«Боже мой, какой маразм, – стонал Мещерский. – И я ему почти поддался. Сидел, а самого так и тянуло к тем ступеням глянуть, убедиться – бумага там или крыса. Или блюдце? И почему блюдце? Про крысу я, положим, от Фомы слышал, вот и померещилось. А блюдце-то при чем?»
В обличьях разных является… Кому как, чем обернется, прикинется… А по сути одно – нечисть … Бубенцов произносил это с таким многозначительным видом. «Пьяный обормот, – Мещерский готов был вернутся и бросить это аккордеонисту в лицо. – Что, за полного кретина меня считаешь? Или такими россказнями две бутылки пива поставленные отрабатываешь? А эти все прочие, твои корешки-собутыльники, дышащие в затылок, поддакивающие косноязычно?»
Но ведь корешки-то, зеваки, не пили пиво и не клянчили на опохмелку. Они просто стояли и внимали голосу местного сказочника. Как там прокурор Костоглазов назвал тех сержантов – Андерсены? Стивены Кинги? А что они, интересно, накатали в своих рапортах? Что написала сержант Байкова такого, что прокурору конфузно было это зачитывать такому здравомыслящему, лишенному суеверий человеку, как он, Сергей Мещерский?
«Дорого нам убийство Ирмы Черкасс аукнулось. Голова у той твари ее ведь была, только такая, что и в страшном сне не привидится…»
Голова ее, а туловище… «А это точно была собака?» – там, в прокуратуре, это спросил у него Самолетов. «В беседах с местными жителями, пожалуйста, опускайте эту самую деталь – прогулку по парку и встречу с бродячим животным», – а это потребовал у него прокурор. А ведь темой-то вызова в прокуратуру было убийство Куприяновой. Убийство и его, Мещерского, свидетельские показания.
«Да они тут все больные, со сдвигом по фазе, – подумал Мещерский. – А Фома? Слышал ли он, какие легенды ходят по городу о призраке… да, точно – о призраке, иначе и не назовешь, его покойной сестры?»
Он свернул за угол в проулок – высокие дощатые заборы, заросшие палисадники. Запах мяты и укропа. И подгоревших котлет с чьей-то открытой кухни. И на таких вот тишайших улочках по ночам им мерещится разная жуть? Мещерский оглянулся – заборы, колючая проволока наверху, вон кошка крадется в лопухах.
Впереди медленно брел какой-то старичок, тянущий за собой клетчатую сумку на колесиках. Услышал шаги Мещерского и прибавил шага. Мещерский отчего-то тоже. Старичок втянул голову в плечи и засеменил, наддал хода. Мещерский нагнал его без усилий и, когда уже почти поравнялся, старик застопорил и оборотился назад. На Мещерского глянули два круглых испуганных глаза. Страх – животный, не контролируемый чувствами. Первобытный ужас…
Что померещилось старику в этот солнечный полдень на родной улице? Чьи шаги за спиной, крадущиеся, настигающие?
– Вам помочь? – Мещерский и сам струсил не на шутку – за старика. Разве можно выкидывать такие шутки в Тихом Городке?
Старик помотал головой. Добрел до скамейки-завалинки у чьих-то ворот и сел, придерживая сумку. Мещерский чувствовал на себе его взгляд, пока снова не завернул за угол.
Эта улица уже была более людной – опять с магазинами на первых этажах, с прохожими и редкими машинами: «жигульки», «Газели», раздолбанные старые «Волги» – все куда-то мимо по своим делам. А вот джип, огромный, как шкаф, взял и вдруг затормозил возле Мещерского. За рулем сидел Иван Самолетов.
– Вы к себе в гостиницу, Сергей? – спросил он. – Хотите подвезу? Там в баре чем-нибудь перекусим. Время-то обеденное. Не возражаете?
Мещерский не возражал. Самолетову он сейчас был даже рад, хотя и предполагал, что тот остановился возле него не только ради предложения пообедать вместе. После той встречи в прокуратуре и того разговора просто так пообедать – это было бы слишком фантастично.
