— Мне действительно необходимо было вернуться в Японию, но почему такой ценой?
— А почему она не поехала с тобой?
— Она хочет жить в Бельгии. У нее там работа. И у нее нет такой страсти к твоей стране, как у меня.
— Вот и у Рики тоже. Она равнодушна к Японии.
Как же так, как это возможно, чтобы на таких необыкновенных девушек, как наши сестры, не действовало очарование Японии? Я спросила у Ринри, чему его сестра учится в Калифорнии. Он ответил, что программа у нее довольно туманная, а вообще-то она любовница одного из королей китайской мафии в Лос-Анджелесе по имени Чан.
— Ты не представляешь, какой он богатый, — сказал он, обреченно усмехаясь.
Меня это ошеломило, я не в силах была понять, как слетевший с небес ангел может по доброй воле жить с преступником. «Не будь дурой, — ответила я сама себе, — так устроен мир испокон веков». Я вдруг вообразила Рику в боа из перьев и туфлях на шпильках, шествующую под руку с китайцем в белом костюме. Я расхохоталась.
Ринри понимающе улыбнулся. Сестры предстали перед нами в бульоне с лапшой. В нашей связи был смысл.
###Я упивалась своими успехами в японском, но куда больше меня поражали успехи Ринри во французском, которые были поистине головокружительными.
Нашей любимой игрой стало выпендриваться друг перед другом, щеголяя своими познаниями. Когда поднимался ветер, Ринри мог сказать:
— Так дует, как будто бык пернул.
В устах утонченного японца это звучало безумно смешно.
Когда он выпаливал что-нибудь несусветное, я тоже не упускала случая блеснуть и бросала ему:
— Нани-о оссяимас ка?
Что переводится — вернее, не переводится, ибо никто, кроме японцев, не в состоянии употребить подобный оборот, изысканный до такой степени, что они и сами почти перестали его употреблять, — «Что дерзнули вы столь достойно изречь?»
Он умирал от смеха. Однажды его родители пригласили меня на ужин, и мне захотелось произвести на них впечатление. Как только Ринри дал мне какой-то повод, я тут же произнесла, громко, чтобы все слышали:
— Нани-о оссяимас ка?
Оправившись от удивления, месье взвыл от хохота. Возмущенные дедушка и бабушка меня отчитали, заявив, что я не имею права такое говорить. Мадам дождалась тишины и с улыбкой сказала мне:
— Не стоит трудиться изображать хорошее воспитание, с таким подвижным лицом ты все равно никогда не станешь настоящей дамой.
Я получила подтверждение тому, что давно уже угадывала за ее безукоризненной вежливостью: эта женщина меня ненавидит. Я не только краду у нее сына, но я вдобавок иностранка. И то и другое преступно, однако она, видимо, чуяла во мне и нечто иное, что не нравилось ей еще больше.
— Вот бы Рика посмеялась, будь она здесь, — сказал Ринри, пропустив мимо ушей сказанную матерью гадость.
Когда-то я учила английский, нидерландский, немецкий и итальянский. Со всеми этими языками у меня происходило одно и то же: я понимала лучше, чем говорила. Что вполне логично: сначала мы наблюдаем некий вид поведения, потом перенимаем его. Знания еще нет, а лингвистическая интуиция уже работает.
С японским все было наоборот: активное владение намного опережало пассивное. И это опережение так никогда и не сгладилось, чему я не нахожу объяснения. Не раз мне случалось выразить по-японски такие мудреные вещи, что собеседник, уверенный, будто имеет дело с дипломированной японисткой, отвечал мне столь же витиеватым слогом. Мне оставалось лишь спасаться бегством, дабы скрыть, что я ни слова не поняла. Если же бегство оказывалось невозможным, я пыталась угадать, что, теоретически, мой визави мог мне возразить, и продолжала собственный монолог, маскируя его под диалог.
Я расспрашивала языковедов, и все они заверили меня, что это нормально: «В языке, настолько далеком от родного, у вас не может быть лингвистического чутья». Но они не учитывали, что первые пять лет жизни я говорила по-японски. Потом я жила в Китае, в Бангладеш и так далее: там, как и везде, пассивное знание языка у меня было лучше активного. Похоже, с Японией в моем случае действительно имеет место некое исключение, причину которого мне нравится приписывать судьбе: это страна, где пассивность для меня невозможна.
Случилось неизбежное. В июне Ринри с похоронным видом сообщил мне, что хиросимского соуса больше не осталось.
— При наших темпах потребления иначе и быть не могло.
Я в очередной раз оценила его французский. И ответила:
— Ну и хорошо! Я давно мечтала съездить с тобой в Хиросиму.
