Руками не трогать - Маша Трауб 15 стр.


– Деточка, успокойтесь. Мы сделаем так, как вы сочтете нужным. Только не надо плакать. Сейчас надо всем успокоиться. И забудьте на время об этой кантате – время само подскажет, что делать. Сделайте паузу. Решение придет само.

– Как это? – Снежана перестала плакать.

– Так. Если Яблочников хотел всех запутать, так зачем мы будем вмешиваться в историю? Давайте сохраним интригу! У нас есть специалисты по творчеству Белецкого? Нет. И по творчеству Яблочникова нет. Так что мы сами можем решать, какая именно партитура вернется в культурный оборот, станет национальным достоянием и музейным экспонатом. А можем сказать, совершенно официально заявить, что кантаты и вовсе не существовало, что нет никаких источников, подтверждающих этот факт. Снежана Петровна, мы сделаем так, как лучше для всех. И если будет на то необходимость, то солжем, не моргнув глазом. Нам не привыкать, сами знаете. Уж врать мы умеем очень убедительно.

– Берта Абрамовна, что вы говорите? – У Снежаны глаза были на лбу. – Вы же всегда учили, что долг и честь музея в подлинниках! Вы же каждую шкатулку три раза перепроверяли у экспертов! Вы же говорили, что искусство не терпит лжи и выдумки, а домыслы и слухи оскорбляют настоящее произведение искусства.

– Ах, дорогая моя, мало ли что я говорила? Что-то я устала сегодня. Давайте пойдем по домам… – отмахнулась главная хранительница.

– Берта Абрамовна, сейчас МЧС приедет. Никто не должен уходить, – вздрогнул от неожиданности Михаил Иванович, – я же дозвонился. Они везут этот, дозиметр. Все проверят. Из соседнего округа…

– Да, мой дорогой, конечно. Я совершенно забыла про ртуть. Из головы вылетело.


Сотрудников МЧС на пороге музея встречал Борис, у которого так и не прошел нервный тик, и он то и дело вздрагивал и подхрюкивал, завороженно глядя на спасателей, облаченных в специальную форму, на ящичек, который держал один из них.

– Это дозиметр? – с уважением спросил Борис.

– Да, б… Один на три округа. Вот чем хочешь, тем и измеряй! Хоть пальцем. Или к гадалке иди! Где тут у вас разлитие ртути? – ответил эмчээсовец.

– Пойдемте. – Борис, пригнувшись от почтения, засеменил, проводя специалистов в свою каморку. Потом он провел их в кабинет и показал часы, по которым делал свои замеры, провел в главный зал, где проходили экскурсии, в подсобку Гули и завел в каждый из кабинетов.

После этого вся бригада спасателей появилась в буфете.

– Голованов, – представился старший сотрудник Михаилу Ивановичу, который встал для приветствия.

– Мозговой.

Мужчины пожали друг другу руки.

– Значит так, радиационный фон повышен. В кабинете директора – чисто, небольшое превышение, в пределах нормы. В месте, где произошло разлитие ртути, – тоже. Не превышает. В главном зале – превышение в четыре раза. В одном из кабинетов – превышение нормы в семь раз, – отчитался Голованов.

– Это в вашем, Берта Абрамовна, – выглянул из-за спины эмчээсовца Борис.

– В фойе – в шесть раз.

– Это опасно, товарищ Голованов? – ахнула Берта Абрамовна.

– Конечно. – Голованов был серьезен, даже суров.

– Нужна эвакуация? – уточнила главная хранительница.

– Можно, – кивнул Голованов. – Не помешает.

– А как ликвидировать последствия?

Голованов пожал плечами.

– Хлорка – три раза в день? Регулярные замеры? – подсказала ему Гуля.

– Можно, – кивнул Голованов.

– А дети? Это опасно? Мы можем быть переносчиками? – Ирина Марковна от волнения начала заикаться.

– Можете. Опасно, – опять согласился Голованов.

