На клиента - Гиневский Александр Михайлович 2 стр.


Раньше ему хотелось иметь детей; не было у него их и с другими. Она отговаривалась: «Не хочу». Или вдруг говорила в ответ: «Галайба, ты потенциальный убийца». «Какой же я убийца?» — спрашивал он растерянно. «Ты хочешь, чтобы твой ребенок дышал отравленной атмосферой?! Ведь все кругом давно отравлено! Даже этот пол на кухне черт знает из какой химии сделан, а мы им дышим. И вот ты хочешь, чтобы твой ребенок был обречен на медленную смерть. Сознательно хочешь!»

Один бог знает, чего стоило ему терпеть под боком этот хрупкий, ранимый цветок, чем только не отравленный. Но он терпел при одной мысли: строить еще один кооператив теперь бы ему было хлопотно и утомительно…

У Шатунова — тоже не легче. У того жена, как он сам говорил в минуту благодушия, «гулящая на музыкальную ногу». Вечно пропадала в каких-то компаниях и компанийках сосунков-меломанов. Взрослая, мать двоих детей, а водилась с подростками-шпингалетами. Собирались они не в каких-нибудь престижных приличных квартирах с солидными стереомагнитофонами, а в подвалах, на чердаках. Там сначала для глубины кайфа накачивались сухим вином, извиваясь и дергаясь в такт музыке, сочившейся прямо в уши из красивых ящичков, торчавших из карманов или болтавшихся на шее. Кое-кто покуривал, кое-кто понюхивал «стимуляторы». Всё для той же глубины кайфа. Притомившись, затевали спор по поводу достоинств иной рок-группы. Понятное дело, доморощенные, такие, как «Слепая нога», «Курица снеслась!», «Пуля в висок», были у них не в чести. Даже известная своими скандалами и эпатажем «По нервам!». Спор походил на базар и заканчивался беззубыми стычками. Только и могли, что вцепиться по-бабьи в кудри друг другу…

Несмотря на всю эту ухабистую совместную жизнь, они были крепко повязаны друг с другом. Чем? Детишками? Во всяком случае, когда Шатунову приходило в голову, что в один день или вечер он увидит мать своих детей наркоманкой, у него деревенел затылок.

А детишки у них — мальчик и девочка. Двойняшки. Спасибо матери и бабке Шатунова; вынянчили, подняли — уже второклассники. Когда исчезает жена или заболевает кто-то из ребят, он отвозит их к матери. И торопится уехать. Уж очень ему не по себе там, дискомфортно. Несколько минут с глазу на глаз с такими чуждыми ему, но родными по крови людьми, — и те в тягость. Обе молчуньи. Ни в чем его не упрекают, не учат жить, но смотрят такими глазами… Столько в этих глазах боли и сострадания, что Шатунов начинает их тихо ненавидеть: «Дуры старые! Нашли кого жалеть!..» Он привозит кой-какие тряпки, продукты, но это не вызывает у них ни радости, ни благодарности. От такого безразличия к знакам внимания с его стороны он сатанеет. Потом охлаждает себя мыслью: «Фанаты. Пусть доживают. Эта порода уже почти на свалке…» Но крепка была порода, если и на измор, и на излом выдержала, выстояла, чтобы и теперь еще укором маячить в чьих-то глазах… Бабка Шатунова оставалась в блокадном городе всю войну. Муж ее погиб в первые дни на западной границе. Получилось так, что мать Шатунова, тогда маленькую девочку, в суматохе, вместе с другими детсадовцами эвакуировали. Бабка узнала об этом, когда машина с детьми была уже где-то у Ладоги. Бабка осталась. Всю войну она проработала на хлебораздаточных пунктах. Нарезала, взвешивала пайки и осторожно переносила их в протянутые руки. Сама была при хлебе, но ни разу не положила себе в рот куска большего, чем нарезала другим. Так и простояла всю войну с острым ножом над буханкой… Бабка об этом не рассказывала. Рассказывала мать. Говорила, что бабку очень ценило начальство. А та все равно боялась: вот снимут, вот переведут на другую работу. Чего боялась? Боялась, что на ее место поставят другого. А у другого, может, и нож будет тупей, и глазомер свой… За самые великие подвиги не дают наград. Потому что совершаются они при единственном свидетеле: собственной совести. Совсем маленьким Шатунов верил рассказам матери. Но потом — все меньше и меньше. И уж чуть позже, бывало, дразнил, приставал к бабке: «Ну, сознайся, вот такой вот кусочек, — показывал кончик мизинца, — сшамала хоть разок-то? Сшамала, по глазам вижу». И теперь, когда привозил ребят к ним, когда ненароком встречался с теми самыми бабкиными глазами, видел: было так, как говорила мать. И как же это его бесило: понимать, что такого быть не могло, и чувствовать — было… «Узколобые фанаты», — цедил он про себя.