В гостинице «Тихая гавань» по суете персонала и официантов в баре сразу было видно: барин приехал.
– Значит, бизнес туристический собрались у нас тут делать, – сказал Самолетов, когда они с комфортом расположились за столиком у окна. – Меня не возьмете в товарищи? Вреда от меня не будет, одна только польза, обещаю.
– Я бы взял вас, да и Фома, думаю, не стал бы возражать, только вот уж и не знаю теперь, как оно все будет с бизнесом нашим здесь у вас, – ответил Мещерский. – Что-то у вас тут в городе климат для туристов не совсем подходящий.
– Убийство испортило впечатление?
– Конечно, испортило. А кроме него, и еще кое-что. И в прокуратуре был какой-то чудной разговор, согласитесь. А вышел из прокуратуры, вообще такого наслушался – уши завяли. – И Мещерский коротко рассказал о посиделках в экспресс-кафе.
Самолетов слушал молча.
– Странно в городе вашем как-то все воспринимается. Прокурор вон о большом количестве насильственных смертей упоминал, – продолжал Мещерский. – И ваши земляки мне сейчас уйму фамилий перечислили. И все факты: несчастные случаи, скоропостижные смерти, самоубийства – все валится в одну кучу и как-то намеренно перетолковывается, за уши притягивается к одному– единственному событию пятнадцатилетней давности. И над всем этим витает какой-то потусторонний суеверный душок, причем те, с кем я общался, воспринимают его, кажется, абсолютно серьезно. Я уж сначала подумал – разыгрывают меня мужики, но вы бы видели их лица, лицо этого аккордеониста из «Чайки» – Бубенцова.
– Дядя Паша Бубенцов в клубе когда-то хором руководил, а еще вел кружок игры на гитаре, мы все туда таскались к нему. Бутусову подражали, чуть ли не свой «Наутилус» мнили организовать, – хмыкнул Самолетов. – Пьет он здорово, как жена у него умерла, так и завил горе веревкой.
– Он все, что за эти пятнадцать лет произошло у вас в городе, как на стержень нанизывает на убийство Ирмы Черкасс, – сказал Мещерский. – И вчерашнее убийство продавщицы тоже, явно намекая на какую-то мистическую, что ли… черт ее знает какую связь.
– Точно мухи тут и там, бродят слухи по углам, – Самолетов пожал плечами. – Что можно поделать со слухами, с невежеством? Я сколько себя помню, вечно у нас тут в городе бабки шептались – про все на свете шептались. А сейчас не только старухи, но и молодняк падок на все такое – то им Хеллоуин подай, то каких-то готов, то эльфов, то дозоры ночные. Я вот своих сотрудников, а у меня ведь все в основном молодежь, в церковь заставляю ходить. Почти в приказном порядке, под страхом увольнения. Так про меня в связи с этим бог знает чего болтают. А я заставлял и буду заставлять, потому что если светское просвещение хромает на обе ноги, дальше постылых учебников и Интернета не распространяется, так пусть будет церковное. Будет вера крепка, не будет суеверий. Или если даже будут у кого-то, то в городе нашем хватит здоровых сил, чтобы поставить общему психозу, если таковой случится, надежный заслон. Эх, Сергей, то, что вы рассказали, я знаю. Сто раз сам слышал. Мать моя родная и та сколько раз то про Тарабайкиных, то про дурочку Маринку Суворову, то про уборщицу из парка речь заводила. Каждый этот случай в отдельности объяснить проще пареной репы. У Тарабайкиных в машине тормоза отказали. У уборщицы инфаркт случился. Кровельщик упал? Так техника безопасности была грубо нарушена. Так же и тогда в парке, когда этот случай на карусели произошел. Я же сам был там. И потом следствие велось – грубейшее нарушение техники безопасности. Полуэктов, про которого вам наши болваны долдонили, он ведь что? Он чинить агрегат полез, а рубильник, электричество не отключил, ток в сети был, вот автоматика и сработала. Но объяснять это нашим местным – не всем, а некоторым – пустая трата времени и сил. Потому что они вбили себе в башку – дело нечисто. Нечисто, мол, мрут в городе люди, часто мрут и не старые еще. А то, от чего мрут – от пьянства, от безработицы, от тоски, от нищеты, от медицины ужасной, то, что такая же точно картина и во многих других городах, таких же, как наш, это в сознании как-то не удерживается.
