— Это, точно, неприятно.
— Очень, очень неприятно! Вы трубку курите или сигары? Эй! подай сигар, да лучших!.. Не угодно ли отведать сыру… Откупорь! Это не кислые щи?[41]
— Как можно-с; самое лучшее шампанское. Дмитрицкий налил стакан, хлебнул.
— Изрядное!.. Покорно прошу!
Михайло Памфилович знал приличие, что от шампанского не отказываются, и потому взял стакан и прихлебнул.
— Это что такое? нет, извините, мы чокнемся! Как бишь ее… Кастальскую воду пьют залпом, чтоб не выдохлась.[42]
В восторге от приему и дружеской простоты обращения Михайло Памфилович не умел отказаться от второго стакана.
— А я хотел просить вас, — сказал он, — сделать мне честь.
— Все, что прикажете.
— У меня сегодня литературный вечер, соберутся несколько московских известных литераторов… Надеюсь, что и вы не откажете быть у меня. Все так рады будут с вами познакомиться.
— На литературный вечер? — сказал Дмитрицкий, рассуждая сам с собой: «За кого этот мусье принимает меня? за какого-то известного литератора, которого никто еще в глаза не видал? Да это прекрасно! Отчего ж не сыграть роль известного литератора?… Он же меня ни по имени, ни по фамилии не величает, и я не скажу, кто я; из этого выйдет при развязке славное кипроко![43]»
— Очень бы рад, да не знаю, как это дело устроить; я теперь совершенно в затруднительном положении.
— Да не угодно ли вам переехать ко мне? — сказал Михайло Памфилович.
— К вам?… «хм!.. — подумал Дмитрицкий, — и это прекрасно!..» Но представьте себе, я здесь без платья и без денег, со мной только ключи от шкатулки… у меня недостанет даже денег здесь расплатиться. А скоро ли приедет Сенька с коляской! Остановясь в доме у приятеля, я не нуждался бы в деньгах; но вот, что хочешь делай!
Дмитрицкий вынул кошелек и вытряхнул из него ключик и червонец.
— Сколько вам нужно, я могу служить, — вызвался Михайло Памфилович. Самолюбию его льстила возможность служить известному литератору; притом же ему очень хотелось уже сказать всем и каждому: «У меня остановился К…»
— Со мной есть около двухсот рублей, — сказал он, вынимая бумажник.
— О, это еще с лишком, я думаю столько и не нужно будет, — сказал Дмитрицкий, взяв деньги. — Эй!.. счет!.. да! призови сюда ямщика!
— Дорога, я думаю, прескверная.
— Прескверная; а хуже всего было то, что нечего было есть.
— А гостиницы по дороге?
— Помилуйте, это ужас!.. Ну, сколько?
— Тридцать два рубля-с.
— Вот вам пятьдесят, да с тем, чтобы всех обсчитывали так же, как меня… А тебе, мужик-сипа, кажется, следует шестьдесят рублей? да червонец на водку, не так ли?
— Если милость ваша будет.
— Ну, вот тебе от моей милости семьдесят пять рублей, кланяйся!
— Много благодарны.
— То-то же, я не богат, да тароват. Ступай! кажется, со всем распорядился… Не угодно ли получить семьдесят пять обратно? За мной сто двадцать пять.
— Так точно. Мы можем ехать?
— У вас есть чем побриться?
— Все, что вам угодно.
— У меня и бритв с собой нет; дурак Сенька положил чемодан в телегу, чтоб мне мягче было сидеть; а ключи оставил у себя,
— Чтоб перевезти чемодан, можно приказать нанять извозчика, а мы сядем в коляску.
— Конечно. Эй! найми извозчика и перевези мой чемодан к ним, по адресу.
— Недалеко отсюда.
Михайло Памфилович сказал адрес. Все устроено. Дмитрицкий сел с ним в коляску, и отправились.
— Я уж у вас буду без церемоний, в чем есть.
— К чему же церемонии!
— Я их и не люблю. Приедете ко мне, воздам вам сторицею; за хорошую игру в простых сдам вам игру в сюрах.[44] А что, кстати, говорят, что в Москве ведут огромную игру?
— В английском клубе.
— В банк?
— Нет, банк запрещен; здесь играют преимущественно в палки.[45]
— Что ж, палками можно также отдуть.
— Как вам нравится Москва в сравнении с Петербургом? — повторил опять старый вопрос Михайло Памфилович, которого постоянно улыбающаяся физиономия от двух стаканов шампанского и чести ехать вместе с известным свету человеком приняла вид важный, ожидающий со всех сторон предупредительных поклонов.
— Как нравится Москва? в каком отношении? — спросил Дмитрицкий.
— В отношении общего вида, в отношении наружности?