На его лице огорчение сменилось ужасом. Решив, что дело в историческом прошлом этого города, я пустила в ход дипломатию:
— Весь мир преклоняется перед мужеством, с которым Хиросима и Нагасаки пережили…
— Не в том дело, — перебил он меня. — Я прочел книжку этой француженки, о которой ты говорила…
— «Хиросима, любовь моя».
— Да. Я ничего не понял.
Я рассмеялась.
— Не волнуйся, многие французы тоже сначала не поняли. Тем более стоит съездить в Хиросиму, — вывернулась я.
— Ты хочешь сказать, что если прочесть эту книжку в Хиросиме, то все будет понятно?
— Конечно!
— Бред. Незачем ехать в Венецию, чтобы понять «Смерть в Венеции», или в Парму, чтобы понять «Пармскую обитель».
— Маргерит Дюрас не как все, это писательница особенная, — возразила я, твердо веря в то, что говорю.
Мы назначили встречу на семь утра в субботу в аэропорту Ханэда. Я предпочла бы поезд, но для японцев поездка на поезде — дело обычное, а Ринри хотелось разнообразия.
— И потом, когда летишь над Хиросимой, то, наверно, чувствуешь себя как на борту «Энолы Гей»,[16] — сказал он.
Было начало июня. В Токио стояла идеальная погода, двадцать пять градусов. В Хиросиме было на два градуса больше и в воздухе уже скапливалась влажность близкого сезона муссонов. Но солнце еще не исчезло с неба.
В аэропорту Хиросимы у меня возникло странное чувство: в этом городе не 1989 год. Я даже не могла понять, какой именно: нет, точно не 1945-й, все вокруг напоминало скорее эпоху пятидесятых-шестидесятых. Неужели атомный взрыв затормозил ход времени? Между тем современных зданий было немало, прохожие нормально одеты, машины такие же, как во всей Японии. Казалось, люди живут здесь напряженнее, чем везде. Сам город, название которого для всего мира означало смерть, обострил в них ощущение жизни, и отсюда общее впечатление оптимизма, напоминавшее обстановку тех лет, когда человечество еще верило в будущее.
Это открытие меня сразило. Хиросима с первых минут потрясла меня волнующей атмосферой мужественного счастья.
Музей бомбы перевернул мне душу. Все вроде бы знаешь, но подробности превосходят воображение. Факты поданы с такой пронзительной ясностью и простотой, что это граничит с поэзией. Нам рассказали про поезд, который шел в Хиросиму вдоль побережья 6 августа 1945 года. Люди ехали на работу, сонно поглядывая в окна на приближающийся город. Потом поезд нырнул в туннель, а когда вынырнул, оказалось, что Хиросимы больше нет.
Бродя по улицам, я думала: вот оно, уникальное чувство собственного достоинства, отличающее японцев, здесь оно проявляется самым поразительным образом. Ничто, абсолютно ничто не наводило на мысль о том, что это город-мученик. В любой другой стране из такого невообразимого кошмара наверняка выкачали бы все дивиденды, какие только возможно. Капитал, нажитый на трагедии, национальное богатство стольких государств, отсутствовал в Хиросиме.
В Парке Мира влюбленные целовались на скамейках, как в песне Брассенса. Тут я вспомнила, что приехала не одна, и решила отдать дань местным обычаям. Когда это было исполнено, Ринри достал из кармана книжечку Маргерит Дюрас. Я о ней совершенно забыла. А он только об этом и думал. И прочел мне вслух все от начала до конца.
Казалось, он зачитывает обвинительный акт и мне предстоит держать ответ по всем пунктам. Благодаря длине текста и замедляющему речь японскому произношению я успела выработать тактику защиты. Труднее всего было удержаться от смеха, когда он читал, раздражаясь от непонимания: «Ты меня убиваешь, ты даешь мне столько счастья». У него это получалось не так, как у Эмманюель Рива.[17]
Через два часа, дочитав, он закрыл книгу и посмотрел на меня.
— Великолепно, правда? — рискнула я.
— Не знаю. — Он был непреклонен.
Дешево отделаться мне не удалось.
— Чтобы французскую девчонку, обритую после оккупации за любовь с немцем, приравнять к жертвам Хиросимы, надо иметь смелость Маргерит Дюрас.
— Так она это имела в виду?
— Да. Она пишет о любви, которую всегда и везде топчут варвары.
— А почему в такой странной манере?
— Это же Дюрас! Ее прелесть в том, что, читая, ты нечто чувствуешь, хотя и не всегда понимаешь.
