— Трусы проклятые, сатанинское отродье… Хуже лягушатников, ей-богу!
Девушка меж тем, подхватив на руку корзинку, выглядывает из дверей на улицу:
— Стихло все… Пойду…
Гарсии Велесу эта мысль не кажется удачной.
— Повсюду французы, — отвечает он. — И они не щадят никого. Выжди еще малость.
— Да я уж и так из дому ушла — и запропала. Мать, наверное, с ума сходит.
И, боязливо поглядев в обе стороны, девушка подбирает немного подол и торопливо уходит. Гарсия Велес провожает ее глазами. В этот миг от здания кортесов слышится цокот копыт, сапожник оборачивается и видит пятерых кирасир, которые мелкой рысью едут вверх по улице. Заметив впереди девушку, они шпорят коней и с криками радости проносятся мимо подъезда. Гарсия беззвучно загибает в три господа мать. Девушке нипочем не скрыться — даже и думать нечего.
«Ну, вот тебе и конец пришел, Гарсия Велес».
Так говорит он сам себе, готовясь принять неизбежное. И, семижды щелкнув тугой пружиной, раскрывает наваху.
Из окна второго этажа, выходящего на Калье-Майор, прячась за шторой, служитель королевской библиотеки Лукас Эспехо, 50 лет, проживающий с престарелой и обезножевшей матерью и незамужней сестрой, видит, как пятеро кирасир скачут за убегающей девушкой и вот, настигнув, передовой всадник грудью своего коня сбивает ее с ног. Трое рысят дальше, а двое остаются и заставляют лошадей выделывать вольты вокруг поднявшейся на ноги перепуганной девушки. Она снова пытается ускользнуть, но кирасир, перегнувшись с седла, грубо ухватывает ее за волосы. Девушка отчаянно отбивается, выворачивается и впивается ему в руку зубами. Тогда кирасир наотмашь обрушивает на нее удар палаша.
— Боже милостивый… — бормочет Лукас Эспехо, отстраняя сестру, которой тоже охота посмотреть.
Библиотекарь и сам готов в ужасе отпрянуть от окна, однако из ближайшего подъезда появляется молодой человек в сандалиях-альпаргатах, в перепоясанных кушаком коротких штанах, в одном жилете поверх сорочки и, с навахой в руке метнувшись к французу, несколько раз вонзает клинок в шею лошади, а когда у нее подгибаются передние ноги, рывком притягивает к себе седока и всаживает ему под стальной нагрудник длинное — пяди в две — лезвие. Тут второй кирасир, оказавшись сзади, выстрелом в упор укладывает юношу наповал.
* * *Пальба идет такая, что трое стрелков, засевших за матрасами на балконе, который выходит на улицу Сан-Хосе и смотрит прямо на ограду парка Монтелеон, вынуждены скрыться в комнате.
— Тухловатое наше дело, — высказывается хозяин дон Курро Гарсия, дымя окурком гаванской сигары.
Анисовая, опорожненная бутылка которой катается под ногами, ему нисколько не мешает — рука тверда, как и прежде, и взгляд зорок. Он без промаха бил из своего мелкокалиберного ружья по французам, едва лишь те показывались из-за угла Сан-Бернардо. Но ответный огонь усилился до такой степени, что головы не поднять. Сидящий рядом с доном Курро восемнадцатилетний Франсиско Уэртас де Вальехо ощущает во рту сухость, горечь и неприятный вкус пороха. Губы и язык покрылись сероватым налетом, ибо всякий раз перед тем, как сплюнуть в дуло пулю, надо скусить патрон в вощеной бумаге, и процедуру эту он повторил семнадцать раз, так что из двадцати выданных ему перед боем зарядов осталось у него всего три. Из артиллерийского парка, густо заволоченного дымом, в котором посверкивают вспышки ружейных выстрелов, огневого припаса не доставляют. Наборщик Висенте Гомес Пастрана, недавно истративший свой последний патрон, сейчас прислонился к стене в гостиной, где все вверх дном, а на потолке и шкафах следы от пуль, и — руки в карманы — смотрит, как стреляют его товарищи. Он хотел было отправиться за ружейными зарядами, но на улицу лучше не соваться: французы очень близко и лупят из ружей, что называется, почем зря. Внизу никого уже не осталось, и типограф с тревогой говорит, что французы могут с минуты на минуту объявиться на лестнице.
