Токийская невеста - Амели Нотомб 6 стр.


Везде, кроме подножия, где он выглядит, как любая другая гора, бесформенным вздутием рельефа.

У Ринри имелось специальное снаряжение: горные ботинки, комбинезон для космических полетов, альпеншток. Он с жалостью окинул взглядом мои джинсы и кроссовки, но от комментариев удержался, наверно, чтобы не сыпать мне соль на раны.

— Пошли? — сказал он.

Только этого я и ждала, чтобы дать волю своим ногам, и они мгновенно понесли меня вперед. Стоял полдень — в природе и у меня в душе. Я шла наверх, радуясь, что идти еще так далеко. Первые полторы тысячи метров были самыми трудными: приходилось идти по рыхлой лаве, в которой вязли кроссовки. Как говорится, надо было очень хотеть. Хотели все. Вид стариков, вереницей поднимавшихся по склону, внушал невольное почтение.

Затем мы оказались на настоящей горе, с изумительно твердой землей, перемежающейся участками черного камня. Мы миновали отметку в 1500 метров, где происходит мое перерождение. Я подождала Ринри, который отстал от меня всего метров на двести, и назначила ему встречу на вершине.

Потом он сказал мне:

— Не понимаю, что дальше произошло. Ты просто исчезла.

Так оно и было. После полутора тысяч метров я исчезаю. Мое тело становится чистой энергией, и пока все недоумевают, куда я делась, ноги успевают унести меня так далеко, что я делаюсь невидимой. Эта способность есть не у меня одной, но я не знаю никого, в ком ее так трудно заподозрить, потому что с виду на Заратустру[18] я совершенно не похожа.

Однако именно в него я и превращаюсь. Меня вдруг подхватывает какая-то нечеловеческая сила, и я взмываю прямо к солнцу. В голове моей звучат божественные гимны — не славословие богам, а песнь обитателей Олимпа. Геракл — мой тщедушный младший братишка. Но это лишь греческая ветвь моего рода. Мы, маздеисты, — совсем другое дело.

Быть Заратустрой — это значит, что вместо ступней у вас крылатые божества, пожирающие гору и превращающие ее в небо, а вместо коленей катапульты, где стрела — все ваше тело. Это значит, что в животе у вас бьют барабаны войны, а в сердце раздается победный марш, и в вас вселяется такая устрашающая радость, что вынести ее обычный человек не в состоянии; быть Заратустрой — значит владеть всеми силами этого мира только потому, что вы призвали их и способны в себя вместить, это значит перестать касаться земли, вступив в прямой диалог с солнцем.

Судьба, известная своим чувством юмора, пожелала, чтоб я родилась бельгийкой. Происходить из плоской страны,[19] принадлежа к потомкам Заратустры, — это вызов, вынуждающий стать двойным агентом.

Я обогнала толпы японцев. Некоторые поднимали глаза от дороги, чтобы посмотреть на пролетающий метеор. Старики говорили «вакаймоно» («молодая») в оправдание себе. Молодым сказать было нечего.

Когда я обогнала вообще всех, выяснилось, что я такая не одна. Среди дневной порции паломников обнаружился еще один Заратустра, который хотел непременно со мной познакомиться: солдат с американской военной базы на Окинаве.

— Мне уже начинало казаться, что я какой-то не такой, как все люди, — сказал он, — а вы хоть и девушка, а ходите так же быстро.

Я не стала объяснять ему, что во все времена на свете существовали зороастрийцы. Он не заслуживал чести принадлежать к нашему роду: был болтлив и равнодушен к сакральному. Такие генетические сбои случаются в любых семьях.

Пейзаж стал ослепительным, я сделала попытку открыть глаза моему американскому родичу на это великолепие. Он сказал:

— Yeah, great country.[20]

Я догадывалась, что примерно такой же энтузиазм вызвала бы у него тарелка с оладьями.

Я решила избавиться от него и пошла быстрее. Не тут-то было, он как прирос ко мне и, не отставая ни на шаг, без конца повторял:

— That's a girl![21]

Он был симпатяга, то есть не зороастриец ни на йоту. Я мечтала остаться в одиночестве, дабы познать маздео-вагнеро-ницшеанское состояние духа в подобающей обстановке. Это было исключено в обществе моего солдата, который говорил не умолкая и спрашивал, правда ли, что Бельгия — страна тюльпанов. Никогда я так не проклинала американское военное присутствие на Окинаве.

На высоте три с половиной тысячи я вежливо попросила его помолчать, объяснив, что это священная гора и мне хочется преодолеть оставшиеся двести семьдесят семь метров, отрешившись от всего суетного.

— No problem,[22] — сказал он.

