Приключения, почерпнутые из моря житейского. Саломея - Вельтман Александр Фомич 12 стр.


— Это, точно, неприятно.

— Очень, очень неприятно! Вы трубку курите или сигары? Эй! подай сигар, да лучших!.. Не угодно ли отведать сыру… Откупорь! Это не кислые щи?[41]

— Как можно-с; самое лучшее шампанское. Дмитрицкий налил стакан, хлебнул.

— Изрядное!.. Покорно прошу!

Михайло Памфилович знал приличие, что от шампанского не отказываются, и потому взял стакан и прихлебнул.

— Это что такое? нет, извините, мы чокнемся! Как бишь ее… Кастальскую воду пьют залпом, чтоб не выдохлась.[42]

В восторге от приему и дружеской простоты обращения Михайло Памфилович не умел отказаться от второго стакана.

— А я хотел просить вас, — сказал он, — сделать мне честь.

— Все, что прикажете.

— У меня сегодня литературный вечер, соберутся несколько московских известных литераторов… Надеюсь, что и вы не откажете быть у меня. Все так рады будут с вами познакомиться.

— На литературный вечер? — сказал Дмитрицкий, рассуждая сам с собой: «За кого этот мусье принимает меня? за какого-то известного литератора, которого никто еще в глаза не видал? Да это прекрасно! Отчего ж не сыграть роль известного литератора?… Он же меня ни по имени, ни по фамилии не величает, и я не скажу, кто я; из этого выйдет при развязке славное кипроко![43]»

— Очень бы рад, да не знаю, как это дело устроить; я теперь совершенно в затруднительном положении.

— Да не угодно ли вам переехать ко мне? — сказал Михайло Памфилович.

— К вам?… «хм!.. — подумал Дмитрицкий, — и это прекрасно!..» Но представьте себе, я здесь без платья и без денег, со мной только ключи от шкатулки… у меня недостанет даже денег здесь расплатиться. А скоро ли приедет Сенька с коляской! Остановясь в доме у приятеля, я не нуждался бы в деньгах; но вот, что хочешь делай!

Дмитрицкий вынул кошелек и вытряхнул из него ключик и червонец.

— Сколько вам нужно, я могу служить, — вызвался Михайло Памфилович. Самолюбию его льстила возможность служить известному литератору; притом же ему очень хотелось уже сказать всем и каждому: «У меня остановился К…»

— Со мной есть около двухсот рублей, — сказал он, вынимая бумажник.

— О, это еще с лишком, я думаю столько и не нужно будет, — сказал Дмитрицкий, взяв деньги. — Эй!.. счет!.. да! призови сюда ямщика!

— Дорога, я думаю, прескверная.

— Прескверная; а хуже всего было то, что нечего было есть.

— А гостиницы по дороге?

— Помилуйте, это ужас!.. Ну, сколько?

— Тридцать два рубля-с.

— Вот вам пятьдесят, да с тем, чтобы всех обсчитывали так же, как меня… А тебе, мужик-сипа, кажется, следует шестьдесят рублей? да червонец на водку, не так ли?

— Если милость ваша будет.

— Ну, вот тебе от моей милости семьдесят пять рублей, кланяйся!

— Много благодарны.

— То-то же, я не богат, да тароват. Ступай! кажется, со всем распорядился… Не угодно ли получить семьдесят пять обратно? За мной сто двадцать пять.

— Так точно. Мы можем ехать?

— У вас есть чем побриться?

— Все, что вам угодно.

— У меня и бритв с собой нет; дурак Сенька положил чемодан в телегу, чтоб мне мягче было сидеть; а ключи оставил у себя,

— Чтоб перевезти чемодан, можно приказать нанять извозчика, а мы сядем в коляску.

— Конечно. Эй! найми извозчика и перевези мой чемодан к ним, по адресу.

— Недалеко отсюда.

Михайло Памфилович сказал адрес. Все устроено. Дмитрицкий сел с ним в коляску, и отправились.

— Я уж у вас буду без церемоний, в чем есть.

— К чему же церемонии!

— Я их и не люблю. Приедете ко мне, воздам вам сторицею; за хорошую игру в простых сдам вам игру в сюрах.[44] А что, кстати, говорят, что в Москве ведут огромную игру?

— В английском клубе.

— В банк?

— Нет, банк запрещен; здесь играют преимущественно в палки.[45]

— Что ж, палками можно также отдуть.

— Как вам нравится Москва в сравнении с Петербургом? — повторил опять старый вопрос Михайло Памфилович, которого постоянно улыбающаяся физиономия от двух стаканов шампанского и чести ехать вместе с известным свету человеком приняла вид важный, ожидающий со всех сторон предупредительных поклонов.

