На клиента - Гиневский Александр Михайлович


Александр Гиневский На клиента

Леониду Тимофеевичу Зайцеву

День по погоде выдался редкий. Совсем не мартовский. Солнце светило прямо по-летнему. Особенно это чувствовалось в среднем зале. Толстые портьеры, всю зиму затягивавшие широкие окна и как бы отсекавшие ресторанное тепло и уют от уличного холода, слякоти, теперь были раздвинуты, свернуты и походили на водосточные трубы, прислоненные к стене. Легкие тюлевые шторы рассеивали свет, но из щелей в полу, сквозь серую паутину пыли витринного, еще не мытого стекла, он бил плотными брусами, словно выдавленный из трубы. Бокалы и рюмки на столах с тяжелыми льняными скатертями посылали в зенит озорные блики. Даже от ножей и вилок умудрялись взобраться так высоко и теперь легкомысленно пятнали выступы и впадины благородной старинной лепнины. Блики, будто живые, дышали: то проступали ярче, то приугасали. Среди них, светлых, желтела на потолке тусклая полоска — от обода барабана, оставленного музыкантами.

Сонная, одуряющая тишина стояла и в других залах.

До жаркого вечернего оживления было еще далеко и потому казалось, люди, чьими заботами блюдется порядок и чистота, исполненные лоска, чьими усилиями создается для посетителей комфорт чревоугодия, — все они сейчас еще по домам, в постелях. Но это было не так. На кухне начинали затемно. Начинали с приготовления холодных закусок, сложных подлив и кремов. И потому оттуда иногда доносился слабый звук посуды, басовитый скрежет противня, глухой удар мясницкого топора.

В стеклянные двери зала несколько раз уже просовывалась голова швейцара Булавина. Высокого, породистого, похожего на вельможу екатерининских времен. С большим носом среди крупных розоватых складок на бритом лице. Вид этих складок напоминал Шатунову хромовый сапог Савельева…

Глаза швейцара, стоячие, обесцвеченные временем и позабывшие удивление, недовольно посматривали на столик в углу у стены, где ему должны были накрыть завтрак. Там еще ничего не было, и Булавин по-медвежьи топтался в дверях, медленно соображая: то ли возвращаться на свое место, то ли идти к кухарям напомнить о себе.

Вот через зал своей летящей походкой, при этом не теряя подобающего достоинства, устремился метрдотель Владимир Евгеньевич. Невысокий, гибкий, смуглый, с маленькими прижатыми ушами, с запавшими висками, к которым прилипли редкие темные волосы. Свежий, выспавшийся. Уже весь излучающий сдержанную энергию, необходимую всех и всё видеть; опекать растерявшихся, просто и непринужденно выручая их из маленьких неудобств; тактично и исчерпывающе давать рекомендации касательно меню и карты вин.

Он бросил взгляд на столы, сервированные по-дежурному. Придраться было не к чему. Щурясь от света, кивнул на приветствия Шатунова и Галайбы, стоящих у окна. Подмигнул им, но тут же посерьезнел, увидев прямо перед собой летящую муху. С некоторым запозданием сделал несколько стремительных шагов, пытаясь сбить ее салфеткой. Из этого ничего не вышло. Он остановился, осуждающе покачал головой, глядя на Шатунова и Галайбу. Шатунов пожал плечами, сказал только: «Тепло пришло, Владимир Евгеньевич».

Метрдотель еще раз строго окинул зал и вышел.

Они смотрели ему вслед, глубоко зевая, потряхивая головами, стараясь сбросить прилипшую утреннюю сонливость. И когда сверкнула плоскость закрывшейся за Владимиром Евгеньевичем двери, пошли к себе.