– Но ведь это просто градусник! У меня дети… мальчики… так бьют… в квартире… что же… – Ирина Марковна, вдруг осознав степень угрозы, от волнения перешла на шепот.

– Тоже надо проверить. И обязательная обработка, – сказал Голованов.

– Кого?

– Всех. Ходить только в резиновой обуви, мыть каждый день.

– И как долго? Нам закрывать музей? – уточнила Берта Абрамовна.

– Пока фон не восстановится. Звоните. Приедем, сделаем замеры.

– Спасибо. Но… неужели из-за градусника?

Товарищ Голованов пожал плечами. Мол, откуда я знаю, сколько вы тут градусников побили…

– Я не могу три раза в день мыть, – возмутилась Гуля. – Пусть Снежана или Ирина моют тоже.

– У меня дети!!! – закричала Ирина Марковна. – Я не могу мыть!

– Тогда пусть Елена моет, не вам же, старухам, корячиться, – легко согласилась Гуля.

– Да, Гуля права, – кивнула Берта Абрамовна, не обидевшись на «старух». – Давайте установим график. Еленочка Анатольевна, вы будете мыть в обед, а Гуля – утром. Вечер возьмет на себя Снежана.

– А почему я вечером? – спросила Снежана.

– Потому что утром ты никакая! – ответила Гуля.

– Если вы будете хамить, я вообще не буду мыть. В мои обязанности это не входит, – обиделась Снежана.

– Да ладно тебе, – пошла на попятную уборщица. – Я тебе запеканочку сделаю мясную. Под коньячок – вообще отлично пойдет. Говорят, что творческим людям полезно руками работать. Ну, поле попашет, попишет стихи, – неожиданно процитировала она. – Глядишь, пока полы намывать будешь, и с кантатой своей разберешься, и с мужиком.

– Это верно, – поддержала Берта Абрамовна. – Снежана Петровна, за такой работой лучше думается. Вам ведь нужно переключаться!

– А я вам средство принесу, – воодушевилась Ирина Марковна, – чтобы не хлоркой. Давайте еще соль добавим. Говорят, соль все плохое вытягивает. Даже сглаз снимает! И марганцовку! Конечно! Обязательно нужно добавить марганцовку! Слушайте, а если наше зеркало солью посыпать и оставить на несколько дней, может, с него тоже порча сойдет?

– Как вы считаете? – спросила Берта Абрамовна у эмчээсовца.

– Про порчу не знаю. Но можно водкой. Или спиртом, – ответил тот серьезно, пожал руку Михаилу Ивановичу и удалился, сопровождаемый Борисом.


«Неужели ты меня предал? Вот так просто. Отказался от меня и забыл? Вычеркнул? Почему? Если бы ты мне написал или позвонил, я бы все объяснила. Но ты не звонишь. Неужели ты думаешь, что я хотела тебе зла? Как ты мог подумать, что я на такое способна? Я ведь до сих пор люблю тебя. Знаю, что нельзя, что давно все прошло. Но в тот день я думала, что все будет не так. Я хотела зайти к тебе за кулисы, поздравить. Увидеть тебя хотя бы на пять минут. На минуту. И уйти. А ты от меня отказался. Ты сказал, что мы никогда не были вместе. Зачем? Что мне теперь делать? Что я должна думать?» – Елена лежала без сна, мысленно разговаривая с Герой. Но даже этот привычный ритуал отхода ко сну не приносил облегчения. Она ворочалась, пытаясь найти удобное положение, и не могла. Пыталась вызвать в памяти лицо Геры, и не получалось – всплывал Михаил Иванович, который шумно ел, сморкался, поправлял ремень на брюках. Она была раздражена намеками уборщицы и главной хранительницы. Раздражена вниманием, которое ей оказывал полицейский. Он ей не нравился совершенно. Ничего общего у них не было и не могло быть. Он ей не нужен! Она продолжает любить Геру – его тонкие пальцы, непослушные волосы, его циничный юмор, эгоизм и талант. Она полюбила его сразу и на всю жизнь. Да, он ее недостоин. Он повел себя отвратительно, мерзко. Он поставил ее в дурацкое положение, заставил нервничать и страдать. Он написал донос. Отказался от нее официально. Предал. Это страшно. По-настоящему. Но она может все объяснить. За него. Она может понять, почему он так поступил. Ведь у него карьера, гастроли, репутация. Ему не придется что-либо объяснять, она и так все понимает. И прощает. Заранее. Елена Анатольевна смотрела в потолок и не верила ни единому слову, которое сама же себе и произносила. Она пыталась убедить себя в том, что не принимали ни ее совесть, ни душа, ни сердце. Ее Гера, гениальный, идеальный. Неужели он оказался таким ничтожеством?


