Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 - Елена Трегубова 22 стр.


— Биттэ цурюкбляйбэн. Нэкстэр хальт Мариен-платц.

Было ощущение, что если она даже на секундочку закроет веки — то что-то раздавит внутри. Всё, и внутри и снаружи, резало и кололо. «Шпигель» (даже когда орудовать замерзшими руками перестало быть больно) она все равно могла только нюхать. Поднося пунцовыми пальцами к лицу. Скверно имитируя позитуру бюргеров вокруг. И медленным кадром разглядывая картинку на глянцевой обложке: набитое ярко-желтой пышной соломой чучело восточно-германского офицера, держащее под рукавом ненужную ему больше фуражку, а на кучерявый соломенный кумпол напялившее темно-малиновый берет бундесвера. Глаз, ноздрей, рта, и прочих ворот чувств у пугала не было. Из рукавов и снизу из-под полы крысино-серого френча с погонами вместо продолжения тела выглядывали кучерявые стружки, развевающиеся на ветру — на фоне почти безоблачного голубого неба, куда, зачем-то, на деревянной палке это пугало было взнято. Наивная надпись на фоне небес вопрошала: «К чему теперь солдаты?» От любого текста с души воротило. Тем более от наивной прекраснодушной фигни в главной статье номера, изо всех сил вопившей, что военные блоки рухнули, холодная война в прошлом, границы распахнуты, Германия едина, СССР больше не агрессор — так к чему теперь Германии вообще армия? И мельтешня за окном электрички совсем была не ко двору.

— Мариен-платц. Биттэ рэхьтс аусштайгэн.

«Кто он вообще такой? И куда я иду? И главное — нафига?» — спохватилась вдруг Елена, механично передвигая ногами и следуя какой-то автонавигации, внизу, по огромному переходу — и слишком поздно хватившись, что «Шпигель» оставила в Эс-Баане рядом с собой на пустом сидении. В лифт мудро решила не заливаться — а обошла снизу; и уже вступила было на эскалатор выхода к Винной улице. Как вдруг резко развернулась — и, разом перепрыгнув через бежавшие ей навстречу ступеньки, понеслась в обратную сторону.

— Ничего. Не умрут, — сказала она себе. И с легким вертиго взлетела в лифте в противоположном углу площади. А потом бегом, и не оборачиваясь, уже сворачивая на Кауфингэр штрассэ, получила в спину девятый удар часов с башни на площади.

В ее знакомом зеркальном кафе все было залито, как солнечный аквариум — с мелким, кружащимся, сияющим планктоном пыли.

— Grüβ Gott! — помахали ей блестящими плавниками перманента обрадовавшиеся ей золотые рыбки официантки.

Со стоном показала обеими руками отрицательный надгробный жест юному белобрысому бобрику, уже весело тащившему к ней ящик с конфитюром.

Жадно, как последнюю соломинку, схватила обеими ладонями длинный, раструбом расширяющийся к верху (даже не уследила как появившийся перед ней на столе) прозрачный горячий бокал с крошечным, кругленьким, ненужным, нецепляемым, атавистичным ухом ручки сбоку — которую на мизинце разве что вертеть.

С отвращением, медленно, давясь и обжигаясь, через силу, начала выхлебывать бергамотовый чай.

Пригрела на правой руке, в ложбине между большим и указательным пальцем, дрожащую янтарную медузу — гибрид солнца и чая — и наконец, по каплям, по глоткам, вернулась к жизни.

Минут через десять выйдя из кафе (предварительно, в туалете, еще раз взглянув в чудовищное, шаржевое, зеркало, и, отхлестав себя ладонями по бледным щеками, для подражания жизни), она логично решила: «Если они еще там — тогда я к ним подойду. Ну, а если их там уже нет — тогда я к ним и не подойду».

Завернув на Мариен-платц, она сразу же, уже с угла площади, углядела торчавших у условленного выхода из перехода Ксаву и Воздвиженского.

Оба они в этот момент, как по команде, присели на парапет эскалаторного выхода — спиной к ней, и лицом к подкопчённому гарпиозному мужику на нижнем ярусе новой (весьма относительно) ратуши.