И больше скажу, разубеждать их, истинные причины отыскивать – невыгодно по большому счету. С этим самым «нечистым» как-то проще. Сыграл человек в ящик – слушок по городу: мол, умер-то потому, что увидел что-то такое перед смертью, чертовщина какая-то потусторонняя явилась и утащила с собой. А то, что умер он от того, что к нему «Скорая» вовремя не приехала, это уже никого не интересует. К врачам никаких претензий, да и к власти городской тоже. Все эти слухи они на одно работают – занимать умы, отвлекать народ. Чтобы не спрашивали, почему то да се и все не так. Отчего в Москве зарплата такая, а у нас в пять раз меньше, почему в городе света порой сутками нет, почему в магазине напротив мэрии по ночам водкой торгуют, а милиция на это ноль внимания. Конечно, любое напряжение, нервозность, страх, замешенный на суевериях, они тоже опасны по-своему. Это как нарыв – копится, копится, а потом когда-нибудь да прорвется. Но все же это не так опасно, как, например, напряжение социальное. От нарыва-то уже никуда не денешься – он есть. Есть он в народе нашем. Так пусть уж лучше он зреет на почве разной там мистической белиберды, чем на почве, как раньше при советах говорили, классовой.
Мещерский покачал головой: Самолетов-то ишь ты какой трибун. Чего-то там еще обличает городской олигарх.
– Конечно, доводить до какого-то там взрыва глупо, контрпродуктивно, поэтому и сглаживаются все углы и шероховатости, – продолжал Самолетов. – Но на каждый роток не накинешь платок и со слухами ничего не сделаешь.
– А все же, как, по-вашему, Иван, связь между убийством тем давним и смертью Куприяновой – что, ее вовсе не может быть? – Мещерский решил перевести разговор на что-то конкретное, потому что точка зрения Самолетова на неконкретное была ему ясна. – Они же когда-то обе – Ирма Черкасс и Наталья Куприянова – были знакомы.
– Да мы все были знакомы. Ирма девчонка крутая была. И не то чтобы так уж красива, но было в ней что-то, от чего мы все, кобели, бегали за ней, хвосты задрав, – Самолетов снова усмехнулся. – Наташку Куприянову она в упор не замечала. Она вообще была белая кость – из такой семьи девочка, москвичка, папа, мама, дед-академик. Если бы не полигон, мы бы тут, в городе, разве бы таких девчонок видали? А вот увидели – и все, как один, возжелали. Мостик она была хрустальный. Знаете, как в сказке – мостик в тридесятое царство. Овладей этим мостиком, так нам тогда казалось, и весь мир перед тобой: Москва-столица и все такое прочее. Вплоть до поступления в МГИМО – это из Тихого-то Городка в МГИМО. Шутить изволите? Шубин Севка вон не шутил. Мечтал, спал и видел. Да и Илья тоже, ну и я, конечно. Я потому и бабки стал заколачивать. Это все ж – свобода, Москва, загранка, шмотье, а главное – статус. Но тогда, пятнадцать лет назад, про бабки-то как-то не особо еще думалось, последнее потеряли в начале девяностых, а вот женитьба на такой девчонке, как Ирма, казалась шансом, который раз в жизни выпадает. Шансом вырваться отсюда и подняться. Только Ирма о себе была ой какого высокого мнения, и на эти самые шансы наши – мальчиков с периферии – ей было начхать. Для развлечения от дачной летней скуки мы ей, конечно, годились. Динамо она здорово крутила всем нам тогда, а мы-то, дураки, с ума сходили. Но по-серьезному-то она нас в расчет не принимала. Я-то это тогда уже понял. А вот Шубин с Ильей до самого конца этого понять никак не хотели. Не желали понять.