— Уходить надо.
— Куда?
— Через задние дворы к монастырю Маравильяс.
Франсиско Уэртас скусывает очередной патрон, ссыпает порох и сплевывает пулю в ствол, используя провощенную бумажную оболочку как пыж, утрамбовывает заряд шомполом. И качает головой в сомнении. Все это очень мало похоже на то, что рисовалось его воображению, когда, заслышав гул толпы, он выскочил из дядюшкиного дома и пошел сражаться за отчизну. Теперь он, по совести говоря, сражается за самого себя — ради того, чтобы выжить.
— Я полагаю, мы должны соединиться с теми, что сидят в Монтелеоне. Там сможем драться дальше.
— По улице не пройти, — возражает Гомес Пастрана. — Мусью в двадцати шагах. Лучше всего задними дворами добраться до наших пушек. А здесь мы все равно что в мышеловке.
Франсиско Уэртас вопросительно переводит взгляд на хозяина. Дон Курро ерошит полуседые бакены и беспомощно озирается. Ему совсем не хочется отдавать семейный очаг неприятелю.
— Ну, вот что, — угрюмо произносит он наконец. — Вы оба идите, а я останусь.
— Лягушатники скоро будут здесь.
— Именно поэтому. Что жильцы мои скажут, если брошу дом?
— Они-то ведь бросили… И — ничего.
— Каждый сам за себя решает.
Не представляется возможным определить, проистекает ли отвага дона Курро от желания защитить свой дом или из опорожненной ныне бутыли анисовой. Уэртас осторожно, хоронясь за матрасами, выползает на балкон, чтобы взглянуть напоследок, что же творится вокруг. На углу Сан-Бернардо — все больше синих мундиров, по которым с верхних этажей Монтелеона бьют волонтеры короны. Внизу, на улице Сан-Хосе, установленные напротив главных парковых ворот три орудия ведут огонь, а из окон примыкающих домов горожане поддерживают их ружейной пальбой. Возле пушек толпится довольно много мужчин и несколько женщин, не обращая внимания на то, что стоят на открытом месте, посреди улицы, вдоль которой свищут неприятельские пули.
— Я ухожу.
Типограф отлепился от стенки:
— Куда?
— К тем, кто сражается внизу.
Гомес Пастрана хватает ружье, прилаживает штык, проводит языком по пересохшим, почерневшим от пороха губам.
— Ну, идти так идти, — говорит он после недолгого размышления. — Дон Курро, вы с нами?
Хозяин, наклоняясь, чтобы раскурить новую сигару, качает головой:
— Сказал ведь — с места не стронусь, — и выпускает густой клуб дыма. — Здесь падет Самсон со всеми филистимлянами.
— А ваша жена?
— Ради нее и стараюсь. — Новое облачко дыма вырывается из округленных губ. — Ради нее. И ради детей, если б они у меня были. Да Бог не дал.
Франсиско Уэрта перекидывает ремень через плечо.
— Что ж, тогда — храни вас Господь.
— И вас, юноши, и вас.
Гомес Пастрана и Франсиско спускаются по лестнице и, повернувшись спиной к парадному, выходят черным ходом — через патио, где цветут герани в кадках и стоит бадья с дождевой водой. Пропевшие высоко над головами пули заставляют их поспешно пригнуться. У Гомеса от резкого движения слетают очки.
— Ах ты, чтоб тебя! Разбилось! И как назло, правое! Как теперь целиться?
Подсаживая друг друга, перебираются через стену и оказываются возле монастырского сада. Над крышами стелется дым. На улице и вокруг по-прежнему трещат выстрелы.
— За нами кто-то идет, — шепчет печатник.
— Французы?