Его раздражение переходило и на детей. Уж как-то не очень радостно принимали они его дорогие подарки. «Заелись, — зло думал. — Да и бабьё, видно, настраивает». Думал так, хотя отлично знал: никого никто не настраивает. Знал: для них его дети — последний свет в окошке.

А уж он-то старался ради этого света. По-своему, конечно.

Учились дети в разных классах. Просил Шатунов и дипломатично, и с грубым нажимом, чтобы в один свели, все-таки брат и сестра. Так оказалось, эксперимент какой-то научный проводят. Дети то и дело приносят домой полотнища тестов, разобраться в которых, сам черт ногу сломит, не то что папаше с высшим техническим образованием. И приходится Шатунову: в одной руке торт, в другой — цветы, в зубах — билет в «Юбилейный» или в Филармонию и — пошел… плести кружева вокруг двух пигалиц. Одна молодая, другая — пожилая. Угоди-ка обоим… Плюнуть бы, да мода какая-то пошла странная: непременно надо, чтобы дети учились на круглые пятерки. Ведь приятно при случае ввернуть: «А мои короедики ничего. Аж без четверок катятся…» Вот и приходится готовить базу под эти круглые. Пустячок, а требует сил, времени. Добро бы — всего две учительницы. А то ведь и репетитор по музыке для дочки, всякие тренеры по плаванию и теннису для сына. Несть им числа… И на всех фронтах надо готовить базу. Видно, потому-то в теперешние времена более одного чада не заводят: хлопотно и накладно.

Не будь у Шатунова машины, давно бы отстал от жизни. А так — не хуже других лихачей. Шпарит по трассе с ними ноздря в ноздрю. До момента, когда можно будет давануть на газок, чтобы всюду успеть.

Да-а, детям надо давать. И все больше. Они растут, растут короедики. А давно ли им пятки обмывали?..

Запомнился тот жаркий денек Шатунову. В тот самый случился и директорский прием. Начали на нем. Так, слегка. Пристойно. Потом-то уж, в другом месте раскрутился маховик гульбы. Широко, с расшвыром… Шатунов чуть не сгорел тогда от выпитого, едва отошел потом. Вот уж был срыв. Может, самый «мажорный» в его жизни. И неизвестно чем бы все кончилось, если бы Сытин и Галайба не отвезли его вовремя на дачу…

Мчались по расхристанной от осенних дождей проселочной дороге. Каскадер — за рулем. Гнал, не жалея своей машины. В кабине гремели гитарным перебором до предела натянутые нервы Высоцкого. Орал и Галайба: «А у дельфина взрезано брюхо винтом, выстрела в спину не ожидает никто!..» Так и доехали. С песнями. Обошлось. И не бросили они его одного, не уехали, хоть у каждого дел было по горло. Ночевали с ним. Почудили, правда… Достали из чулана старый черно-белый телевизор и поставили вместо цветного. Шатунов чуть пришел в себя, глянул на экран и похолодел от мысли: «допосудился». «Изображение цветное?» — все же спросил. Спросил, клацая зубами. «Конечно», — ответил Сытин. «А у меня всё… синё…» «Хрен с ним, — спокойно сказал Сытин, — свезем в один тепленький дурдом. У меня там свой человечек. Мастер соскочивших ставить на катушки. И тебя поставит в лучшем виде».

