Только остров - Николай Климонтович 6 стр.


Послеоперационные сны Миши становились все мучительней. Не сны даже – видения между явью и сном. Потому что Миша все чаще впадал в забытье, и это при том, что у него ничего не болело – так, немного тянул шов. Это было сладкое состояние, как когда-то в детстве: нежность нетяжелой простуды, когда можно было не ходить в школу, а есть малиновое варенье, валяясь в кровати с книжками. Сладкое, если бы не эти мучительные сны-воспоминания…

Как-то ему привиделось, что он все еще плывет на пароме. Но не стоит на палубе, а сидит с кружкой пива в тамошнем танцевальном клубе. И его приглашает на танец средних лет веселая дама. По специфически скандинавскому рыцарскому подбородку он понимает, что дама – шведка. Они танцуют на гладком зеркальном полу в плавающих разноцветных струях света, музыка все громче, дама прижимается все теснее, и вдруг Миша чувствует, как ее рука ласкает его член. Миша стесняется, возбуждается, хочет вырваться и – кончает… «Боже, – проснувшись подумал Миша, – сколько ж лет у меня не бывало во сне поллюций…»

«Знаю, знаю, – говорила опять возникшая та, первая, милая и улыбчивая, сестра, – вам хочется назад, в палату, увидеть жену, уже скоро, врач сказал, что скоро, вот температура спадет…» И Миша подумал: «Откуда она знает, что он хочет видеть Верочку». И сказал, опять засыпая, спасибо…

Приснилось: за ним гонится машина, он пытается убежать, спрятаться, но машина догоняет его и на тротуаре, теснит, прижимает; он оборачивается – в машине Вера. Но ведь у них нет машины, и Верочка не умеет водить. И вдруг Миша понимает, что за рулем – мужчина, и понимает, что это – любовник жены… «Боже, чушь какая, – проснулся Миша, – у Верочки?..» И долго лежал, вспоминая.

Много лет назад, четверть века прошло, он приехал к Верочке в экспедиционную партию неожиданно, сюрприз. Ехать пришлось на край света. Миша никогда не был путешественником, поэтому предстоящее ему расстояние страшило. Одно только и погоняло: увидеть жену – они были в разлуке уже два месяца. Партия работала в Средней Азии, в Заравшанском оазисе, под Бухарой. Чтобы оказаться там, Мише пришлось лететь в Ташкент, потом пересаживаться на автобус до Самарканда. А там предстояла еще одна пересадка… В Ташкенте Мишу обчистили карманники, пока он лицезрел фонтан на площади Навои. Но не начисто, слава богу, вытащили только те деньги, что были в заднем кармане джинсов: бумажник с документами и основной суммой Миша хранил в сумке, а сумку, перекинутую через левое плечо, тесно прижимал локтем к левому боку.

Он добрался до места расположения партии на закате, когда раскаленная пустыня вот-вот должна была начать остывать. Верочку он нашел почти сразу, на лавочке перед бараком, который некогда служил кошарой для овец и который стоял на берегу грязного арыка. Она обнималась с пожилым человеком, лет за сорок, тесно к нему прижимаясь, время от времени они целовались. Мужчину Миша узнал, виделись в Москве пару раз, это был Верочкин научный руководитель…

Температура так и не падала, но Мише объявили, что его переводят в палату. Наверное, в тесной реанимации его было дольше держать нельзя: конвейер операций двигался, не стопорясь… Мишино тело опять погрузили на каталку, опять закатили в лифт и спустили на два этажа. А там перегрузили на его кровать.

– О, привет, – слабо сказал Паша. И снова приткнулся к коленям жены, что сидела, ссутулясь, перед ним на стуле. Кажется, дела его были не хороши.

Кирпичникова в палате не было.

– А где Игорь? – спросил Миша.

– О, скачет уже… молодец, – ответил Паша завистливо. «Ведь у них были одинаковые операции, а Пашу оперировали первым», – подумал Миша. И нащупал телефон, который он оставил в тумбочке. Он набрал домашний номер, Верочка долго не брала трубку. Наконец ответила весьма оживленно: «Алло?»

– Я уже здесь, – сказал Миша.

– Где ты? – спросила Верочка тревожно.