— Как нравится Москва? в каком отношении? — спросил Дмитрицкий.

— В отношении общего вида, в отношении наружности?

— О, мне все равно, в каком сосуде ни заключаются люди, лишь бы они были такие, какие мне нужны. А что, здесь много хорошеньких?

— О, вам непременно надо быть в благородном собрании или в театре; вы увидите бомонд[46] московский и всех красавиц; если хотите, мы поедем вместе.

— Мне кажется, напротив, где много красавиц, там не увидишь ни одной. Приятнее знакомство: в доме хорошенькая хозяйка, миленькие дочки, и тому подобное; но чтоб особенно дочки не были опасны для сердца.

— Это каким же образом? Хорошенькие всегда опасны.

— Совсем не всегда: что за опасность, например, влюбиться в девушку, которая может принести тысяч сорок доходу? Это все равно, что влюбиться в тысячу душ и взять их за себя, или влюбиться в значительный капитал и перевести билет на свое имя.

Эта философия поразила Михаила Памфиловича: он уважал любовь всем сердцем.

— Вы поэт, а судите так прозаически, — сказал он.

— Это так вам кажется, потому что вы в восторге. Во время восторга я совершенно иначе думаю; я думаю, что рай только с нею или в ней.

— Вот мы и приехали, — сказал Михайло Памфилович. Коляска въехала на двор и остановилась перед крыльцом.

— Прекрасный дом! — заметил Дмитрицкий, выскочив из коляски вслед за Михаилом Памфиловичем, который провел его через переднюю на антресоли.

— Рекомендую вам мою обитель; а вот… покорнейше прошу, ваша комната.

— Я вас не стесняю?

— О нет, это мой маленький кабинет; у меня здесь достаточно комнат.

— Прекрасно! очень мило! вы очень мило живете!

— Не прикажете ли сигар? я сейчас велю подать огня. И Михайло Памфилович побежал вниз.

«Славный дом! очень порядочно живет! верно, хороший достаток! — рассуждал Дмитрицкий, засев на диване и рассматривая комнату. Шелковые занавески, столик, накрытый салфеточкой, на столике зеркальцо, раскрытый напоказ несессерец, — несколько баночек помады, разные душки, щеточки и гребеночки, все как следует!.. Между окон бюро,[47] на бюро Наполеон да два каких-то старикашки… По стенам в рамках раскрашенные красавицы… Прекрасно… Перед диваном столик, на столике лампа на бисерном коврике… Очень мило!.. Несколько визитных билетов разбросано по столу… с нами, дескать, знаются люди!.. Князь ***… О-го!.. Однако ж я не вижу ни одного ломберного столика… Это невежество, которого я и не ожидал от молодого человека; дело другое говорить, что совершенно не умеешь играть в карты; но не играть — это глупо!»

Между тем как Дмитрицкий рассуждал таким образом, рассматривая свое новоселье, Михайло Памфилович сбежал вниз, поцеловал у папеньки и у маменьки ручку.

— С кем эхо ты приехал, Миша? — спросила мать.

— Это, маменька, известный литератор К…

— Помилуй, Миша, с чего это ты взял, не сказываясь отцу и матери, сзывать в дом гостей? да добро бы хоть за день сказался: у нас здесь не трактир, ничего готового нет!

— Да что ж делать, маменька, сами назвались.

— Не отказывать же стать, друг мой, когда такие люди называются, — сказал в защиту сына Памфил Федосеевич, — известные люди, вельможи делают честь…

— Честь! да эту честь надо поддержать! не в грязь же ударить лицом! да что ж, этот, что спозаранку приехал?

— Господин К… остановился у меня.

— Как остановился?… Скажи, пожалуйста, остановился у него!

— Постой, матушка, дай слово сказать.

— Кто ж он такой, Миша?

— Он только что приехал из Петербурга.

— Поди ты: у него уж и в Петербурге знакомые! Что ж он, служит там?

— Он, кажется, служит при министерстве.

— Скажи, пожалуйста! при министерстве?

— Ах, господи, боже мой! я думала вместо обеда велеть ужин готовить для гостей, ан вот и обед готовь! Просто, сударь, суматоху поднял в целом доме! Когда же успеет повар и обед и ужин готовить?

— Да зачем, маменька, ужин? просто закуску, а la fourchette![48]

— Поди ты с модными своими фуршетами! Терпеть не могу гостей отпускать голодными, угощать только фаршами, вот вздумал!

— Совсем не то, маменька: так называется, когда на стол не накрывают, а просто подают кушанье.

— Как просто?

— Каждый возьмет себе чего-нибудь.

— Чего-нибудь у меня не будет, а будет ужин. Михайло Памфилович, как покорный сын, никогда не спорил с родителями, но всегда делал по-своему. Когда противилась маменька, его сторону держал папенька, и наоборот.