Мне удалось забыть о нем, и я завершила подъем в пьянящем восторге.

На вершине мне открылась лунная поверхность: огромный вулканический провал, окаймленный поверху узкой полосой скал и камней. Невозможно удержать равновесие иначе, как шагая вдоль окружности кратера. Внизу под синим небом, насколько хватало глаз, расстилалась равнина.

Было четыре часа пополудни.

— Что вы собираетесь делать?

— Ждать своего друга.

Это возымело желаемый эффект: американец тут же развернулся и отправился вниз. Я задышала свободнее.

Я шла вдоль кратера. Казалось, его не обойти за целый день. Никто не отважился бы туда спуститься: вулкан давно потух, но этот карьер титанов священен.

Я села на землю в том месте, куда прибывали паломники. Не знаю почему, все поднимались по одному и тому же склону, хотя гора круглая. Возможно, просто в силу японского конформизма, который приняла для себя и я, возмечтав стать японкой. Кроме американца и меня, я не увидела здесь ни одного иностранца. Волнующее зрелище являли старики: они выходили на вершину, опираясь на посох, исполненные достоинства и явно страшно довольные своим подвигом.

Восьмидесятилетний старец, поднявшийся около шести вечера, воскликнул:

— Теперь я настоящий японец!

Значит, войны ему было недостаточно. Только перемещение на 3776 метров ввысь давало право на это звание.

В стране, где люди не такие честные, масса народу жульнически приписала бы себе это восхождение, так что пришлось бы установить возле кратера будку, где выдавали бы справки. Меня бы такой вариант устроил. Но, увы, у меня не будет никаких доказательств, кроме моего слова: разумеется, оно ничего мне не даст.

Ринри появился только в половине седьмого.

— Ты здесь! — воскликнул он с облегчением.

— Уже давным-давно.

Он рухнул на землю.

— Больше не могу.

— Зато теперь ты настоящий японец!

— А то я раньше им не был!

Я отметила разницу между ним и стариком. Видимо, принадлежность к японской нации утратила часть своего престижа.

— Ты же не будешь здесь ночевать, вставай, — сказала я.

Я подняла его и повела к длинному горному приюту, где можно было раздобыть матрас. Он угостил меня печеньем и содовой, я напомнила, что мы должны встать затемно, чтобы увидеть восход солнца.

— Как ты так быстро поднялась?

— Просто я Заратустра.

— Заратустра? Который говорил так?

— Именно.

Ринри воспринял эту информацию без удивления и мгновенно уснул. Я пыталась его растолкать, мне хотелось поговорить с ним, — легче разбудить покойника. Могла ли я спать? Я же на вершине Фудзи, это слишком невероятно, чтобы хоть на миг сомкнуть глаза. Я вышла из приюта.

Темнота затопила равнину. Вдали виднелся огромный светящийся гриб — Токио. Я вздрагивала от холода и волнения, глядя на эту японскую панораму — древняя гора Фудзи и футуристическая столица.

Я легла у края кратера и провела остаток бессонной ночи, дрожа от мыслей, не умещавшихся во мне. В приюте все в конце концов уснули. А я хотела увидеть первые лучи.

И вдруг мне открылась фантастическая картина. Сразу после полуночи вверх по склону потянулись вереницы огоньков. Значит, нашлись люди, не побоявшиеся совершить восхождение в темноте, — наверняка чтобы поменьше ждать на холоде. Ведь главное — не пропустить восход. Не обязательно приходить заранее. Со слезами на глазах я следила за неторопливыми золотыми гусеницами, которые, изгибаясь, ползли к вершине. Было очевидно, что это не какие-то богатыри-атлеты, а обыкновенные люди. Ну как не восхищаться таким народом?

К четырем часам утра, как раз когда первые ночные паломники вышли на вершину, в небе появились волокна света. Я побежала будить Ринри, который пробурчал, что он и так японец, и назначил мне встречу у машины в конце дня. «Если я заслужила звание японки, то он — типичный бельгиец», — подумала я и бросилась наружу. Там уже стояла небольшая толпа, глядя на зарождающийся день.

Я подошла и встала рядом. Все ждали, высматривая в глубокой тишине отблески светила. Сердце у меня колотилось. Ни единого облачка в летнем небе. Позади бездна мертвого вулкана.

Внезапно на горизонте возник красный лоскут. По безмолвствующей толпе пробежал трепет. Затем с быстротой, не умалявшей величия, весь диск выплыл из небытия и повис над равниной.

Тут произошло нечто, отчего у меня до сих пор стоит комок в горле. Из груди сотен собравшихся здесь людей, в том числе и из моей, вырвался крик:

— Банзай!