– Здесь. В больнице.

– О, господи, ты меня напугал… Ну, как ты?

– Хорошо. Температура. Но я хорошо.

– Я сейчас приеду…

– Завтра, – сказал Миша, – приезжай завтра. Теперь я лучше посплю…

И она действительно приехала только на следующий день. И Мише показалось, что он отвык от нее.

Когда он вернулся в палату, он сразу почувствовал, будто медленно всплывает из темного небытия и что оставивший его было ангел-хранитель снова порхает где-то рядом. Миша всегда полагал, что страдания облагораживают и поднимают, недаром же есть выражение очистительные муки, но первые послеоперационные дни, напротив, были погружением в неприятное, грязноватое. Сейчас он старался опять нащупать то ровное и ясное настроение, с каким он готовился к бою. Но вяло работал мозг, немного мутило, затекала шея, думать связно ни о чем не выходило.

Миша заметил, что и с Кирпичниковым произошли перемены. Он первым делом посоветовал Мише, указывая на том Толстого, не читать сейчас серьезных книг, а, скажем Трех Дартаньянов, Миша не сразу сообразил, о чем идет речь. Кроме того, Кирпичников чуть что принимался рассказывать, называя себя в третьем лице, что, мол, крутого яичка ему еще нельзя. По-видимому, ему с трудом давалась послеоперационная диета, он лишился важного удовольствия в жизни.

Верочка приходила, как и прежде, через день, приносила все тот же кисель. Они, как прежде, говорили мало, но сейчас, кажется, обоим это молчание было в тягость. Как-то Миша сказал: «Веруша, тебя вчера не было… я звонил…»

И вдруг Верочка, его милая Верочка, сказала не без капризности:

– Ну, подумай сам, нельзя же никуда не ходить…

И посмотрела на него угрюмо.

Память понемногу возвращалась к нему. Он даже смог вспомнить первые слова псалма, что висел в палате на стене:

И тем более Миша чувствовал, как он оживает, когда ему опять стал сниться Остров. Однажды приснилось, что он сидит в лесу на краю обрыва на постеленной на земле куртке, а городок находится глубоко под ним. Обрыв так высок, что даже шпиль собора оказался внизу, а самая верхушка – на уровне глаз. Сумерки, холодно, и Миша понимает, что это – предрассветный час. Миша понимает, что надо бы спуститься в город, чтобы согреться, но что-то не пускает его. «Как же я сюда попал… как же?..» – силится вспомнить Миша. И вспоминает, просыпаясь, что приплыл на пароме, который весь был обсыпан цветными огоньками… Было то самое раннее утро, какие так тяжело всегда Мише давались. Действительно, было холодно – и очень хотелось курить. Но встать Миша не мог, хотя днем сестра инструктировала его: «Сперва на правый бочок… медленно, не торопись… потом тихо-тихо перекатываешься и спускаешь ногу… вот так… потом садишься…» Но сейчас ничего этого Миша исполнить не мог. Он понимал только, что он, Миша Мозель, вовсе не хочет возвращаться домой. Он вообще не хочет больше быть здесь. Но что надо заставить себя медленно повернуться на правый бок, медленно спустить ногу… И вообще нужно спуститься вниз с обрыва, в городок, где, наверное, уже затопили камины и где ему, странствующему рыцарю, дадут мягкий пушистый плед и нальют горячего глинтвейна с корицей. И Снежная Дева, освещая ему путь, пустит-таки его в свой Ледяной дворец и позволит там жить. Пожалуй, что навсегда…

Тело Миши Мозеля нашли под утро на полу палаты – наверное, во сне он упал с кровати. И усталая дежурная сестра получила выговор от врача, потому что после реанимации за больным нужен глаз да глаз. Но и усталый врач понимал, конечно, что их много, и за всеми не уследишь.