Ему такие совершенно не нравятся. Худосочная истеричка – иначе не скажешь. Сколько он еще должен за ней ходить? И ведь готовить наверняка не умеет. Какая из нее хозяйка? Ни суп сварить, ни котлет пожарить. Вон соседка кастрюлю щей принесла. И сама вся такая – наваристая. И грудь, и попа. Прямо в его вкусе. Чтобы было за что ухватиться. Чтобы не гремела костями. Соседка к нему явно неравнодушна. А он ее выставил. Нет, щи съел и выпроводил. Тоже ведь некрасиво. Она обиделась. Надо было как-то поделикатнее, что ли… Что ж ему эта Елена в голову втемяшилась и не отпускает? Даже Гуля – и то лучше, чем эта придурочная. Да еще ее бывший – тот еще трус и мерзавец. Донос накатал. А она его любит и наверняка оправдывает. Вот вляпался! Еще эта хранительница, которая смотрит на него, как на спасителя. Что он – обязан этому музею? Что он вообще с ними носится? Других дел, что ли, нет? Для этого он в Москву переехал? Чтобы сантехников вызывать? Нет, кинулся же по первому зову. И ведь никакой благодарности. Елена ушла и даже слова ему не сказала. Да у него дел полно других! Соседка масляная под боком крутится – только руку протяни. Неужели она не понимает? Мужик он или кто? Что он – валяться перед ней должен? Тоже, нашлась принцесса и недотрога. Как музыкантишке своему – так пожалуйста, жила, сорочки гладила и не вякала. А ему, видишь ли, нельзя. Рожей не вышел и образования не хватает. Да он ни одной бабе не позволял с собой так обращаться! И не позволит! Дура, одним словом. Надо с этим кончать. Если еще раз позвонит – то он точно не поедет.

Михаил Иванович тоже лежал без сна и размышлял о последних событиях. В Москве ему было плохо – непривычно, некомфортно, непонятно. Его раздражали люди, пробки. Даже работа не приносила удовольствия – он еще не успел влиться в коллектив и разобраться во внутреннем распорядке и расстановке, но зато успел тысячу раз пожалеть, что поехал в столицу. Не его это. Не его жизнь. Но ведь не сорвешься так сразу. Не скажешь начальству «не понравилось». Он же не мальчик какой-то. Надо дела доделать, перетерпеть. Работать надо. Там видно будет. Но как же здесь тяжело – дышать нечем, народ странный. Куда ни посмотришь – сумасшедшие. А еще эта Елена Прекрасная в своем костюме перед глазами так и маячит. И ведь стыдно. Сквозь землю бы провалился. На работу приходить стыдно. Если бы ему кто-то сказал год назад, что он так себя будет вести, так напьется на концерте, да вообще на концерт попрется, не поверил бы точно. И ведь совсем не в его вкусе. А соседка – очень даже ничего. Готовит – пальчики оближешь. Может, пойти, вернуть ее? Баба понятливая. На что ему Елена сдалась? Ну, привезет он ее к себе домой в Нижний, так друзья на смех поднимут. Куда он с ней пойдет? В музей? Ее же показать стыдно!