Этот крик был каплей в море, литотой, антигиперболой: десяти тысячелетий не хватило бы, чтобы выразить японское ощущение вечности, вызванное этим зрелищем.

Наверно, мы напоминали сборище крайне правых. Однако люди, стоявшие здесь, имели такое же отношение к фашизму, как вы или я. На самом деле, мы участвовали не в идеологическом действе, а в мифологическом, причем, несомненно, самом впечатляющем в мире.

Полными слез глазами я смотрела, как японский флаг постепенно утрачивает алый цвет и заливает золотом еще совсем бледное небо. Аматэрасу[23] признала меня сестрой.

Когда коллективный экстаз прошел, я услышала, как сзади кто-то сказал:

— Ну, пора спускаться. Я считаю, что это трудней. Говорят, рекорд — пятьдесят пять минут. Не понимаю, как такое возможно, тем более что результат не засчитывается, если хоть раз упадешь. Нужно проделать весь путь на своих двоих.

— А как же еще? — спросил другой.

— Склон очень скользкий, и можно съехать сидя. На моих глазах так съезжала одна пожилая женщина.

— Значит, это не первое ваше восхождение?

— Третье. Мне не надоедает.

«Он уже не раз отработал свою национальность», — подумала я.

Слова его не пропали для меня даром.

Я повернулась лицом к солнцу и ровно в пять тридцать пустилась вниз. Я отключила все тормоза. Это было нечто невероятное: чтобы не упасть, ногам приходилось двигаться непрерывно, бежать по лаве, не останавливаясь ни на миг, а мозг в своей одержимости работал еще быстрее, ни на секунду не ослабляя бдительности; я хохотала, стараясь не шлепнуться в моменты скольжения, неизбежно ускорявшего темп; я была снарядом, выпущенным под восходящее солнце, своим собственным подопытным в баллистическом эксперименте, и вопила так, что чудом не разбудила вулкан.

Когда я спустилась на стоянку, не было даже шести пятнадцати: я побила рекорд, и еще как. Увы, его никто не зарегистрировал. Мое достижение навсегда останется лишь моим собственным мифом.

Я вымыла под краном лицо, черное от вулканической пыли, и попила воды. Теперь мне оставалось только ждать Ринри. Ожидание обещало быть долгим. К счастью, невозможно скучать, глядя на идущих мимо людей, особенно в Японии. Я села на землю и много часов подряд смотрела на своих новых соотечественников.

Ринри спустился, наверно, около двух. Он был едва жив от усталости. Но не моргнув глазом усадил меня в «мерседес» и отвез в Токио.

Назавтра он прислал мне двадцать две красные розы. К ним прилагалась записка: «С Днем рождения, дорогой Заратустра!»

Ринри извинялся, что он не сверхчеловек, поэтому не мог принести цветы сам. У него так разболелись ноги, что он не в силах был встать.

###

Спустя несколько дней Ринри позвонил мне и сказал, что его семейство на неделю уезжает. Он предложил мне пожить это время у него.

Я согласилась с опаской и любопытством — никогда еще мы не были вместе так долго.

Он приехал забрать меня и мои пожитки. Войдя в бетонный замок, я робко спросила:

— А где я буду спать?

— Со мной, в постели родителей.

Я запротестовала, мне казалось, что это неправильно. Ринри, по обыкновению, пожал плечами.

— Это все-таки постель твоих родителей!

— Они же не узнают, — сказал он.

— Но я-то знаю.

— Не спать же нам на моем односпальном футоне. Будет ужасно тесно.

— Других вариантов нет?

— Есть. Постель бабушки и дедушки.

Это подействовало. От отвращения к его деду и бабке я мгновенно согласилась спать на родительском ложе.

Оно оказалось гигантским водяным матрасом. Такие комфортабельные капканы были в моде лет двадцать назад. На редкость неудобная вещь.

— Интересно, — заметила я. — Тут надо двадцать раз подумать, прежде чем сделать малейшее движение.

— Чувствуешь себя как на каноэ в фильме «Освобождение».[24]

— Точно. Освобождение — это когда из него выберешься.

Ринри, задумавший какое-то хитрое меню, скрылся на кухне. Я отправилась бродить по бетонному замку.

Почему мне все время казалось, что на меня направлена камера? Я не могла избавиться от ощущения, что за мной следит незримое око. Я состроила рожу потолку, потом стенам, но ничего не произошло. Враг был хитер и делал вид, будто не замечает моих дерзких выходок. Надо быть начеку.

Ринри застал меня, когда я показывала язык какой-то современной картине.

— Тебе не нравится Накагами? — спросил он.

— Нравится, — совершенно искренне сказала я, глядя на картину, где все было погружено в потрясающую тьму.