Николай Климонтович Только остров

Миша Мозель, стыдя себя, в последние годы все больше сторонился людей. С ними ему зачастую становилось неинтересно и скучно, многие оказывались одинаковыми: никем и ничем не интересовались. Нет, Миша не вовсе потерял вкус к жизни: он по-прежнему любил книги и жену, курить крепкие сигареты натощак, свою работу и по-прежнему жалел мир. Сейчас он смотрел из окна палаты на мелкий частый дождь в больничном дворе, на мокрые желтые листья, которыми были запятнаны и асфальт, и газоны: красные листья в этом октябре отчего-то дольше держались на деревьях. Он наблюдал, как мокрая пегая ворона склевывает редкую китайку на уже облетевшей яблоне – райские яблочки, – и ворону ему тоже было жаль. Как и яблоню, впрочем. Он думал о том, что эта его жалость всего лишь обратная сторона зависти, потому что птица свободна и здорова, у нее отменный аппетит. А яблоня его переживет…

Дверь за его спиной с шумом распахнулась. Миша обернулся. Двоих соседей по палате на месте не было, Миша не заметил, как они вышли. Процедурная сестра, равнодушная от старости и стажа, задевая со стуком разлапистыми железными ножками за косяк, гремя банкой с раствором, внесла в палату штатив с капельницей. Миша молча улегся на свою кровать, подставил правую руку, сдвинув к плечу рукав халата. Сестра наложила жгут, Миша без понуканий стал работать кулачком. Сестра принялась щупать его руку, с привычной досадой приговаривая «Ох, плохие у вас вены», как будто за две недели, что она брала кровь и ставила ему капельницы, вены могли измениться – впрочем, от первых неудачных ее попыток остались-таки две гематомы.

Не то чтобы Миша гордился своими венами, но в первый раз за них чуть обиделся. А потом привык. Он уж ко многому здесь привык, человек скоро привыкает… Плохие, потому что тонкие, неудобные, пожилой подслеповатой женщине трудно было их достать. Наконец она нашла, ткнула иглу в руку, больно поддела кожу и, кажется, попала-таки, потому что в шприце показалась кровь. Она неловко, плохо гнущимися пальцами, приладила катетер, повернула крантик и удалилась. Пузырек воздуха побежал вверх по гибкой прозрачной трубке. И Миша прикрыл глаза.

Конечно, если все обойдется, на Остров он отправится, приглашение останется в силе до весны, а ведь Мише было просто необходимо туда попасть… Он спросил у врача, мол, так и так, он должен отправляться за границу, и ему непременно надо знать, сколько времени займет операция, а сколько реабилитация – в лучшем случае. И врач, вечно спешащий куда-то по больничному коридору – полы короткого белоснежного халата порхали над модными брюками и дорогими штиблетами, – ухмыльнулся и бросил на бегу коротко как повезет. Миша, который всегда пуще огня боялся быть навязчивым, тут взмолился: «Но все же, доктор?» И тот остановился в своем беге, устало посмотрел Мише в глаза из-под тонких с позолотой очков, произнес с холодным врачебным цинизмом: «Бывает, выписываем через две недели, а бывает, дело кончается летальным исходом…»

Этот разговор состоялся на второй день водворения Миши в палату, тогда он еще не знал ничего.

Странным и страшным был этот последний год Миши Мозеля: он пережил слишком много для такого короткого времени. Сначала умер отец, и Миша похоронил его на Хованском кладбище. Обронив в присутствии сына, что теперь ей жить не для кого – Миша был не в счет, она всегда любила только отца, – через семь месяцев умерла мать.

Отец умер легко, как праведник. С отменным аппетитом позавтракал перловкой и кофе, съел бутерброд с красной икрой, попросил включить старый Грюндик, настроенный на английское Би-Би-Си, откинулся на подушку; когда Миша вошел в его кабинет через пять минут, отец был уже мертв, и на светлом его лице осталась чуть уловимая улыбка, как будто в последний свой момент отец что-то узнал.

Мать умирала долго и трудно, почти месяц была не в себе, подчас не узнавала сына. Иногда спрашивала, какая остановка, волновалась, не пора ли выходить. Но даже когда приходила в себя, совершенно Мишу не стеснялась, не видела в нем мужчину, и Мише это было тяжелее всего: мать всегда была холодноватой и очень щепетильной женщиной, до чопорности… Верочка, конечно, приезжала его подменять, но под разными предлогами Миша ее ласково выпроваживал; мать с невесткой всегда была не в ладах, тем более что Верочку больная теперь вообще отказывалась узнавать, шептала: «Кто эта чужая женщина?» – со страхом. Мише подчас мерещилось – притворным.