Глядя на чужой, по-советски коротко обкорнанный затылок Воздвиженского, она опять с оторопью подумала: «Кто это? Нет, ну он, конечно, имеет право на существование, и все такое… Но — о чем я вообще?.. Нет, ну разумеется, я сейчас буду крайне дружелюбной. Но — о чем я вообще?! Что это я, в самом деле?! Кто он?! Какое он имеет отношение к моей жизни??»

Зайдя слева и глядя то в мостовую, то на ратушу, вместо приветствия постебала над их переглядками с гарпиозом.

Заметила, что Ксава для чего-то нацепил душераздирающе похожий с Воздвиженским свитер — только чуть более светлый, и с цыплячьим пухом.

И в ту же секунду почувствовала, что физически парализована горючим стыдом — как клещами: сковывающей предплечья и кисти пошлейшей возможностью допуска, что Воздвиженский, к примеру, старается сейчас ей внешне понравиться, или — что еще хуже — что, не дай Бог, он вот сейчас вот, вот в эту самую секунду, думает, что она хочет внешне понравиться ему. Ей вдруг стало невыносимо стыдно — что у нее вообще есть вот эти вот руки-ноги, вот это тело. И что он ее видит снаружи, а не так, как она сама себя — изнутри, духом.

Стряхнуть оцепенение удалось только радикальным способом: вовсе не смотреть на Воздвиженского, и стараться казаться страшно веселой.

Ксава, стеснительно лыбившийся в сторонке своим припухшим личиком, повел их — со сладким видом, как будто открывает для них коробку с конфетами — гулять в Английский сад.

Каштаны в парке уже успели выставить к солнцу высокие липкие свечки в кряжистых черных канделябрах. Елена, прекрасно знавшая дорогу, неслась впереди, и на изрядном отдалении от обоих — чтобы избежать натужных бесед.

Спустились к Айзбаху. К ее ужасу, как только они зашагали вдоль по ручью, навстречу им вывернул из-за деревьев тот же самый, червячно-шузовый маньяк из Бертельсманна — только сейчас он был еще и с подозрительного вида тросточкой с увесистым костяным набалдашником. Она с испугом внырнула между Ксавой и Воздвиженским и взяла под руки обоих мальчиков. С вызовом глядя на седого похабеля, продефилировала мимо — и тут же, как только старикан исчез из вида, немедленно локти спутников бросила (не понятно чем — стартом или финишем действия вызвав большее смущение обоих) и кружась, вприпрыжку опять пробежала вперед, толкаясь наперегонки с откуда-то присоседившимся слюнтявым сенбернаром, по мосту через ручей. Ни слова, почему-то, Воздвиженскому о своей здесь прежней прогулке не рассказав.

Завидев на лужайке жирную, расписную, дорогой ручной выделки китайскую утку, пасшуюся между нарциссов (желтых могендовидов в мини-юбках), Ксава аккуратнейшим образом достал из кармана джинсов и набожно развернул матово шуршащий целлофановый пакетик, оттуда извлек, дрожащими пальцами, недоеденный (видать, за этим завтраком) огрызок хлеба — размером с кукиш — и, с риском для жизни цепляясь за дерн и пачкая в глине руки, наклонился к ручью — и размочил краюшку. Утка, впрочем, от нищенской подачки наотрез отказалась, оглянувшись на него как на идиота и матерно крякнув, и тяжело, с метровым разбегом, снялась с земли, от лени даже не подбирая за собой шасси.

Белке, проскакавшей по ногам, как золотая упряжка с беззвучными бубенцами, предложить уже было нечего.