– А с Германом Либлингом как она себя вела? Я слышал, он ее буквально по пятам преследовал?
– Я помню одно – надрались мы как-то по поводу шубинского дембеля, и пришел к нам Герман. Слово за слово, он и сболтнул: мол, насчет Ирмы Черкасс все ваши планы в задницу себе воткните, будет моя она и только моя, и от меня же и забеременеет. Он с этой ее беременностью как с каким-то пунктиком носился. У него вообще этих пунктиков было до фига и больше. Но знаете, что самое интересное? Ирма-то его одного из всех нас отличала.
– Фома говорил, что она его боялась.
– Фома дурак был, зеленый еще, не соображал ни черта. Отличала она его, выделяла. Привлекал он ее – тем самым, что про него в городе болтали, тем и привлекал.
– Что, жестокостью, садизмом? Я про собаку сожженную слышал.
– А жестокость женщин возбуждает безмерно, – сказал Самолетов.
– И все же связь какая-то, кроме разной там мистики, между убийством Ирмы и Куприяновой может быть?
– Всех знаете что поразило и новой пищей для пересудов стало? Что Куприянова умерла после того, как Либлинг и Черкасс в город вернулись оба – так нежданно-негаданно.
– А почему вы меня в прокуратуре так настойчиво спрашивали про собаку? – Мещерский посмотрел на Самолетова.
– А разве вы не поняли, не усекли, к чему я вам так долго о нарыве зреющем втолковывал?
– Тогда, пятнадцать лет назад, вы были на танцплощадке в парке?
– Был. Только танцевал не с Ирмой, а с другой. Мало ли их, других-то? Сговорчивых, наших, здешних, которые нос не задирали?
– А потом, уже после убийства, когда тот свидетель Полуэктов так странно пострадал…
– Не я ли это его повесил на карусели? – Самолетов покачал головой. – Такой байки городской про меня еще не слыхали, нет?
– Нет, я не то имел в виду. Тогда ведь еще что-то было, кроме несчастного случая.
– Дети все видели. С одной девчушкой, – Самолетов внезапно понизил голос, – плохо стало. Маленькая такая, как птаха. Я и не знал, что они такие нимфетки бывают в этом возрасте. Пока нес ее в больницу, обдула меня всего, как младенец, напрудила под себя со страха…
Мещерский смотрел на него во все глаза.
– Красавица теперь выросла. Красавица Кира. – Самолетов повернул голову к окну. На том конце площади был виден салон красоты «Кассиопея». – Работает теперь, только не у меня.
– А что дети и эта девочка, они что-то видели в парке у карусели, да?
– Мы все одно и то же видели, как Леха Полуэктов на перекладине ламбаду отплясывает. Казнь через повешение. А больше ничего не было, что бы там в городе ни врали, ясно вам?
– Ясно. Только… Я все же понять хочу…
– Что ты хочешь понять? – Самолетов, не отрываясь, глядел в окно – возле салона красоты остановился «БМВ», и из него вышел Герман Либлинг. И позвонил в дубовую дверь. – Ты думаешь, реальность – это там, откуда ты приехал? В Москве вашей реальность? Или за бугром, в Европах? Нет, ошибаешься. Реальность – это то, что здесь, а не там. Самая настоящая, самая главная и единственная реальность. Связь все ищешь? А знаешь, что у нас в городе говорят? Все, что творится здесь с тех самых пор, – все эти смерти, все эти страхи ночные и глюки, вся эта наша реальность оттого такая, что… нечисть в городе завелась. Покоя нечисть не знает. Мстит всем подряд – мстит живым мертвая тварь, оттого что убийца ее до сих пор не наказан, на свободе гуляет.
– Герман Либлинг?