— О, мне все равно, в каком сосуде ни заключаются люди, лишь бы они были такие, какие мне нужны. А что, здесь много хорошеньких?
— О, вам непременно надо быть в благородном собрании или в театре; вы увидите бомонд[46] московский и всех красавиц; если хотите, мы поедем вместе.
— Мне кажется, напротив, где много красавиц, там не увидишь ни одной. Приятнее знакомство: в доме хорошенькая хозяйка, миленькие дочки, и тому подобное; но чтоб особенно дочки не были опасны для сердца.
— Это каким же образом? Хорошенькие всегда опасны.
— Совсем не всегда: что за опасность, например, влюбиться в девушку, которая может принести тысяч сорок доходу? Это все равно, что влюбиться в тысячу душ и взять их за себя, или влюбиться в значительный капитал и перевести билет на свое имя.
Эта философия поразила Михаила Памфиловича: он уважал любовь всем сердцем.
— Вы поэт, а судите так прозаически, — сказал он.
— Это так вам кажется, потому что вы в восторге. Во время восторга я совершенно иначе думаю; я думаю, что рай только с нею или в ней.
— Вот мы и приехали, — сказал Михайло Памфилович. Коляска въехала на двор и остановилась перед крыльцом.
— Прекрасный дом! — заметил Дмитрицкий, выскочив из коляски вслед за Михаилом Памфиловичем, который провел его через переднюю на антресоли.
— Рекомендую вам мою обитель; а вот… покорнейше прошу, ваша комната.
— Я вас не стесняю?
— О нет, это мой маленький кабинет; у меня здесь достаточно комнат.
— Прекрасно! очень мило! вы очень мило живете!
— Не прикажете ли сигар? я сейчас велю подать огня. И Михайло Памфилович побежал вниз.
«Славный дом! очень порядочно живет! верно, хороший достаток! — рассуждал Дмитрицкий, засев на диване и рассматривая комнату. Шелковые занавески, столик, накрытый салфеточкой, на столике зеркальцо, раскрытый напоказ несессерец, — несколько баночек помады, разные душки, щеточки и гребеночки, все как следует!.. Между окон бюро,[47] на бюро Наполеон да два каких-то старикашки… По стенам в рамках раскрашенные красавицы… Прекрасно… Перед диваном столик, на столике лампа на бисерном коврике… Очень мило!.. Несколько визитных билетов разбросано по столу… с нами, дескать, знаются люди!.. Князь ***… О-го!.. Однако ж я не вижу ни одного ломберного столика… Это невежество, которого я и не ожидал от молодого человека; дело другое говорить, что совершенно не умеешь играть в карты; но не играть — это глупо!»
Между тем как Дмитрицкий рассуждал таким образом, рассматривая свое новоселье, Михайло Памфилович сбежал вниз, поцеловал у папеньки и у маменьки ручку.
— С кем эхо ты приехал, Миша? — спросила мать.
— Это, маменька, известный литератор К…
— Помилуй, Миша, с чего это ты взял, не сказываясь отцу и матери, сзывать в дом гостей? да добро бы хоть за день сказался: у нас здесь не трактир, ничего готового нет!
— Да что ж делать, маменька, сами назвались.
— Не отказывать же стать, друг мой, когда такие люди называются, — сказал в защиту сына Памфил Федосеевич, — известные люди, вельможи делают честь…
— Честь! да эту честь надо поддержать! не в грязь же ударить лицом! да что ж, этот, что спозаранку приехал?
— Господин К… остановился у меня.
— Как остановился?… Скажи, пожалуйста, остановился у него!
— Постой, матушка, дай слово сказать.
— Кто ж он такой, Миша?
— Он только что приехал из Петербурга.
— Поди ты: у него уж и в Петербурге знакомые! Что ж он, служит там?
— Он, кажется, служит при министерстве.
— Скажи, пожалуйста! при министерстве?
— Ах, господи, боже мой! я думала вместо обеда велеть ужин готовить для гостей, ан вот и обед готовь! Просто, сударь, суматоху поднял в целом доме! Когда же успеет повар и обед и ужин готовить?
— Да зачем, маменька, ужин? просто закуску, а la fourchette![48]
— Поди ты с модными своими фуршетами! Терпеть не могу гостей отпускать голодными, угощать только фаршами, вот вздумал!
— Совсем не то, маменька: так называется, когда на стол не накрывают, а просто подают кушанье.
— Как просто?
— Каждый возьмет себе чего-нибудь.
— Чего-нибудь у меня не будет, а будет ужин. Михайло Памфилович, как покорный сын, никогда не спорил с родителями, но всегда делал по-своему. Когда противилась маменька, его сторону держал папенька, и наоборот.