— Поди ты с модными своими фуршетами! Терпеть не могу гостей отпускать голодными, угощать только фаршами, вот вздумал!

— Совсем не то, маменька: так называется, когда на стол не накрывают, а просто подают кушанье.

— Как просто?

— Каждый возьмет себе чего-нибудь.

— Чего-нибудь у меня не будет, а будет ужин. Михайло Памфилович, как покорный сын, никогда не спорил с родителями, но всегда делал по-своему. Когда противилась маменька, его сторону держал папенька, и наоборот.

Снизу Михайло Памфилыч побежал опять к себе на антресоли, несколько раз спросил гостя своего: не угодно ли ему чего-нибудь? и наконец, извинясь, что на минутку отлучится, поскакал с визитами к двум-трем литераторам, обдумывая дорогой все средства, которыми можно было бы залучить к себе какую-нибудь известность.

Литераторы по большей часта не жесткий и простодушный народ. Слабая струна у них всегда наруже: человек хоть не дальний, да похитрее и посмелее тотчас может произвести на них впечатление, только не затрогивай ничем гордость. Звать просто ни с того ни с сего к себе, зовом их не соблазнишь; но на каждого есть приманка и особенно страстишка к каким-нибудь редкостям искусств, к древностям, к ветхостям, к собраниям каких-нибудь автографов великих людей и прочее.

Приехав к первому, Михайло Памфилович, усладив, его вступлением о славе его, стал ахать и удивляться редкой библиотеке, а особенно маленькому собранию редких монет.

— Ах, какие редкие монеты! — повторял он без умолку, — у меня есть одна монета, но не знаю, какая она, должна быть очень древняя.

— С каким изображением?

— Изображен царь, а надпись… я не заботился разбирать: я мало в этом знаю толку; но, кажется, надпись славянская.

— Это очень любопытно.

— Завтра хотел приехать ко мне один знаток…

— Очень, очень любопытно бы видеть ее.

— Я вам могу служить ею… Если пожалуете ко мне сегодня ввечеру…

— Постараюсь быть непременно.

Взяв слово и рассказав свой адрес, Михайло Памфилович поехал от литератора прямо в меняльную лавку.

— Есть древние монеты?

— Редчайшие-с.

— Что стоит эта?

— Эта дорога-с; монета римского императора Антония. Вот с другой стороны и Клеопатра.

— Ну, что ж стоит?

— Сто рублей, без торгу.

— О, как дорого, нет! А эта?

— Это сибирский грош… Теперь уж и они редки.

— Ну, хочешь за обе пятьдесят рублей?

— Как можно!

— Больше не дам.

— Для первого знакомства, извольте!

Заплатил деньги, отправился к другому литератору, который между прочим похвастался собранием редких автографов.

— Ах, у меня есть собственноручные записки всех великих людей прошлого столетия и, между прочим, кажется, письма царевны Софии.

— Как это любопытно! позвольте мне взглянуть.

— Сделайте одолжение! Да не угодно ли вам посетить меня сегодня ввечеру, я бы вам показал кстати альбом рисунков одной дамы: все лучшие живописцы Европы рисовали для нее.

— Сегодня, право, не могу; завтра, если можно…

— Как жаль, завтра она уезжает. Хоть на минутку заезжайте.

— Очень хорошо.

Вот Михайло Памфилович поскакал к одному знакомому за автографами, а в один знакомый дом за альбомом.

Этот знакомый дом был дом Софьи Васильевны, в котором мы не были со времени бегства Саломеи Петровны. Петр Григорьевич, убедившись, что дочь бежала, плюнул и сказал жене:

— Вот твое воспитание!

Но Софья Васильевна была в отчаянии.

Желая утешить себя по крайней мере устройством судьбы Катеньки, она послала на третий день за Василисой Савишной.

Василиса Савишна явилась, словно подернутая туманом.

— Слышала, Василиса Савишна? — сказала Софья Васильевна, залившись слезами.

— Слышала, сударыня! да это чудо какое-то; знаете ли, почему я к вам и идти не хотела?

— Что такое?

— Федор Петрович сквозь землю провалился.

— Как?

— Да так и так.

Эта новость совершенно убила Софью Васильевну. Два несчастия совершились; надо было ожидать третьего. Но вместо ожидаемого несчастья через несколько дней перед домом на улице остановилась роскошная карета, запряженная чудной четверкой гнедых; человек в ливрее вбежал в переднюю и спросил, дома ли господа?

— Кто такой? — спросила нетерпеливо Софья Васильевна. Ей подали два билетика, на одном напечатано было:

«Федор Петрович Яликов», на другом: «Саломея Петровна Яликова».