Шатунов нашарил тяжелую бронзовую пепельницу, предназначавшуюся для «варваров» — курящих гостей; сами они давно бросили вредную привычку. «Ну уж нет!» — сказал он, швырнув пепельницу в ящик. В экран не угодил, но свет погас. «А так интимнее, — сказал Галайба, оставаясь сидеть в кресле. — Провожу экспресс-тестирование: Валера, вот мы благополучно отдыхаем у тебя на даче. Тепло, уютно, темновато, правда… А не кажется ли тебе, дорогой мой, что твоя дача находится в Ялте?» «Пошел к черту! Свет давайте делайте», — огрызнулся Шатунов. «Старик, — поехал Сытин в ту же сторону, — отчего бы тебе и в самом деле не отгрохать дачу в Ялте? Да такую, чтобы патрону дорогу перебежать?..» «Свет, скоты, давайте!» — заорал Шатунов.

Не сразу кто-то поднялся из них. Поднимаясь, задел низкий столик. Раздался звон стекла и в комнате вдруг почувствовался слабый нежный аромат осенней прелой листвы; запахло грибами. «Такую закуску опрокинуть», — с сожалением сказал Сытин.

Странно, этот грибной запах так и остался в памяти Шатунова явственным, не улетучиваясь…

Крепкие же у них тогда были нервы. Особенно у Сытина. Настоящий минер… Он работал в «Вишневом» — в верхнем маленьком зальчике. Обслуживал тузов, избегавших лишних глаз. Административных и хозяйственных шишек, воротил продовольственных и комиссионных магазинов, высокую интеллигенцию. Особого профита это место не давало. Многое зависело от того, как повернется настроение у гуляющих. Стоило кому-то из них, повертев счет, бросить: «Дороговато» и — прощай работа. Сколько их погорело до него. Мелочно-жадных, недальновидных. Сытин же здесь за деньгами не гнался. Изыскивал другие, окольные пути. Бизнес был не конкретный, почти беспроигрышный и назывался у них «беспорочный». Скажем, торговля информацией, сведение нужных людей, долевое участие в их операциях и т. д. Но за непрофитность места Сытин отыгрывался морально. Разогретых подопечных (он называл из «зайчатами») потчевал разбавленным коньяком. «Зайчата» толк в коньяках и винах знали, и потому дело было очень рискованным. Но он шел на это из одного желания не чувствовать себя до конца «нанятой шестеркой», «половым». Из желания какого-то глупого реванша. Потом, спустившись вниз к Шатунову и Галайбе, говорил с невозмутимым лицом: «А мои-то зайчата цейлонский хлебают. И нахваливают: „Фоль бланш, фоль бланш…”».

Сытинский отыгрыш, напоминавший детскую фигу в кармане, сходил ему с рук. Похоже, даже проницательный Антон Михайлович, директор, — и тот не догадывался. Во всяком случае ни на одном из своих приемов не было тонких намеков с его стороны.

А собирались они на директорский прием по сигналу Антона Михайловича. Собирались редко, узким кругом и, как многим казалось, стихийно. Несколько особо приближенных официантов, метрдотели, главный повар Судец, бухгалтер Бакшеев, старший экспедитор Дурдин, еще три-четыре человека. Антон Михайлович проводил такой сбор под флагом: «Посмотреть в глаза сослуживцам…» Мол, не зарвались ли? Не пора ли потерявших форму, уставших потихоньку начать удалять, чтобы потом списать на берег? А кому-то из рачительных, добросовестных помочь… Это он, Антон Михайлович, устроил когда-то жен Шатунова и Галайбы на работу, на которую ходить-то надо было раз в месяц — за зарплатой. Правда, половина денег отстегивалась в неизвестный фонд… И как же надо было быть начеку под пронзительным взглядом Антона Михайловича, чтобы, не теряя лица, оставаться, у него в фаворе. Если он кого-то не приглашал раз, другой, третий, это означало, что на нем ставят крест…

А начинался директорский прием с вялого разговора о тяготах работы, о мелочных неувязках, мешающих повышать показатели. Говорили, не вникая в суть слов, будто по какому-то языческому ритуалу пускали мыльные пузыри. Мол, ты — один, а я — два пустил. Ты такой, а я вон какой; под потолок поднялся и не лопнул. А какой красавец! Так и переливается…

