времен был непомерен.

Еще один превосходный пример, как будущее бывает причиной всего того, что ему предшествует!

Эта душевная болезнь, в том или другом выражении, бушует на всех этажах и ступенях человеческой иерархии, на всех поворотах нашей истории. Она началась давным-давно, едва ли не в первый день творенья, и после уже не прерывалась.

Я — не из числа занемогших и все же знаю, чего я стою. Мои возможности выше уровня, однако же, они не чрезмерны. Это титанам положена скромность и не показана категоричность. Для Их Величеств всегда существуют строгие правила поведения. Я же могу себе позволить меньше зависеть от этикета.

Поэтому, сознавая свой статус, скажу, что я все-таки заглянул за полог второго тысячелетия. Вступая в третье, я не обманываюсь.

Оптимистическая романтика — наш обязательный предмет в годы учения и скитаний, надежда — это наша религия. Взрослея, мы уже повторяем: надежда — это не ожидание, а каждодневный нелегкий труд. Но тот, кто осмелился посмотреть в стальные глаза моей науки, знает, что это труд Сизифа. Печаль и тревога — моя профессия.

Напрасно Вернадский предупреждал, что наше грядущее — в восхождении, ни в коем случае — не в выживании. То не было строкой из учебника. То было обращением к разуму, последним предупреждением, криком.

Вам было сказано прямо и внятно: кроме подъема и выживания, выбора никакого нет. Либо одно, либо другое. Либо победа, либо смерть. Восхождение или крах ноосферы. Поскольку мыслящая материя не может выжить, не восходя. Вы не услышали, господа. Не вслушались в колокольный звон. Вы не сумели уразуметь: оптимистическая романтика осталась в рекомендованных книгах.

Кто скажет сегодня, что популяция восходит? Она, вопреки рассудку, стремилась лишь выжить, и я не уверен, что ныне она на это способна, даже призвав себе на помощь энтелехию как целевую причину.

Назад Дальше