— Петр Григорьевич! — вскричала Софья Васильевна, бросаясь в кабинет к мужу, — Петр Григорьевич!..

— Что такое, матушка?

Но Софья Васильевна без памяти, без слов упала в кресла, а билетики упали на пол.

— Что такое? — повторил Петр Григорьевич, поднял билетики, взглянул на них и онемел.

— Это что за штуки! — вскричал он, наконец. — Насмешка над отцом!

— Зови их! — произнесла слабым голосом Софья Васильевна; я умираю…

— Их? чтоб нога их здесь не была! — вскричал снова Петр Григорьевич.

Софья Васильевна ахнула и повисла, как мертвая, на креслах. Петр Григорьевич от испугу позабыл о своем гневе, кричит во все горло:

— Эй, люди! воды! Зовите Саломею Петровну!..

Вскоре явилась и вода и Саломея Петровна, разряженная в пух, как говорится по-русски.

Чувствуя всю неприличность броситься в таком наряде помогать матери прийти в себя, она остановилась, потом присела, между тем как Петр Григорьевич, ничего не чувствуя и ничего не видя, кроме помертвевшей своей жены, спрыскивал ее водой, натирал виски спиртом, подносил к носу четырех разбойников и, наконец, возвратил к жизни.

Саломея Петровна смотрела на все это, понюхивая надушенный платок с улыбкой. Мысль ее была полна радости, что она успела перехитрить мать

«Я ожидала этой сцены, — думала она, — так жестоко рушились планы на счастье Кати! От этого можно упасть в обморок!»

— Здравствуйте, папа! — сказала она наконец, подходя к отцу.

Петр Григорьевич взглянул было грозно, хотел что-то сказать, но Софья Васильевна вскрикнула:

— Саломея!

— Здравствуйте, maman.

— Зачем ты это сделала? Ты меня совершенно убила! — проговорила слабым голосом Софья Васильевна/

— Гм! — произнесла, улыбнувшись, Саломея.

— Где муж твой?

— Он в зале, если позволите… Федор Петрович!

Федор Петрович вошел в кабинет… Но это был уже не тот Федор Петрович в усах и в мундире. Это был мужчина без усов, наряженный по последней моде, в таком хитро скованном фраке с принадлежностями, который шьется не по скверной какой-нибудь талии, а по изящным формам болвана.

Петр Григорьевич хотел было встретить зятя строгим взором; но видит незнакомого мужчину, разряженного, завитого, в белых перчатках, с изумрудной булавкой на груди, с драгоценной палкой в руках. Петру Григорьевичу ничего более не оставалось делать, как сконфузиться и почтительно поклониться.

Но женщины скорее узнают мужчин.

— Боже мой, неужели это Федор Петрович? — вскричала Софья Васильевна.

— Я бы никак вас не узнал, — сказал и Петр Григорьевич.

Федор Петрович бросился к нему в объятия и потом подошел к ручке к Софье Васильевне.

— Ах, сестрица! — вскричала Катенька, вбежав в комнату с радостным чувством, и хотела броситься в объятия к Саломее.

— Здравствуй! — сказала Саломея Петровна, воздержав ее от восторга, и вспыхнула, когда Федор Петрович с восклицанием: «Катерина Петровна!» — бросился к руке Катеньки.

— Ах, я вас насилу узнала! — сказала Катенька — как вы вдруг переменились.

— Очень ошибаешься, нисколько не переменился! — сказала Саломея Петровна тоном двусмысленности. — Федор Петрович и прежде считал и теперь считает тебя ребенком.

Эти слова для всех показались обидными, но никто не сказал ни слова.

Федор Петрович с жалостью посмотрел на Катеньку; он уже чувствовал, как тяготела над ним начальничья воля супруги. С первых дней бракосочетания проявилось в нем сознание, что он попал в какую-то нового рода службу, хуже бессменного караула за наказание. Саломея Петровна сначала занялась учением Федора Петровича манерам и приличию, чтоб не стыдно было показать свету предмет своей страсти, которую она в кругу знакомых называла прихотливой, причудливой, но обдуманной.

— Я искала, — говорила она, — человека не для света, но для счастия семейной жизни, который бы во мне видел все и жил для меня одной. Я и замужем не хотела терять свободы.

Эту мысль поняли и сознали справедливой почти все без исключения дамы, знакомые Саломее; многие даже завидовали ее выбору; но девушки смеялись над счастьем без оков любви.

Просвещать Федора Петровича, однако ж, скоро надоело Саломее Петровне; она не видела в нем ни grace,[49] ни чего-то, что, несмотря на удовлетворение ее полной свободой, одно только могло наполнить давно чувствуемую ею пустоту и в доме, и вне дома, и в мыслях, и в груди, и наяву, и во сне.

Назад Дальше