Уютный кабинет, наполненный радужным лукавством мыльных пузырей, создавал атмосферу, сближавшую присутствующих. Смягчалась радиоактивность снайперских глаз Антона Михайловича. Возникало чувство крепкой притертости друг к другу, чувство стайности. А то, главное, что составляло суть их хищной борьбы за место под житейским солнцем, то, что еще более сплачивало их, — это только витало над ними и было невидимым, как воздух между цветастыми пузырями. Разговоры о нем, о главном, были неуместны здесь, неприличны. Каждый читал в глазах другого: «Жизнь — борьба, проигрывает — слабый. Среди нас слабых нет…» В такой обстановке естественным было выпить по бокалу шампанского, открываемого без парадного грохота. И уже в глазах Антона Михайловича гасла прокурорская неотвратимость, а на гладких восковых щечках, похожих на фруктовый муляж, появлялись добренькие старческие ямочки. Появлялись в ту минуту, когда с бокалом в руке к нему приближался Сытин. Приближался с удивительным чувством меры и достоинства в сдержанных движениях. О, подать себя Сытин умел. Уж он-то знал, стоеросового угодничества Антон Михайлович не терпел; считал таких людей узкими, ограниченными и непригодными для настоящей работы.

Сытин приближался, чтобы чокнуться с патроном. И, как всегда, случалось маленькое чудо: раздавался мелодичный звон хрусталя — и у всех на глазах краешек бокала Сытина вдруг от удара обламывался и плавно валился на дно, в белую гущу газовых пузырьков. «Вот сукин сын! — восхищенно восклицал Антон Михайлович. — Как это ты делаешь?» «Все происходит само. Это и для меня тайна», — смиренно потупившись, отвечал Сытин.

Полагали, что он заранее подпиливает краешек бокала алмазиком перстня. Но «подготовительной работы» никто никогда не видел.

Фокус Сытина приводил Антона Михайловича в чудесное настроение. Верхом интимной расположенности к окружающим было его доверительное: «А что, братцы, снесу-ка я в Ялте тезкину избу-читальню?.. На ее месте поставлю свою. Такую… где не стыдно будет провести закат жизни. И пусть на огонек по старой памяти заходят бедные туристы и богатые иностранцы. Всех без разбора буду принимать хлебом-солью. В Мелихово-то, или куда там еще, ведь не скоро доберутся…»

И когда вокруг туманно улыбались, покачивали понимающе головами, Антон Михайлович вдруг заливался мелким скачущим смехом: «Да ладно! Шучу!.. Уж больно в хороших местах оказываются у нас эти реликтовые дома-усадьбы…» Потом неожиданно серьезнел лицом, прикрывал глаза пальцами белой пухлой руки, говорил: «А ведь смог бы. Эх, смог бы, ребятишки…»

Казалось, Антон Михайлович переоценивал свои возможности. Но никто из окружающих не знал им предела. Не знал предела ловкости и изворотливости своего патрона, в войну командовавшего подводной лодкой, избегнувшего стольких опасностей, ушедшего от стольких погонь. И потому даже у них, у бойцов, от слов его по спине пробегали мурашки…


…Шатунов играть отказался. Галайба снова поставил на доске партию Рибли — Каутли. Ему вдруг показалось, что у белого слона есть иной вариант продолжения. Он начал высказывать Шатунову свои соображения, но тот смотрел на доску, занятый своими мыслями.

Солнечный свет, пробившись сквозь жалюзи досок, ровными вертикальными полосами желтел на стенках с посудой. Даже на щеке у Галайбы была такая же, но он не отклонился, не отодвинулся только зажмурил освещенный глаз.

— И к кому она могла закатиться?.. — хмуро произнес Шатунов. — Ребра бы тому пересчитать.

— Брось. Никуда они не денутся. Что моя швабра, что твоя. В первый раз, что ли? А, может, в Сочи сорвалась?

Шатунов откинулся на спинку стула.