Неподалеку от Театинэр, в торце соседствующего с Греческой церковью длинного псевдоклассического здания, куда они вышли, оставив, наконец, парк, с престарелыми сатирами, в покое, и распугивали теперь ногами солнечных зайчиков в окрестных, как-то тихой сапой, пока они гуляли, опять по-летнему потеплевших, сухих, звучно шаркавших переулках, двое рабочих в лиловых комбинезонах, беззастенчиво, вопреки всем законам гравитации, заставляли летать громадный двухметровый кусман казавшейся до этого вполне бюргерски-неподвижной брусчатки — и под взмывшим в небо на непонятной конструкции, вырезанным как кусок торта из мостовой квадрате кладки, разверзалась обитаемая дыра, и оттуда на руке подземного джинна — грузового лифта — рабочим доставляли пачки бумаги. И через секунду брусчатку уже опустили на прежнее место, и разгуливали по ней, как ни в чем не бывало.

Когда добрели до Маффай — и перебегали трамвайные пути на мемориальном перекрестке имени изумрудного панка и его верного скейтборда, Елену вдруг стало подмывать на бессовестную авантюру:

— Воздвиженский, а ты не хочешь сейчас поехать вместе со мной в зоопарк? Там меня Аня с Дьюрькой ждут.

Ксава тут же заявил, что и он к зверям не прочь.

На Мариен-платц — ровно на месте их свидания — под присмотром гарпиозного копченого хмыря с ратуши — был галдеж. Зеленые протестовали против торжественных похорон каких-то отходов и строительства какой-то, телефонной, кажется, станции. Нет, гидро, электро, атомо.

И к эскалатору было не протиснуться.

— Ну, это разве демонстрация! — снисходительно засмеялась Елена — профессиональным Крутаковским методом тут же подсчитав по квадратам триста пятьдесят митингующих убогих снусмумриков, расставивших кущи плакатов на мытых шампунем плитах — и вспомнив миллионные тьмы тем в центре Москвы, с перечеркнутой цифрой «6». — Пошли лучше на лифте покатаемся!

Мимо золотой скульптуры сновала стопка дымных горшочков на ножках — кривоногий кореец официант в одной руке нес многоэтажку горячих глиняных посылок из ближайшего ресторана — адресатам за расставленными на краю площади накрытыми белыми скатертями столиками с пластиковыми номерками; а шуйцей умудрялся безостановочно упрятывать чаевые в крахмальный плоский передник, весь как будто целиком состоящий из одного длинного широкого кармана.

На углу с Кауфингэр уже знакомое Елене трио — две жженые сиеновые лакированные сверкающие на солнце скрипки и обшарпанная, как старый шкап, виолончель на золотой курьей ножке — умудрялись выпиливать без духовых болеро Равеля, собирая деньги на поддержку больных детей.

Все трое музыкантов беспрестанно между собой переглядывались — и после каждой музыкальной фразы вопросительно взирали на партнера, как будто ожидая, что-то он теперь скажет — заранее, всей мимикой подсказывая ответ.

Яркая двухметровая молодая итальянка с резко удлинённым подбородком, в бежевой шляпе с мягко гнутыми полями, в коротком кремовом демисезонном пальто и белых кружевных перчатках, кружилась рядом на площади под музыку, танцуя с собственной двухлетней, курчавой, лиловыми кренделями разодетой, дочкой, держа ее на руках перед собой под мышки; и невесомые ноги той, в пестрых колготочках и крошечных клубничных сапожках, отлетали от оси движения ровно под тем же углом, что и складки длинной юбки ее матери, цвета горных отрогов на Маргиной лестнице, из-под пальто.

Виолончелист с обаятельным рельефом челюстных костей (как будто бы он припрятал за каждой из щек по грецкому ореху) старательно перепиливал все лицо растянутыми в смычок губами, в такт движению смычка по струнам — а в момент, когда он щипал струны руками, ровно то же самое выделывали и его брови на лбу: резко щипали вверх.