Ринри, наверно, пришел к выводу, что бельгийцы всегда показывают язык картинам, которые их особенно волнуют.

На столе меня ждали восхитительные яства: шпинат с кунжутом, заливные перепелиные яйца с тисо, морские ежи. Я набросилась было на эту роскошь, но заметила, что Ринри не ест.

— А ты?

— Я это не люблю.

— Зачем же приготовил?

— Для тебя. Мне нравится смотреть, как ты ешь.

— Мне тоже нравится смотреть, как ты ешь, — сказала я, скрестив руки на груди.

— Пожалуйста, ешь, это так красиво.

— Я объявляю голодовку и буду голодать до тех пор, пока ты не принесешь себе еду.

Для меня было пыткой его огорчать и главное, бороться с искушением немедленно сожрать все эти чудеса, от которых я не могла отвести глаз.

Ринри уныло поплелся на кухню и вернулся, неся итало-американскую салями и баночку майонеза. «Нет, он не сделает этого!» — ужаснулась я. Однако он сделал: съел всю салями, намазывая каждый кружок сантиметровым слоем майонеза. Что это было: месть или вызов? Делая вид, будто мне все равно, я продолжала наслаждаться гастрономическими изысками, пока он кудахтал от удовольствия, поедая этот кошмар. Он заметил мое каменное лицо и ехидно сказал:

— Ты же требовала, чтобы я поел?

— Ну да, я очень рада, — соврала я. — Мы оба едим то, что любим, и это замечательно.

— Мне хочется пригласить друзей, чтобы представить их тебе. Ты не возражаешь?

Я не возражала. Решили, что вечеринка состоится через пять дней.

Были каникулы. За все это время я ни разу не вышла из бетонного замка. Ринри обращался со мной как с принцессой. На столе в гостиной, под картиной Накагами, он поставил для меня лаковую шкатулку с набором для письма. Мне было не по себе, я никогда не писала в таких условиях. Чтобы сочинять, ничего нет лучше дешевых принадлежностей, даже попросту бросовых. От лака потели пальцы, и я запачкала рукопись.

Ринри ошалело смотрел на меня, и моя ручка застывала в воздухе. Тогда он с умоляющим видом изображал, будто водит рукой по бумаге, показывая мне, чтобы я писала, и я поняла, что можно просто калякать что попало, раз ему это так нравится. Как герой «Сияния», я тысячу раз написала, что схожу с ума. Но за отсутствием топора не смогла доиграть его роль до конца.

До сих пор единственной известной мне формой жизни вдвоем была наша жизнь с сестрой. Но поскольку она мой полный двойник, это было не совместное существование двух разных людей, а скорее жизнь идеального существа в полном ладу с собой.

С Ринри для меня все оказалось новым, пронизанным очаровательной неловкостью. Эта жизнь напоминала водяной матрас, на котором мы спали, неудобный, старомодный, смешной и по-своему трогательный. Наша близость строилась на том, что мы вместе испытывали волнующий дискомфорт.

Когда Ринри называл меня красивой, мне полагалось все бросить и застыть в той позе, в какой он меня застал, почти всегда странной. А он ходил вокруг меня и восклицал: «О!» Я терялась. Однажды я вошла в кухню, где он что-то стряпал. Мне попался на глаза помидор, и я решительно вгрызлась в него. Ринри испустил вопль, я подумала, что это очередной приступ восторга, и замерла. Но он вырвал у меня помидор, крича, что это портит цвет лица. Я сочла такое поведение неслыханным, тем более со стороны пожирателя салями с майонезом, и отняла помидор. Он безнадежно вздохнул, скорбя о тленности белизны.

Иногда звонил телефон. Он отвечал подозрительно кратко и скупо. Разговоры длились не больше десяти секунд. Я еще не знала, что в Японии так принято, и снова забеспокоилась, не принадлежит ли он к якудза — на эту мысль еще в самом начале навел меня его сверкающий «мерседес». Ринри ездил за покупками и возвращался через два часа с тремя корешками имбиря. За этим наверняка что-то крылось. К тому же через сестру он мог быть связан с калифорнийской мафией.

Потом, когда его невиновность уже не вызывала сомнений, я поняла, что правда еще более невероятна: он действительно тратил два часа на то, чтобы выбрать три корешка имбиря.

Время почти не двигалось. Я могла ездить в город, но мне такое даже в голову не приходило. Мне нравилось мое затворничество. Когда Ринри отлучался по своим таинственным делам, мне хотелось воспользоваться одиночеством, чтобы совершить какой-нибудь скверный поступок: я слонялась по бетонному замку, ища, что бы такое испортить, и не находила. Махнув рукой, я садилась писать.

Назад Дальше