— Поди ты с модными своими фуршетами! Терпеть не могу гостей отпускать голодными, угощать только фаршами, вот вздумал!
— Совсем не то, маменька: так называется, когда на стол не накрывают, а просто подают кушанье.
— Как просто?
— Каждый возьмет себе чего-нибудь.
— Чего-нибудь у меня не будет, а будет ужин. Михайло Памфилович, как покорный сын, никогда не спорил с родителями, но всегда делал по-своему. Когда противилась маменька, его сторону держал папенька, и наоборот.
Снизу Михайло Памфилыч побежал опять к себе на антресоли, несколько раз спросил гостя своего: не угодно ли ему чего-нибудь? и наконец, извинясь, что на минутку отлучится, поскакал с визитами к двум-трем литераторам, обдумывая дорогой все средства, которыми можно было бы залучить к себе какую-нибудь известность.
Литераторы по большей часта не жесткий и простодушный народ. Слабая струна у них всегда наруже: человек хоть не дальний, да похитрее и посмелее тотчас может произвести на них впечатление, только не затрогивай ничем гордость. Звать просто ни с того ни с сего к себе, зовом их не соблазнишь; но на каждого есть приманка и особенно страстишка к каким-нибудь редкостям искусств, к древностям, к ветхостям, к собраниям каких-нибудь автографов великих людей и прочее.
Приехав к первому, Михайло Памфилович, усладив, его вступлением о славе его, стал ахать и удивляться редкой библиотеке, а особенно маленькому собранию редких монет.
— Ах, какие редкие монеты! — повторял он без умолку, — у меня есть одна монета, но не знаю, какая она, должна быть очень древняя.
— С каким изображением?
— Изображен царь, а надпись… я не заботился разбирать: я мало в этом знаю толку; но, кажется, надпись славянская.
— Это очень любопытно.
— Завтра хотел приехать ко мне один знаток…
— Очень, очень любопытно бы видеть ее.
— Я вам могу служить ею… Если пожалуете ко мне сегодня ввечеру…
— Постараюсь быть непременно.
Взяв слово и рассказав свой адрес, Михайло Памфилович поехал от литератора прямо в меняльную лавку.
— Есть древние монеты?
— Редчайшие-с.
— Что стоит эта?
— Эта дорога-с; монета римского императора Антония. Вот с другой стороны и Клеопатра.
— Ну, что ж стоит?
— Сто рублей, без торгу.
— О, как дорого, нет! А эта?
— Это сибирский грош… Теперь уж и они редки.
— Ну, хочешь за обе пятьдесят рублей?
— Как можно!
— Больше не дам.
— Для первого знакомства, извольте!
Заплатил деньги, отправился к другому литератору, который между прочим похвастался собранием редких автографов.
— Ах, у меня есть собственноручные записки всех великих людей прошлого столетия и, между прочим, кажется, письма царевны Софии.
— Как это любопытно! позвольте мне взглянуть.
— Сделайте одолжение! Да не угодно ли вам посетить меня сегодня ввечеру, я бы вам показал кстати альбом рисунков одной дамы: все лучшие живописцы Европы рисовали для нее.
— Сегодня, право, не могу; завтра, если можно…
— Как жаль, завтра она уезжает. Хоть на минутку заезжайте.
— Очень хорошо.
Вот Михайло Памфилович поскакал к одному знакомому за автографами, а в один знакомый дом за альбомом.
Этот знакомый дом был дом Софьи Васильевны, в котором мы не были со времени бегства Саломеи Петровны. Петр Григорьевич, убедившись, что дочь бежала, плюнул и сказал жене:
— Вот твое воспитание!
Но Софья Васильевна была в отчаянии.
Желая утешить себя по крайней мере устройством судьбы Катеньки, она послала на третий день за Василисой Савишной.
Василиса Савишна явилась, словно подернутая туманом.
— Слышала, Василиса Савишна? — сказала Софья Васильевна, залившись слезами.
— Слышала, сударыня! да это чудо какое-то; знаете ли, почему я к вам и идти не хотела?
— Что такое?
— Федор Петрович сквозь землю провалился.
— Как?
— Да так и так.
Эта новость совершенно убила Софью Васильевну. Два несчастия совершились; надо было ожидать третьего. Но вместо ожидаемого несчастья через несколько дней перед домом на улице остановилась роскошная карета, запряженная чудной четверкой гнедых; человек в ливрее вбежал в переднюю и спросил, дома ли господа?
— Кто такой? — спросила нетерпеливо Софья Васильевна. Ей подали два билетика, на одном напечатано было:
«Федор Петрович Яликов», на другом: «Саломея Петровна Яликова».