Лысый скрипач-заводила — опрокинутое блюдце лысины которого на темени как будто затянуто было мелкой сеточкой для волос: из зачесанной передней пряди (Аня называла такую прическу «внутренним займом») — фиглярствовал, приседал на коленях, выпрастывался опять, подпрыгивал и извивался в такт музыки всем телом, как сама себя заговаривающая гюрза. Туфли — на которых он то привставал, то приподдавал каблуками назад, то вилял вбок — черные, мятые, кожаные, с чуть загнутыми вверх мысками и пылью на складках, были до того подвижны, и повторяли его гримасы и ужимки с такой живой точностью, что казались частью не одежды, а тела. А на правой, смычковатой, его руке красовалась, металась от одного края воздушных границ скрипки к другому, ярко-красная вязаная хиппанская фенечка, со свисающей шерстяной нитью на кончике. И, вслед за этой взмывающей нитью, обе его руки и скрипка работали как будто абсолютно отдельно от всего остального его актерствующего и фиглярствующего на публику тела — так что каждый раз он и сам вперивался в волшебно игравшую в его руках скрипку с искренне пораженным видом: «Смотрите-ка, что она вытворяет!»

Все трое музыкантов были в строгих черных майках с короткими рукавами, и черных льняных брюках.

Тонкая девушка-скрипачка с прямым козырьком прокрашенных ресничек, строгим пробором на правую сторону и рекой стекавших меж лопатками ровных темно-русых волос, меряла воздух перед собой равнобедренным треугольником носа, и, строжайше сжав губы, держала на левом плече скрипку, как непослушного котенка — правой рукой со смычком, как расческой, жестко вычесывая его; а левой, тем не менее, тайком и от него, и от самой себя, то одним, то другим длинненьким пальцем трепетно ласкала и почесывала любимца за ухом — и улыбалась лишь краешком глаз, хитро глядя, как слушается он ее касаний.

Манипулировавший губами, как дополнительным музыкальным инструментом, виолончелист то и дело, в малейших паузах, старательно их разминал; и, одновременно, с виртуозной официантской скоростью выдергивал правой рукой серенькую замызганную фланелевую тряпочку, заткнутую под грифом, и любовно смахивал с потертого каштанового виолончельного ваниша напиленную в только что сыгранных тактах и облетевшую с волоса смычка, как перхоть, канифоль.

Воздвиженский поддернул губами по полукругу и прогундел в нос:

— Ну, на это не жалко, — подошел и, быстро, брезгливо, не наклоняясь, бросил в распахнутый, как форма для выпечки огромного скрипичного печения, футляр ржавый пфенниг.

И пока они шли к лифту, Елена всё, как в фуэтэ, оборачивалась на крутившуюся, как в фуэтэ, итальянку.

XIV

Аня и Дьюрька уже ждали у входа в зоопарк. Аня, как будто заранее почувствовав от Елены подвох, взяла с собой за компанию и Фросю Жмых.

— Ну, поздравляю, подруга. Первый раз в жизни ты опоздала всего-то на семь минут, — выдала точное коммюнике Анюта, когда Елена с Воздвиженским и Ксавой подходили к воротам; а на лбу Анином светилась другая недвусмысленная электронная табличка: «Ну ты и свинья — ты зачем его сюда притащила?»

Не предупредив Воздвиженского ни намеком, ни словом, ни интонацией (да и каким намеком, какой интонацией это можно было выразить?) — Елена бессовестно бросила его в ледяную прорубь объятий своей язвы-подруги.

Ждала она от Ани, после вчерашнего ее жесткого вопроса про жлоба — ну буквально всего, чего угодно. Как-то раз, в том же самом Новом Иерусалиме под Москвой — когда, вместе с третьей их сокамерницей по палате, Эммой Эрдман, они пытались ну хоть чуть-чуть отмыть барак от необожженной глины и склизких терракотовых тетраэдров, приносимых на сапогах солагерниками со свекольных полей, Эмма Эрдман, долго и абсолютно безнаказанно, изводила кротко трудившуюся (совком и веником) тихоню Аню: набрала в продырявленную на пальцах резиновую перчатку воды, как в переполненное коровье вымя, и весело брызгалась («писалась», как выражалась Эмма). Анюта терпела-терпела, не говоря ну ровно ни слова; потом вежливо попросила Эмму этого не делать; потом, видя, что Эмма не унимается, Аня куда-то ненадолго вышла из палаты; вернулась — и с порога, с абсолютно хладнокровным лицом, с ног до головы окатила Эмму ведром грязной ледяной воды.