— Похоже…
Он еще не успевает договорить, как над его штыком, уставленным к ограде, появляется побагровевшее, взмокшее от натуги лицо в седоватых бакенбардах, ружейный ствол за плечом.
— Поразмыслил… — тяжело отдуваясь, говорит дон Курро. — И перерешил.
* * *Набив карманы патронами, слесарь Блас Молина Сориано, помогавший унести лейтенанта Руиса, возвращается к воротам парка. И там, примостившись за разбитой в щепки створкой, открывает огонь по французам, наступающим от Фуэнте-Нуэва и улицы Фуэнкарраль. Ему кажется, что несколько дней минуло с той минуты, как ранним утром он взбунтовал зевак у дворца. Постепенно им овладевает смутная растерянность: людей, вышедших драться с французами, очень мало, особенно если сравнить с тем, сколько в Мадриде жителей. Армия же, не считая тех, кто сражается здесь — и хорошо, надо отдать им должное, сражается, — не спешит ввязаться в драку, прийти на помощь. Молина, впрочем, не теряет надежды, что солдаты столичного гарнизона все же сиднем сидеть не будут, выйдут из казарм. Не может такого быть, твердит он про себя, чтобы испанцы, если в жилах у них кровь, а не жижица какая-то, позволили чужеземцам крошить из пушек испанцев и пальцем бы не пошевелили в их защиту. Но что-то уж больно долго они раскачиваются — и это, вкупе с полным отсутствием новостей, есть дурной знак. И по мере того как идет время и французы подступают все ближе, а вокруг все больше убитых, слесарь чувствует, что его надежды тают и улетучиваются. Не видно желанного подкрепления, а горожане и солдаты мало-помалу уходят из-под огня, перебираются на зады парка или ищут укрытия в соседних домах — оно и понятно: измучились многочасовым боем или смерти испугались, — меж тем как французы прямо-таки роятся, будто пчелы над ульем. И вот, выждав, когда немного стихнет стрельба, Молина подходит к артиллерийскому офицеру, который с саблей в руке управляет огнем.
— Когда же наши-то на выручку подойдут, а, господин капитан?
— Скоро.
— Неужто правда?
Даоис смотрит на него невозмутимо и рассеянно, и впечатление такое, будто смотреть-то смотрит, но не видит.
— Как Бог свят.
Молина с усилием сглатывает слюну — глотка и нёбо сухи, как вяленая рыба.
— Ну, если вы так говорите…
Рамона Гарсия Санчес, стоящая у ближайшего орудия, утирает грязной ладонью нос и переводит на Молину припухшие, воспаленные от порохового дыма глаза:
— Сказали тебе «скоро», значит, так оно и есть. Сеньор капитан зря говорить не станет. И все на этом. Делом займись или уйди ради Христа, под ногами не путайся. Не время сейчас тары-бары разводить.
— Да откуда вы только взялись, милая сеньора?
— Оттуда, откуда и все. Сам, что ли, не знаешь, из какого места люди берутся? Проходи, не отсвечивай.
Последнее слово тонет в грохоте выстрела. Торец орудийного ствола, отброшенного отдачей назад, едва не задевает Молину, но тот успевает отскочить. Гремит, словно бы в ответ, несколько залпов подряд. В дыму, в свисте пуль кто-то из прислуги кричит, обернувшись к воротам парка:
— Пороха! Пуль! Несите! Живо!