Место это было за высоким барьером из декоративных досок. Доски поднимались вертикально, до потолка. И наискось, как жалюзи. Отсюда зал хорошо виден сквозь щели между досками. Здесь же «стенка» с посудой и столовыми приборами. Высокая тумба с аккуратной хлеборезной машинкой. Небольшой белый столик, какой можно увидеть в любой домашней кухне. На нем — шахматные часы и доска с фигурами. То и другое со стола убирается редко. Иногда, к вечеру, когда становится шумно, — они уносят шахматы и часы в комнатушку, где обычно переодеваются, отдыхают. Она здесь же по коридору, ведущему во двор. С низким потолком, правда, но уютная. Два диванчика, кресло. Старое, с полопавшейся кожей. Телефон, холодильник. Словом, есть где перевести дух.

Они вернулись к шахматам. Давно у них с доски не снималась партия Рибли — Каутли. Разбирать ее было удовольствием. И не только потому, что она была признана кем-то лучшей из всех, игранных тогда в Люцерне…

Дальнейшее, быть может, покоробит читателя, как слово «морда» в девичьих устах. Но что поделаешь? Наше время — коктейль сложный. Чего и как в нем только не понамешано…

— Не зря ребята прокатились в Швейцарию, — глядя на доску, рассеянно сказал Галайба.

Думал же он о другом. Сегодня, при встрече, между ними опять пробежала черная… Так похожая на ту, что у него дома.

— Твоя сегодня дома ночевала? — хмуро спросил наконец Шатунов.

Галайба выдохнул с облегчением:

— Дома. — Поднял голову и посмотрел в лицо Шатунову.

Тот понял: не врет.

Каждый из них когда-то давно переспал с женой другого. Но сколько раз?.. Странно, этот вопрос продолжал доводить обоих до белого каления в иную горячую минуту. Именно сколько, а не сам факт. Сам факт давно не волновал. В их кругу такое водилось. Не мудрено, когда у каждого в свое время перебывало столько чужих жен и ресторанных шлюшек. Так чего ж, казалось бы?.. Но вот поди ж ты. Опять этот глупый, тягостный для обоих разговор.

— Плюнь. Вернется, — уже спокойно продолжал Галайба. — В первый раз, что ли? Опять, наверно, с Волубовской закатились к молокососам.

— Может, — остывая, произнес Шатунов.

— Не понимаю, какого им рожна в них, — уверенно вел Галайба, словно свой «Судзуки». — Ни вида, ни профита. Сидят захребетниками на родительских шеях. Полтинник в кармане, а гонору, как у лорда. И в постели… бойцы, что ли? Лечь не успел, как распаялся…

Галайба и сам не замечал, что перегибает палку. Переводя так стрелки, думал он о том, как нашел Шатунов свою Тамарку. Нашел, как водится, на стороне. В чистом поле. Понятное дело, почище искал. И нашел. Но по привычке попер нахрапом, без сантиментов. Думал, так, эпизод, трали-вали… Да не тут-то. Вошла она в него занозой. Не ожидал он такого оборота. А она, когда разобралась что к чему, какой лещ на крючке, начала отыгрываться. Нещадно. Так что нечего теперь с больной на здоровую…

Галайба стоял, опершись кулаками о стол, опустив на грудь тяжелую подкову подбородка. Короткая шея, словно четырехгранник, торс — атлета. Все это не только от мамы с папой: физическая накачка была видна. Чем только не занимался он в недавнем прошлом. От культуризма до каратэ и кун-фу — этот неудавшийся журналист, позднее мечтавший стать каскадером, а ставший тем, чем стал. Из постоянного тренинга он вынес и дешевенькую привычку следить за собой как бы со стороны: насколько мужественным и сильным выглядит он в глазах окружающих. Вид-то был впечатляющий. Да вот только не было той кошачьей мягкости, какая была у Шатунова. Той реакции не было. Ее не сразу-то и разглядишь. В контактной драке только. Да что там… Взять их руки. У него, у Галайбы, они мускулистые, перевитые тросами вен. Такими кочергу в узел завязывать. Но вот начнут другой раз крушить кирпич ребрами ладоней, и тут становится ясно что почем; чего стоит узкая ладонь бывшего технаря-итээровца Шатунова. С виду не подумаешь. Особенно, если эта ладонь с вытянутыми пальцами выстрелит. Нет, о чем-то подумать, может, и успеешь. Что-то придет в голову, когда глянешь в глаза Шатунова. Широко расставленные по обе стороны узкого переносья, начинающегося где-то на лбу, у самых сросшихся бровей, ровного, словно отчеркнутого скальпелем по линейке. Когда глянешь в эти глубокие глазницы, похожие на совиные кратеры, на дне которых светлые немигающие зрачки, в них только и успеешь прочесть: «Всё!» Если успеешь… И никаких следов волнения на бледном вытянутом лице. Только припухлости побелевших ноздрей затрепещут хищно, как раздувшиеся змеиные капюшоны…