Тот, кого назвал Мещерский, в этот момент звонил в дверь салона красоты. Впустила его Кира.
– Убийца не наказан, – повторил Самолетов, не сводя взгляд с пары на пороге салона, и залпом выпил бокал вина.
Мещерский так и не узнал о том, что сразу же после обеда его собеседник сел в машину и вернулся в прокуратуру. У прокурора Костоглазова в кабинете находились сотрудники, но Самолетов, вошедший без доклада, не обратил на них ни малейшего внимания.
– Слушай, Илья, срочное дело, – сказал он. – Я только что узнал: в городе неспокойно. Снова разговоры пошли нехорошие. Во избежание разных там неприятностей, я думаю, лучше всего будет выдворить Либлинга из города немедленно.
– Как ты себе это представляешь? – раздраженно спросил прокурор.
– Сейчас изложу, как только Шубину позвоню, пусть приедет. Он как мэр должен быть в курсе.
Глава 25 Сломанный ноготь
Германа Либлинга у дверей салона видела из окна приемной мэра и Вера Захаровна. В этот день с огромным опозданием она все же явилась на работу. Всеволод Шубин только что вернулся из прокуратуры, и она встретила его в приемной с хода придуманным фальшивым объяснением. Но он на фальшь внимания не обратил.
– Вчера вы дали мне поручение, – сказала Вера Захаровна. – Я пыталась вечером позвонить вам, доложиться, но мой телефон…
– Поручение? А, это… Хорошо, потом мы поговорим, позже. – Шубин тяжело оперся на подлокотник кожаного кресла. – В приемной много народа?
– Из воднадзора, потом с документами на поставку мазута для котельных, еще из собеса…
– Хорошо, давайте начинать прием. Что за день сегодня… Да, Вера Захаровна, отыщите, пожалуйста, телефон той частной клиники, помните, я еще консультировался весной. Жена хотела записаться к врачу.
Вера Захаровна кивнула – хорошо. Начался прием. Все было как обычно, кроме…
Кроме того, что сама Вера Захаровна чувствовала себя на своем месте как на горячей сковородке. Нет, как кошка на раскаленной крыше. Пьеса такая еще была, помнится, в Театре Маяковского в Москве, куда Вера Захаровна ездила в отпуск еще в те годы, когда честно и беззаветно всю себя отдавала райкому комсомола.
Раскаленная крыша… Нет, постель – горячая, как лава, смятая, сбитая, бесстыдная, совершенно непристойная. Воспоминания ночи жгли Веру Захаровну. Она повторяла про себя то, что говорил ей Герман и что она шептала, кричала, вопила ему – неистовая, как ведьма на Лысой горе. Вспоминала с отстраненным затаенным холодком – этой ночью в городе было совершено убийство. Ну так что же? Кому-то время погибать, кому-то любить. Любить беззаветно за все серые, пустые, тусклые годы одиночества. Любить… Прятать окровавленную одежду любимого, бросать ее в мусоропровод, чтобы никто никогда не нашел, не отыскал.
Может быть, там, на рубашке, кровь вовсе не этой жалкой продавщицы, нелепой бездарной дуры, так и не сумевшей когда-то удержать возле себя будущего мэра Шубина? Может быть, там, на рубашке, кровь и на самом деле его – Германа, раненного в «Чайке» ее любовника, ее бесценного друга, сокровища, дарованного ей сжалившейся наконец судьбой?
В приемную заходили люди, Вера Захаровна докладывала Шубину. Делала все точно на автопилоте. На автопилоте занялась поисками телефона частной клиники, той, что в областном центре. В списке телефонов в компьютере номера отчего-то не оказалось. Вера Захаровна подвинула к себе телефон и стала смотреть электронный справочник. Многие номера, по которым звонили ее шефу Шубину, она давно уже знала наизусть. Телефон клиники мог быть в справочнике, а мог быть и среди исходящих номеров. Она проверила исходящие, потом переключила кнопку на входящие.