И к ним от Монтелеона, пригибаясь под огнем, неся в плетеных корзинах завороченный в кульки боеприпас, устремляются горожане, среди которых и две женщины — юная Бенита Пастрана и Хуана Гарсия с улицы Сан-Грегорио. Первым на их пути оказывается направленное в створ улицы Сан-Педро орудие лейтенанта Аранго, вокруг которого хлопочут с банником и аншпугом канонир Антонио Мартин Магдалена и добровольцы — Хуан Гонсалес с женой Кларой дель Рей и сыновьями Хуанито, Сеферино и Эстанислао, соответственно 19, 17 и 15 лет. Затем — пушка, стреляющая по Фуэнкарралю и Фуэнте-Нуэва: поскольку лейтенант Руис выбыл из строя, командует ею Эусебио Алонсо, а под началом у него — писарь Рохо и содержатель винного погребка на Орталесе Хосе Родригес с сыном Рафаэлем. Получает заряды и третья пушка, которая держит под прицелом улицу Сан-Бернардо и фонтан Маталобос: ее обслуживают артиллеристы Паскуаль Иглесиас, Хуан Доминго Серрано и волонтер короны Антонио Луке Родригес. Здесь же поблизости еще несколько солдат и гражданских, растянувшись на земле, припав на одно колено, а кто посмелей — стоя в полный рост, палят во все стороны, огнем прикрывая орудия от французов. Прочие прячутся за лафетами, в воротах Монтелеона, сами перезаряжают ружья и пистолеты либо передают дальше полученные от тех, кто внутри. Каждую минуту кто-нибудь да падает. Здесь обрываются жизни кожевника Хуана Родригеса Льерены, уроженца Картахены-де-Леванте, и рядового Эстебана Вильминдаса Килеса, 19 лет, а Франсиска Оливарес Муньос с улицы Магдалена убита пулей в горло в тот миг, когда с бурдюком вина торопилась к орудию. Кровью залиты стволы и лафеты, и на мостовой тоже бурые лужи и подтеки, оставляемые ранеными, которых волоком перетаскивают за ограду Монтелеона или в монастырь Маравильяс, где в одном из окон по-прежнему стоит сестра Эдуарда, ободряя бойцов и оделяя их ладанками и образками:
— Благослови вас всех Господь! Да здравствует Испания!
«Благословит ли, нет ли, но защитников парка щелкают одного за другим, как кроликов», — с горечью думает Луис Даоис. Эти слова он вполголоса и сквозь зубы повторяет вслух, обращаясь к капитану Веларде, который вышел взглянуть, как дела снаружи.
— Во что мы с тобой втравили этих несчастных, Педро…
Веларде эти слова будто пробуждают от какого-то блаженного сомнамбулического забытья.
— Надо продержаться еще немного, — отвечает он, пытаясь приладить разрубленный эполет. — Наши товарищи по оружию нас не оставят.
— Товарищи? Какие товарищи? Где они, твои товарищи?! — Даоис понижает голос до шепота. — Все попрятались, носу не высовывают из казарм… А если мы уцелеем здесь, нас поставят к стенке свои же. Наша песенка спета — в любом случае.
Несколько французских пуль пролетают, жужжа, совсем близко. Веларде, спокойно оглядев улицу из конца в конец, придвигается к другу:
— А я тебе говорю — к нам придут на помощь!
— Черта лысого они придут!
Веларде возвращается в Монтелеон, а Даоис, осмотревшись по сторонам, снова чувствует, как гложет его нестерпимое чувство вины под взглядами, исполненными веры и доверия: его мундир, его спокойствие по-прежнему действуют на сражающихся благотворно. Ладно, думает он, что бы там ни было, назад пути нет. Дают себя знать утомление, большие потери, губительный огонь французов… Даоис старается не представлять себе, что будет, когда французы бросятся в штыки и горожане сойдутся грудь в грудь с умелыми, обученными вояками. Впрочем, все это — в том случае, если вообще останется кому от них отбиваться. Плотная кучка людей вокруг пушек вызывает на себя всю силу неприятельского огня, а фузилеры, похоже, пристрелялись и бьют метко. Вот еще одна пуля, звонко щелкнув о ствол пушки, отскочила рикошетом, чиркнула в воздухе в пяди от капитана и попала в горло канониру Паскуалю Иглесиасу — и тот, не выпуская из рук банник, падает: кровь хлещет, как из зарезанного харамского быка, когда его приканчивают кинжалом на корриде. Даоис кричит, чтоб унесли раненого, однако никто из артиллеристов, укрепившихся в воротах парка, не решается занять его место. Наконец к пушке становится Мануэль Гарсия из батальона волонтеров короны — горбоносый смуглый ветеран с густыми бакенбардами.
— Не толпитесь у пушек! — кричит Даоис. — Рассредоточьтесь! Спрячьтесь в укрытие!