Сейчас Галайба с удовлетворением отметил боковым зрением, как ноздри Шатунова дернулись несколько раз и — опали. Только теперь до него дошло, что он перегнул палку, но что, похоже, все обошлось. «Может, сыграем?» — предложил он, расставляя фигуры. Сказал так, без всякой надежды хоть этим отвлечь Шатунова. Собственно, какая игра днем? Да и вообще они все реже играют между собой. Ну, так, вечером. Трехминутный блиц для прочистки мозгов, в самый разгар работы. И то — разок в две недели. Раньше-то частенько игрывали. Под интерес, конечно; насухую — не водилось. В минуты, когда всё вокруг стремительно вертелось, а в карманах шуршало всё гуще. Играли на «вареные раки», «сирень», «патину», а то и на «песочные». И удальство было не в том, чтобы на скоростях выиграть полусотенную, а уж если проиграть, то тут же ее и вернуть. Не за доской. Ох, и повертеться надо тогда вокруг шумных веселых столов…

Был еще один вариант игры. Совсем редкий. Дневной. Когда скука смертная. Или со срыва — тяжкого похмелья. Тогда пот высыхал на закаменевших лицах, а нижние веки мешками оттягивало, как у летчиков-реактивщиков на виражах. Деньги-то что… Как приходили, так и уходили. Уходили то все же, ох, как легко! А приходили?.. Погоняйся-ка за ними. Тут и ухо востро держать надо, и силенку в форме. И потеть. Много потеть. К концу смены чувствуешь себя уже загнанной лошадью. Тут волей-неволей подстегнешь себя глотком адовой смеси. А не то — трехминутный блиц на «сирень» или «патину» под гремящую музыку, под низкий хрипящий голос Наташки Волубовской, и — можно дальше. До упора…

Попробуй, вырвись из этого водоворота… Когда-то родители Галайбы полагали, что дали сыну приличное воспитание. Отец — преуспевающий газетчик с литературным уклоном — занимался рецензированием книжных новинок, освещением читательских конференций. Галайба рос в окружении умных книг; и до поступления в университет, точнее — до самого того дня, когда его вышибли оттуда, родители все еще уповали на благотворность этой атмосферы. А своеобразный интерес к книжному богатству дома проснулся в нем не сразу. Сначала ему нравилось просто давать книги приятелям на прочтение. Особенно такие, которые отец считал ценными. Делал он это со всей ребячьей щедростью. Доставляло удовольствие читать в глазах школьного товарища благодарный восторг. Со временем, когда стало не хватать карманных денег, бескорыстное мальчишеское великодушие угасло, сменилось желанием «поиметь с этого». Начал поторговывать. Чем дальше, тем с большим знанием и толком; сказалась атмосфера умных книг… Отец делал ему строгие выговоры, не скоро обнаружив очередную пропажу, но жене говорил с глазу на глаз: «Вот чертенок! Предприимчив, как отпрыск Моргана. В жизни не пропадет».

Даже умению заручиться поддержкой сильных научили его все те же книги. Будучи в третьем классе, он как-то принес в школу «Декамерон» Боккаччо. После уроков, заманив кое-кого из семиклассников в укромное место под лестницей, зачитал им несколько страниц. Вот была ржачка!