— Я лично ничего не почувствовал.
— Почувствовал. Ты рассердился.
— Она именно этого добивалась?
— Дюрас устраивает и такая реакция. Вполне, кстати, естественная. Когда дочитываешь книги Дюрас, испытываешь ощущение фрустрации. Это как расследование, которое вдруг закрывается, хотя толком так ничего и не выяснилось. Ты лишь увидел нечто сквозь матовое стекло. Выходишь из-за стола голодным.
— Я голодный.
— Я тоже.
Окономияки — местное фирменное блюдо. Здесь эти лепешки готовят в огромных уличных палатках, на гигантских противнях, дым от которых тянется в темноту. Несмотря на довольно прохладный вечер, с повара градом лил пот и капал прямо в тесто. Это способствовало великолепию вкуса. Никогда мы не ели таких дивных окономияки. Ринри воспользовался случаем, чтобы купить у повара неимоверное количество хиросимского соуса.
Потом, в номере, у меня появился повод произнести множество фраз из книги Дюрас. На сей раз они понравились Ринри куда больше. Я не пожалела сил, самоотверженно потрудившись во славу французской литературы.
###В начале июля ко мне на месяц приехала сестра. Я чуть не умерла от счастья, увидев ее снова. Целый час мы только урчали и визжали, не переставая обниматься.
Вечером Ринри ждал нас у порога в белом «мерседесе». Я предъявила ему самое драгоценное, что было у меня в мире. Оба страшно робели. Заполнять паузы в разговорах пришлось мне.
Когда мы остались с Жюльеттой вдвоем, я спросила, как ей Ринри.
— Худой.
— А кроме этого?
Больше я почти ничего не добилась. И позвонила Ринри:
— Ну, как она тебе понравилась?
— Худая, — сказал он.
Тут тоже я почти ничего не добилась. Отвергнув мысль о сговоре, я возмущалась про себя: как примитивно они мыслят! Ну да, оба худые, и что? Неужели ничего поинтереснее сказать не могли? Для меня важно было совсем другое: красота и волшебное очарование моей сестры, необычность и утонченность Ринри.
Никакой враждебности в их взаимной оценке не было: они сразу друг другу понравились. Со временем я поняла, что по-своему они были правы. Если окинуть взглядом мое прошлое, то выясняется, что все люди, что-то значившие для меня, были худыми. Разумеется, это не главная их черта, зато единственная, которая их объединяет. Наверняка неспроста.
Конечно, мне встречалось на жизненном пути множество худых мужчин и женщин, никак не повлиявших на мою судьбу. Вдобавок я провела несколько лет в Бангладеш, где основная масса населения — ходячие скелеты. Одна человеческая жизнь не может вместить стольких людей, даже совсем бестелесных. Но на смертном одре перед моим взором пройдет череда очень худых теней.
И хотя у меня нет этому объяснения, подозреваю, что таков мой выбор, осознанный или нет. В моих романах те, кто оказывается предметом любви, всегда необычайно худы. Но не надо делать вывод, что одной худобы мне достаточно. Года два назад некая юная идиотка, чье имя я утаю, предложила мне себя в качестве, о котором я предпочитаю не догадываться. Видя мое изумление, эта дуреха повертелась передо мной, чтобы продемонстрировать свое изящество, и заявила, клянусь:
— Вы не находите, что я похожа на одну из ваших героинь?
Итак, лето 1989 года. Я дала своему худому ухажеру отставку на месяц: мы с Жюльеттой отправились в паломничество. Поезд доставил нас в Кансай. Пейзаж был все так же прекрасен. Но никому не пожелаю такой поездки. Чудо, что я вообще пережила этот шок. Не будь рядом моей сестры, я никогда не отважилась бы вернуться в места нашего детства. Не будь рядом моей сестры, я умерла бы от разрыва сердца в поселке Сюкугава.
Пятого августа Жюльетта улетела в Бельгию. Я несколько часов выла, как зверь, запершись у себя в квартире. Когда грудь моя исторгла все вопли, которые там накопились, я позвонила Ринри. Он благородно скрыл свою радость, зная мою печаль. За мной приехал белый «мерседес».
Он повез меня в парк Сироганэ.
— Последний раз мы были здесь с Рикой, — сказала я. — Ты не воспользовался моим отсутствием, чтобы навестить ее?
— Нет. Она там совсем другая. Она играет роль.
— Чем же ты занимался все это время?
— Читал по-французски книгу о тамплиерах, — ответил он, оживившись.
— Хорошо.
— Я решил стать одним из них.
— Не поняла.
— Я хочу стать тамплиером.