— Да нет. Скажешь тоже. Юрка у меня заболел, у старух сейчас. Не могла бы она сейчас… Да и кто там в это время, одно старичье?

— Э-э, да нам работа подвалила, — вдруг оживился Галайба, перебивая, и показал глазами.

Они увидели за столиком в углу у окна парня.

— Ты заметил, когда он сел?

— Нет.

— Ладно, пойду-ка покормлю, — Шатунов был рад возможности отвлечься. Потянул смокинг, висевший на спинке стула, поправил бабочку. Спросил глазами Галайбу: «Как?». «Порядок», — кивнул тот.

Он перекинул на левую руку салфетку и вышел.

Пересекая зал, уже автоматом определил: залётный. Правда, старается держаться уверенно, спокойно. Но нет-нет да посмотрит по сторонам с такой почтительностью, что всякий на месте Шатунова рассмеялся бы. Чуток есть — не по себе человеку. И еще было видно, что парень из тех, кому подскажи, как правильно перейти улицу, так он навечно зачислит тебя в сердечные друзья. Так на лице это все и написано.

— Здравствуйте.

— День добрый, — парень еще издалека кивал головой, улыбался. И в глазах его было: «Вот уж спасибо! Вовремя подошли, прямо спасли…»

В ответ Шатунов всем своим видом излучал понимание, сочувствие и высшую предупредительность.

Парень таял в тихой благодарности.

— Откуда к нам? — утепляя улыбкой глаза, спросил Шатунов.

— Издалека. Ой, издалека. Из Вилюйска!.. Слыхали?

— Далеконько же отсюда, — говоря это, Шатунов быстрыми ловкими движениями касался обеденных приборов, зорко вглядываясь, все ли так. Поправил салфетки, скатерть, на которой чуть топорщились углом длинные стрелки от утюга. Даже на ободки фужеров и рюмок посмотрел внимательно, словно надеялся разглядеть на них след сытинского алмазика.

— Мостостроитель я, — заливался соловьем парень, ободряя себя щелчками по спичечному коробку. Сейчас, в пустом зале, звук этот раздавался гулко. — Сами спроектировали там у себя мостишко. Да вот не утвердить было никак. Ездили, ездили — все без толку. А сегодня на мне дело развязалось. И, знаете, удачно. Вот везу домой подписанный проект, — парень взял с соседнего кресла кожаную черную папку на молнии, повертел ее в руках.

— Поздравляю с победой, — Шатунов скосил глаза к ногам парня. — А этот пакет ваш?

— Да, мой. Дочке кроличью шубку тут отхватил. Представляете, без всякой очереди. Повезло. В общем-то я везучий… А с пакетом меня швейцар пропустил. «Ладно, — говорит, — ступай. Там сейчас пусто».

— От вас соболя, а от нас — кролики? — усмехнулся Шатунов.

— Так получается, — рассмеялся парень, обнажив крепкие белые зубы. — Впрочем, зачем ребенку соболя, только портить.

— Не скажите. А мосты, простите, какие? Железнодорожные?

— Да.

— Средние, неразрезные?

— Точно.

— Арочные? Рамные со шпрингельными решетками?

— У нас чаще рамные, с треугольными… А что, доводилось иметь дело?

— Просто на вашем лице это все написано. А у нас глаз. Наметанный.

— О, уважаю! Уважаю профессионализм, — парень вскинул обе руки, сдаваясь. На темных рукавах пиджака Шатунов увидел светлые пылинки, явно гостиничного происхождения.

— Да уж, нет хуже дилетантства. А какой заканчивали?

Парень назвал.

— Так что прикажете подать?

— Ну, приказывать… — парень смутился, уши его зарозовели. Он держал меню в толстой тяжелой обложке. Глаза его, видно, разбежались. — Я уж лучше вас попрошу…

Шатунов не отозвался.

Парень водил пальцем по строчкам, отыскивая хоть что-то знакомое.

Стоя над ним, Шатунов с некоторым сочувствием думал: «Головушка… Проломить волынщиков в проектном — нипочем, а супешник выбрать, так на макушке волосики шевелятся…»

Назад Дальше