Через день собралось столько рослых, желающих послушать, что пришлось искать другое, более надежное место. А в тот день, когда был открыт этот способ приобретения авторитета, он на радостях гасил камушками лампы, бесхозно горевшие в подъездах среди бела дня…

Теперь у Галайбы второй кооператив. Первый пришлось оставить предыдущей жене. Есть дача. С большим яблоневым садом. Лишь заголосят первые ручьи, как оголтелыми мичуринцами начинают орудовать в нем многочисленные родственники. Родство с половиной разработчиков фруктовой жилы было сомнительным. Но Галайба закрывал на это глаза, видя как им любуются, как ставят в пример двоюродным и троюродным племянникам его умение жить… А просторный гараж с «жигуленком» и «Судзуки»? Больше Галайба любил пользоваться мотоциклом. Потрепанный «Судзуки» достался ему случайно, по ходу жизни. Квартирный маклер искал надежного юриста. Галайба нашел, а за услугу получил этого, как он выражался, «звереныша». На станции технического обслуживания свои ребята его подлечили, довели до звериных кондиций и вернули ему лоск новья. Небрежно сидя в седле, Галайба видел себя с тех пор олицетворяющим престижный демократизм. Ах, как здорово смотрелся он со стороны! Казалось, съезжал на своем «звереныше» с глянцевой картинки «Плейбоя»… И кто бы мог подумать, что подтачивают жизнь железного парня такие банальности, как жена и ее кошка. Жена, как это ни странно, была родом из глухой деревни Новгородской области. Мать ее, когда-то закончив семилетку, хотела учиться дальше, в техникуме. Надо было ехать в город, но не дали паспорт; так и осталась она работать в колхозе. Когда же подросла дочь, сказала ей: «Теперь хоть ты уезжай. Теперь можно. Я за себя и за тебя отломала. Ты — девка хваткая, пристроишься. Да хоть на завод какой, на фабрику, на учебу какую. Там, глядишь, и суженый на тебе споткнется. Авось будет не чета нашему забулдыге, бревну…» И она ринулась навстречу судьбе.

Сначала был Новгород. Город принял ее равнодушно, как и многих других таких же. Новая, неожиданно суровая жизнь с ног не сбила. Она впитывала ее как губка. Не успевая переварить впечатления, осознать их. Стараясь лишь поскорее избавиться от всего того, что выдавало ее принадлежность к деревне. Даже с ярким здоровым румянцем на щеках в конце концов сладила…

Потом были другие города.

Где только не привелось ей работать и жить. Жить, снимая углы у замшелых старушек коммунальных квартир, в бойких скандальных общагах, у подруг, временно оказавшихся без родительского глаза. Со временем росло в ней ощущение, что город ее не раздавит (не на ту напал!), что он уже давно признает ее своей. И уже пробираясь к выходу по вагону метро, наткнувшись на женщину с обветренным лицом, в толстой плюшевой кофте, с двумя набитыми сумками, перекинутыми через плечо, могла с совершенно искренней неприязнью процедить: «Встала, раскорячилась, дуреха сельповская…»

Воспоминания о доме не умиляли, а раздражали: она и их стыдилась. Своим писала все реже. Коротко: «Живу хорошо. Чего еще писать? Некогда. Да не поймете вы там ничего. Опять ты, мать, про то же. Без мужа-то? Да и не будет у меня ребеночка никогда. Хоть бы и хотела…» И однажды, выводя на конверте: «д. Сапляевка», вдруг разревелась от этого слова. Слезы текли по щекам, портя косметику, пальцы с яркими ногтями рвали письмо. Больше она не писала…