Мать была принципиальной тихой атеисткой, хотя, конечно же, была крещена во младенчестве, и пожелала, чтобы тело ее непременно сожгли в крематории. Миша сжег; а когда получил урну через несколько недель, похоронил там же, в могиле отца. Он уже все делал как во сне, и если б не Вера – не справился бы. Так ему казалось.

Потом случился пожар на складе, где хранился тираж «Вестника», и все сто пачек погибли. Хорошо, Миша успел кое-что забрать в первые же дни и разослать – иначе плоды долгой его работы совсем пропали бы… И вот, наконец, у него обнаружили опухоль на левой почке, и он оказался в этой палате.

Лежа здесь, он часто вспоминал присказку «Беда одна не ходит». Прежде он иронически кривился от всяческих фольклорных трюизмов, эта самая народная мудрость казалась ему навязчивой и плоской, но теперь пришлось согласиться: верно, не ходит.

Теперь он часто вспоминал полузабытые стихи, постепенно они будто проявлялись в памяти:

Когда-то отец читал это маленькому Мише вслух перед сном, и даже позже, уже в первых классах, когда Миша ангинил и температурил.

И, лежа в палате или стоя с сигаретой на застуженной задней лестнице над вонючим ведром, куда старшая сестра указала бросать окурки – курить в отделении дозволялось только здесь, – Миша повторял шепотом:

В родительской квартире всегда, сколько помнил себя Миша, стояли в гостиной старые напольные часы в массивном дубовом ящике. Часы были так же внушительны, как и большой резной дубовый английский буфет. Уж бог знает, как пережили эти вещи советскую историю, но были целы и стояли здесь со времен дедушки Миши.

Часы, как издавна считалось в семье, давно не шли, механизм был испорчен, но к ним полагался большой массивный ключ с коваными двумя лепестками, и в Мишином детстве бабушка часто выгребала этот дивный предмет из груды Мишиных игрушек, и ключ водворялся на место, в маленькую нишу за дверцей под циферблатом… В день кремации матери, когда в родительской квартире после недолгих и тягостных поминок никого не осталось, а Верочка, выпроводив последнюю, далекую и неведомую тетку, принялась на кухне мыть посуду, Миша, слоняясь без дела и маясь, машинально отворил ту самую, заветную в его детстве дверцу и нашел, что ключ так и лежит на месте. Миша достал его, вставил в четырехугольную скважину и несколько раз повернул с усилием и скрежетом по часовой стрелке. И вздрогнул от испуга: внутри что-то скрипнуло, часы будто вздохнули – и пошли. «Верочка, – крикнул Миша с суеверным ужасом, – Верочка, они – идут». Но никто его, конечно, не услышал, и ему в одиночку пришлось догадываться, что такое старые часы принялись вдруг отмерять.

И до больницы, и в палате Мише теперь то и дело снились родные – быть может, потому, что на пятьдесят первом году жизни он вдруг понял, что остался сиротой. Ему снился отец, снилась мать, потом несколько раз кряду принималась сниться бабушка, которую он когда-то очень любил и продолжал любить и сейчас: она, по сути, его и воспитала, а умерла уже очень давно, почти четверть века назад. Во сне с бабушкой они искали какой-то дом в какой-то неведомой печальной местности, шли отчего-то по заросшим железнодорожным путям, перешагивая по шпалам между ржавыми рельсами…

С отцом – разговаривали, и подчас оказывалось, что это вовсе не отец и что говорить не о чем, но на следующую ночь отец появлялся снова, и все повторялось, и случалось так, что Миша, уже пробуждаясь, зная во сне, что видит сон, все порывался отцу сказать что-то или что-то спросить, но с ужасом понимал, что забыл – что именно… Мать же ему вечно что-то запрещала, раздражалась, вечно что-то крутя в пальцах, конец шали, что ли, при том что никаких шалей и платков никогда не носила, спорила с ним в каких-то незнакомых и всегда тесных комнатах, в каком-то деревянном доме… И Мише теперь было впору согласиться с простонародным убеждением, что таким образом его умершие близкие зовут его и, наверное, вскоре он свидится с ними.

Назад