— Петр Григорьевич! — вскричала Софья Васильевна, бросаясь в кабинет к мужу, — Петр Григорьевич!..
— Что такое, матушка?
Но Софья Васильевна без памяти, без слов упала в кресла, а билетики упали на пол.
— Что такое? — повторил Петр Григорьевич, поднял билетики, взглянул на них и онемел.
— Это что за штуки! — вскричал он, наконец. — Насмешка над отцом!
— Зови их! — произнесла слабым голосом Софья Васильевна; я умираю…
— Их? чтоб нога их здесь не была! — вскричал снова Петр Григорьевич.
Софья Васильевна ахнула и повисла, как мертвая, на креслах. Петр Григорьевич от испугу позабыл о своем гневе, кричит во все горло:
— Эй, люди! воды! Зовите Саломею Петровну!..
Вскоре явилась и вода и Саломея Петровна, разряженная в пух, как говорится по-русски.
Чувствуя всю неприличность броситься в таком наряде помогать матери прийти в себя, она остановилась, потом присела, между тем как Петр Григорьевич, ничего не чувствуя и ничего не видя, кроме помертвевшей своей жены, спрыскивал ее водой, натирал виски спиртом, подносил к носу четырех разбойников и, наконец, возвратил к жизни.
Саломея Петровна смотрела на все это, понюхивая надушенный платок с улыбкой. Мысль ее была полна радости, что она успела перехитрить мать
«Я ожидала этой сцены, — думала она, — так жестоко рушились планы на счастье Кати! От этого можно упасть в обморок!»
— Здравствуйте, папа! — сказала она наконец, подходя к отцу.
Петр Григорьевич взглянул было грозно, хотел что-то сказать, но Софья Васильевна вскрикнула:
— Саломея!
— Здравствуйте, maman.
— Зачем ты это сделала? Ты меня совершенно убила! — проговорила слабым голосом Софья Васильевна/
— Гм! — произнесла, улыбнувшись, Саломея.
— Где муж твой?
— Он в зале, если позволите… Федор Петрович!
Федор Петрович вошел в кабинет… Но это был уже не тот Федор Петрович в усах и в мундире. Это был мужчина без усов, наряженный по последней моде, в таком хитро скованном фраке с принадлежностями, который шьется не по скверной какой-нибудь талии, а по изящным формам болвана.
Петр Григорьевич хотел было встретить зятя строгим взором; но видит незнакомого мужчину, разряженного, завитого, в белых перчатках, с изумрудной булавкой на груди, с драгоценной палкой в руках. Петру Григорьевичу ничего более не оставалось делать, как сконфузиться и почтительно поклониться.
Но женщины скорее узнают мужчин.
— Боже мой, неужели это Федор Петрович? — вскричала Софья Васильевна.
— Я бы никак вас не узнал, — сказал и Петр Григорьевич.
Федор Петрович бросился к нему в объятия и потом подошел к ручке к Софье Васильевне.
— Ах, сестрица! — вскричала Катенька, вбежав в комнату с радостным чувством, и хотела броситься в объятия к Саломее.
— Здравствуй! — сказала Саломея Петровна, воздержав ее от восторга, и вспыхнула, когда Федор Петрович с восклицанием: «Катерина Петровна!» — бросился к руке Катеньки.
— Ах, я вас насилу узнала! — сказала Катенька — как вы вдруг переменились.
— Очень ошибаешься, нисколько не переменился! — сказала Саломея Петровна тоном двусмысленности. — Федор Петрович и прежде считал и теперь считает тебя ребенком.
Эти слова для всех показались обидными, но никто не сказал ни слова.
Федор Петрович с жалостью посмотрел на Катеньку; он уже чувствовал, как тяготела над ним начальничья воля супруги. С первых дней бракосочетания проявилось в нем сознание, что он попал в какую-то нового рода службу, хуже бессменного караула за наказание. Саломея Петровна сначала занялась учением Федора Петровича манерам и приличию, чтоб не стыдно было показать свету предмет своей страсти, которую она в кругу знакомых называла прихотливой, причудливой, но обдуманной.
— Я искала, — говорила она, — человека не для света, но для счастия семейной жизни, который бы во мне видел все и жил для меня одной. Я и замужем не хотела терять свободы.
Эту мысль поняли и сознали справедливой почти все без исключения дамы, знакомые Саломее; многие даже завидовали ее выбору; но девушки смеялись над счастьем без оков любви.
Просвещать Федора Петровича, однако ж, скоро надоело Саломее Петровне; она не видела в нем ни grace,[49] ни чего-то, что, несмотря на удовлетворение ее полной свободой, одно только могло наполнить давно чувствуемую ею пустоту и в доме, и вне дома, и в мыслях, и в груди, и наяву, и во сне.