Галайба и сам уже не помнит, когда его жена, теперь уже хрупкое, поразительно рассеянное существо, вечно оставляющее снаружи ключи в дверях (и как их только до сих пор не обворовали?!), когда его жена помешалась на диетах, от чего стала совсем плоской и узенькой. Галайбе виделась не жена, а чайная ложка. Хоть сейчас ставь в стакан, и можно размешивать сахар, не выплеснув на скатерть ни капли. Добро бы одни диеты. А тут еще и система Брегга, ворожеи, гадалки, специалисты по биополям. С широко раскрытыми глазами она шарахалась от одного кликуши к другому. Неделями пропадала у каких-то психологов и гипнотизеров, практиковавших на дому. И каждый раз приносила новую идею, по которой мир до сих пор не развалился. И как же раздражало Галайбу то, что она не замечала: свежая идея напрочь перечеркивала предыдущую свежую. Что же касается кошки, то это был тощий невзрачный зверек, мучимый каким-то внутренним недугом. Кошка почти ничего не ела; брезгливо отворачивалась от птичьего молока и лишь изредка потребляла студень «Дорожный». Продукт сомнительного качества, из домовой кухни, по сорок пять копеек за килограмм. Жена говорила о кошке, что это «физиологическая ветвь ее существа», что даже их души «закольцованы спонтанными биополями». «Ее надо вылечить, — говорила она, — тогда и я обрету импульсы незатухающей молодости». Что было делать? Каких только светил ветеринаров не приглашал Галайба. И каждому надо было отстегивать, пропорционально свечению. А толку-то?..

К гадалкам-астрологам, к психологам и гипнотизерам жена таскалась обычно с кошкой. Но как-то, вернувшись с директорского приема, он застал в квартире одну кошку. Взглянул на нее и омерзение с такой силой перехватило горло, что он схватил несчастное существо и швырнул в мусоропровод. И пока он, стоя на лестнице, прислушивался к доносившемуся шороху, в голове его крутилось: «От ветеринаров хотя бы отцепиться…» Через час его уже знобило. Он ждал грозы. Но странно. Откуда-то вернувшаяся жена, в упор не замечая ничего вокруг, прошествовала на кухню. Выложила на стол семнадцать зерен ржи и стала раскладывать из них пасьянс по лишь ей известному принципу. За этим занятием она провела всю ночь. Правда, один раз, часов в десять вечера, она вошла к Галайбе. Тот сидел тихим мышонком у телевизора. «Выключи, — сказала она. — Мало тебе рентгеновских лучей? Ведь говорила тебе о флюидах. Тех самых, что негативно влияют на спинной мозг». Сказала и ушла к своему пасьянсу…

Гроза грянула на другой день. Дворничиха принесла кошку. Что тут было… Жена вытащила колоду сберегательных книжек из пальмового ларца, некогда подаренного Галайбе специалистом по антиквариату. Вытащила и устроила ему сцену у открытого окна. С той отчаянностью, с какой когда-то покоряла город и Галайбу. С криками, с угрозами выкинуть за окно седьмого этажа нажитое Галайбиным потом и изворотливостью. И это при том, что половина книжек была на ее имя. Когда она сама швыряла деньги налево и направо всяким психологам и астрологам; когда в иную безоблачную минуту говорила ему, вздыхая: «Коровушка ты моя трудоёмкая, что бы я без тебя делала? Завтра пойду в сберкассу, подою тебя. Можно?» — спрашивала вкрадчиво, — Галайба был готов задушить ее за одни эти слова. Сколько раз он уже проделывал это железной своей клешней, но мысленно…

Раньше ему хотелось иметь детей; не было у него их и с другими. Она отговаривалась: «Не хочу». Или вдруг говорила в ответ: «Галайба, ты потенциальный убийца». «Какой же я убийца?» — спрашивал он растерянно. «Ты хочешь, чтобы твой ребенок дышал отравленной атмосферой?! Ведь все кругом давно отравлено! Даже этот пол на кухне черт знает из какой химии сделан, а мы им дышим. И вот ты хочешь, чтобы твой ребенок был обречен на медленную смерть. Сознательно хочешь!»

Дальше