Бесполезно, понимает он. Горожан-добровольцев, которые еще не успели изнемочь и испугаться и не обладают даже самыми зачаточными сведениями в военном деле, то есть понятия не имеют о началах тактики, собственный боевой задор заставляет без нужды лезть на рожон. Очередной залп скашивает Висенте Фернандеса де Эросу — он как раз подносил патроны, — подручного пекаря Амаро Огеро Мендеса, 24 лет, а хозяйка его, Кандида Эскрибано, наблюдающая за схваткой из окна своей булочной, видела, как он дрался бок о бок с товарищами — Гильермо Дегреноном Дербером, 30 лет, Педро дель Валье-Прието, 18 лет, и Антонио Виго Фернандесом, 22 лет, — и рухнул, ужаленный двумя пулями. Подхватив упавшего, хлебопеки тащат его в монастырь, и не их вина, что не донесли: по дороге, ручьями крови заливая им руки, Амаро умер. А когда шли обратно, прозвучал новый залп: Гильермо Дегренон тяжко ранен в голову, Антонио Виго — в грудь, а Педро дель Валье убит на месте. За каких-то десять минут хлебопекарня на улице Сан-Хосе лишилась четверых работников.
* * *Шарль Тристан де Монтолон, исполняющий обязанности командира 4-го пехотного полка императорской армии, убедившись, что все пуговицы на его мундире застегнуты по форме, поправляет шляпу и обнажает саблю. Он не может больше смотреть, как одного за другим убивают его солдат. И потому, получив донесения от командиров рот и неутешительные сведения о вестфальцах, которые по-прежнему окружены на углу Сан-Хосе и Сан-Бернардо, решает, как говорится, ухнуть в котел все мясо сразу. Одновременная атака по трем направлениям успеха не приносит, потери огромные, а каждый новый приказ, поступающий из главного штаба, звучит раздраженней и требовательней предыдущего. «Хватит валандаться!» — лаконично гласит самый последний, нацарапанный и подписанный собственноручно Иоахимом Мюратом. Так что майор, оставив для прикрытия своего тактического маневра только вестфальцев и подразделение фузилеров, чтобы беспокоили противника огнем с крыш и балконов, собирает все прочие силы в один кулак.
— Наступать будем сомкнутым строем и бросимся в штыки, — сказал он офицерам. — От Фуэнте-Нуэва по улице Сан-Хосе — и к самому парку. Примкнуть штыки и не мешкать… Я пойду впереди.
Офицеры выстраивают своих людей, занимают места. Монтолон убеждается, что плотная штурмовая колонна, ощетинившись восемью сотнями штыков, занимает всю улицу и что в этом многолюдстве молодые солдаты, чувствуя плечо товарища, глядят уверенно и бодро. В голову колонны майор поставил лучших гренадер полка, тем паче что штыковая атака — фирменное, можно сказать, и к тому же весьма острое блюдо наполеоновской кухни и не всякому по силам его переварить. Поля сражений по всей Европе могут засвидетельствовать, как трудно выдержать напор сомкнутого строя, который хоть и несет значительные потери, когда выдвигается для лобового удара, однако при хороших офицерах и вымуштрованных, спаянных воедино солдатах способен врезаться в боевые порядки противника на манер сокрушительного тарана, ведущего при том сосредоточенный огонь. Десятки битв были выиграны именно так.
— Да здравствует император!
Горнист подает сигнал к атаке, тотчас подхватываемый барабанами.
— Вперед! Вперед!
Синяя, густая, внушительных размеров, блистающая штыками колонна под мерный топот сотен подошв по мостовой приходит в движение и втягивается на Сан-Хосе. Монтолон идет перед строем, испытывая, как всегда при начале боя, странное ощущение — будто все это происходит не с ним и не на самом деле, ибо собственную его волю и какие бы то ни было чувства вытесняет подчинение этому механическому движению, выучке и дисциплине. Однако опасение получить пулю все же присутствует, как он ни старается загнать его куда-нибудь в самый дальний и темный угол сознания.