«Юдифь, вероятно, отчикала голову Олоферну ровно с такой физиономией», — подумала сейчас, на фоне зоопарка, Елена, подходя к любимой подруге, явственно вспомнив Анину морду в момент выхлестывания ведра.

Внутренне хохоча, и готовясь к зубодробительным — для всех участников — последствиям этих жестоких смотрин, Елена, напоследок, перед тем как они подошли вплотную к Ане, как будто случайно ласково провела по ребру ладони Воздвиженского мизинцем и безымянным. И подумала: Ну, что ж? Выплывет — не выплывет?

Впрочем, Аня, обманув все ее ожидания, восприняла привод Воздвиженского (в пику недовольному ее вчерашнему фряку) уже не просто как данность природы, которую, видно, уже фиг исправишь — а как осознанный выбор — пусть и идиотский — ее подруги, который она будет ну о-о-о-чень стараться уважать.

Как только они вошли в зоопарк и зашагали по попахивавшей парнокопытными дорожке, Аня перестроилась и пошла рядом с Воздвиженским, и заговорила с ним так, будто он был иностранец, и как будто бы она, Аня, вот только сейчас, ровно в эту секунду, с ним в первый раз в жизни встретилась — и, будто достав из кармана кондовый текст разговорника и открыв его на разделе: «Знакомство», с благожелательным интересом расспрашивала Воздвиженского о семье, о родителях, о гэшвистэрах…

И Елена еще раз потрясенно подумала: какое же количество дивных, качественных пружин заложено внутри ее Анюты.

А уж когда выяснилось, что Воздвиженский все раннее детство провел с родителями в Восточном Берлине, и отлично говорит по-немецки — Аня, исповедовавшая милое заблуждение советской образованщины, что знание иностранных языков даже червяка может сделать президентом — осклабилась — и уже и вовсе без умолку с ним ворковала. Веснушчатая, как яблоко гольдэн, маленькая Фрося Жмых, заслышав про ГДР, тоже моментально навострила ушки на макушке и подскочила к Воздвиженскому с другой стороны — для нее молодой человек был ценным товаром только в том случае, если родичи шастали в загранку. Так что теперь Воздвиженский шел, окруженный любезничающими с ним девочками, которые, как Елена еще пять минут назад боялась, сожрут его заживо. Ксава плелся сзади и беспомощно улыбался, ничего не понимал — но, кажется, был абсолютно счастлив, что и его взяли в компанию.

Как вкопанные застыли перед жирафами — тот факт, что отделены эти живые замшевые подъемные краны были от дорожки только мелкой канавкой и заборчиком (еще ниже ольхингских), по щиколотку — причем вовсе не по жирафью, а по человечью — потрясал. Перепрыгнуть и в ту и в другую сторону было легче легкого. Баварские мелкие сорванцы, мастерски выдувающие (тут же с грохотом лопающиеся и залепляющие все ноздри и всю морду) розовые шары из жвачки, с рюкзачками за плечами, тоже явно смывшиеся из школы, тут же доказали простоту визитов к зверям — оглянувшись, нет ли поблизости никого из зоо-надзирателей, тут же перемахнули через канавку, и издали пытались прикормить жирафов, суля им непочатые каугуми. Те, однако, были слишком увлечены грациозным общипыванием сена с высоченных четырехметровых классицистических колонн — чтоб не портить осанку и не нагибаться за жрачкой к земле. Юнец-жираф, впрочем, когда крохи со школьными рюкзачками уже отвалили, подошел к канаве и склонил верховину, и почти дотронулся замшевыми трепещущими губами до вафельных, рифленых, карамельного цвета, невесомых, в хвост заколотых, волос ойкнувшей и отодвинувшей плечо Жмых; сделал вид, что приготовился к прыжку, потом отпрянул — с удивлением заглянул в канавку, как будто первый раз ее видит; и явственно подумал: «Да ну их! Со всеми этими их запутанными У-Баанами и Эс-Баанами, со всеми их заколдованными подземными переходами! Как я потом до дому добираться буду?»

Назад Дальше