Весь вечер я объясняла Ринри несвоевременность такого шага. В Европе, при Филиппе Красивом, он имел бы высокий смысл. В Токио в 1989 году для будущего директора ювелирной фирмы это был полный абсурд.
— Хочу быть рыцарем Храма, — упрямился огорченный Ринри. — Уверен, что в Японии есть храмовники.
— Не сомневаюсь, хотя бы потому, что в вашей стране есть все. Твои соотечественники так любознательны, что, чем бы человек ни заинтересовался, он всегда найдет, с кем разделить свою страсть.
— Почему же мне нельзя стать тамплиером?
— Сейчас это что-то вроде секты.
Он вздохнул, признавая поражение.
— А не пойти ли нам поесть китайской лапши? — предложил будущий тамплиер.
— Отличная мысль.
Пока мы ели, я пыталась пересказать ему «Проклятых королей» Дрюона. Труднее всего оказалось объяснить, как выбирали папу.
— И ничего не изменилось по сей день. По-прежнему созывают конклав, кардиналы сидят взаперти…
Я так увлеклась, что не опустила ни одной детали. Он слушал меня, втягивая лапшу. Завершив рассказ, я спросила:
— А что вообще японцы думают о папе?
Обычно, когда я задавала Ринри вопрос, он, прежде чем ответить, некоторое время размышлял. Но тут, ни на миг не задумываясь, объявил:
— Ничего.
Он сказал это таким будничным тоном, что я расхохоталась. В его голосе не было вызова, Ринри просто констатировал факт.
С тех пор, когда папу показывают по телевизору, я говорю себе: «Вот человек, о котором сто восемьдесят пять миллионов японцев не думают ровно ничего» — и это всякий раз веселит меня.
Впрочем, учитывая любознательность японцев, их внимание к особенностям западной жизни, утверждение Ринри, надо полагать, имеет множество исключений. Но все-таки я, наверно, была права, отговорив вступать в орден тамплиеров юношу, которого совершенно не интересует его заклятый враг.
###— Завтра я повезу тебя в горы, — сообщил мне Ринри по телефону. — Надень походную обувь.
— Может, не стоит? — сказала я.
— Почему? Ты не любишь горы?
— Я обожаю горы.
— Тогда все, решено, — отрезал он, равнодушный к парадоксам моей натуры.
Положив трубку, я почувствовала, что меня лихорадит: горы всех стран мира, и уж тем более японские, притягивали меня с пугающей силой. Я знала, однако, что затея эта рискованная — после полутора тысяч метров в меня вселяется кто-то другой.
Одиннадцатого августа белый «мерседес» распахнул передо мной дверь.
— Куда мы едем?
— Увидишь.
Хотя иероглифы давались мне с трудом, я умела разбирать названия населенных пунктов. Этот божий дар очень пригодился мне в странствиях по Японии. И вот, после нескольких часов пути, мои догадки подтвердились.
— Гора Фудзи!
Это была моя мечта. Считается, что каждый обитатель японских островов должен хоть раз в жизни подняться на гору Фудзи, иначе он просто не заслуживает высокого звания японца. Я, всегда страстно желавшая быть японкой, увидела в этом подъеме гениальную лазейку для решения своей национальной проблемы. Тем более что горы — моя территория, моя стихия.
Мы оставили «мерседес» в гигантском паркинге на площадке из лавы — выше никакой транспорт не допускался. Меня удивило количество прибывавших автобусов, я и не знала, сколь велика потребность людей заслужить звание настоящих японцев. И это вам не бюрократическая формальность — тут надо подняться пешком на 3776 метров над уровнем моря, причем за один день, потому что только у подножия и на вершине есть места для ночевки. Между тем в толпе, сгрудившейся у начала подъема, были старики, дети, мамаши с грудными младенцами, я даже заметила одну беременную женщину месяце на восьмом. Недаром в слове «японец» есть героический оттенок.
Я поглядела вверх: так вот он какой, вулкан Фудзи. Наконец я нашла точку, откуда он не выглядит грандиозным, поскольку от подножия его попросту не видно. Ведь этот необыкновенный фантом виден практически отовсюду, так что иногда он казался мне голограммой. Невозможно сосчитать, сколько есть мест на Хонсю, откуда открывается великолепная панорама Фудзи, легче сосчитать места, откуда она не открывается. Если бы националисты вздумали создать общеяпонский символ, им следовало бы построить Фудзи. На него невозможно смотреть без священного трепета и покалывания в глазах: он слишком красив, слишком совершенен, слишком идеален.
Везде, кроме подножия, где он выглядит, как любая другая гора, бесформенным вздутием рельефа.