Михаил Иванович сделал из подушки валик и попытался уснуть. Даже подушки здесь другие, неудобные. Невозможно уснуть – душат. Дома-то у него старая подушечка, твердая, как камень, под шею подложишь, сразу в сон проваливаешься. А здесь не сон, а дремота дурная. Встаешь – уже уставший, помятый. Прямо хоть не ложись. Нет, надо думать, как домой уехать. Не приживется он здесь, не его город… И Елену с собой забрать… или соседку. С этой мыслью полицейский Мозговой наконец уснул, и снилась ему Елена Анатольевна, которая стоит у плиты и жарит котлеты.


Лейла Махмудовна сидела в любимом кресле. Ноги она положила на пуфик. Нужно было заставить себя встать, сходить в душ, переодеться и лечь, но сил не было. Она была бы и рада включить телевизор или радио, но ни то, ни другое давно не работало. Лейла Махмудовна посмотрела на книжный шкаф, где за стеклом стояли фотографии. Мама – строгая и в то же время покорная, в национальном костюме, с массивными украшениями. Папа с младшим братом, любимчиком, последышем – мама родила его в сорок три года. Никого уже нет в живых. Брат умер, когда ему было девятнадцать, и мама не смогла пережить потерю. Умерла спустя год после смерти сына. А отец не смог пережить смерть жены и скончался через восемь месяцев. Лейла тогда собиралась замуж, встречалась с одним мужчиной, но он не выдержал многочисленных похорон, не стал ждать невесту, которая никак не могла снять траур, и нашел себе другую девушку. Лейла почти в один день осиротела и осталась одна. Потом уже Тимур появился – не от любви, а от горя. Она сидела в кресле и заставляла себя сделать массаж. Ноги сегодня не просто болели – отнимались. Она растирала икры, думая о том, что завтра, до работы, нужно сходить в магазин и купить овсянку – в старой пачке завелись жучки. Но можно и не ходить. Зачем ей овсянка? Можно позавтракать на работе или вообще не завтракать. Последние тридцать лет она весила ровно сорок пять килограммов. Легкая, как пушинка. Почти прозрачная, невесомая. Это она привидение, а не Берта. Настоящее музейное привидение.

Завтра придет социальная работница – заполнить бланки квитанций для сберкассы. Она считает, что Лейла Махмудовна плохо видит, но что-что, а зрение у нее в порядке. Вот сегодня, пока все сходили с ума с этим разбитым градусником, она листала книгу отзывов. Этот талмуд в грязном багровом бархатном переплете, которым можно было бы и убить, всегда лежал на стойке рядом гардеробом. И никто, даже Берта, в него не заглядывал. Только Лейла после каждой проведенной экскурсии тайком листала страницы, внимательно изучая отзывы. Да, ей давно пора перейти работать в архив – туда, где ее никто не будет ни слышать, ни видеть. Сегодня была последняя капля. Вот запись учеников военного училища – написали аккуратным каллиграфическим почерком: «Узнали много нового». Потом, как обычно, шло несколько рисунков мужских гениталий и наконец главное: «Мне все понравилось, но было очень скучно». Лейла Махмудовна читала и перечитывала эти записи. И тех, где «было очень скучно», становилось все больше, они встречались даже чаще, чем гениталии. Неужели Берта их не читает и не видит? Да, дети сейчас другие, а Лейла старая, не поспевает за временем.

Но ее приступы – это ведь не самое страшное. С этим можно жить. Но что делать с памятью? Она давно написала себе «напоминалки», план экскурсии, но все равно заговаривалась. Хорошо, что никто из сотрудников этого не слышал. Вот буквально на прошлой неделе она дважды рассказала одну историю – у разных стендов. И только потом, сверившись с тетрадкой, поняла, что пропустила огромную часть. Она ведь давно шла на хитрости – перед экскурсией заучивала заново то, что рассказывала тысячу, миллион раз. Слово в слово, боясь забыть. Но все равно скатывалась в собственные воспоминания, которые были интересны только ей и никому больше – про то, как пришла в музей, как подружилась с Бертой, как они создавали экспозиции, доставали из фондов партитуры и экспонаты. А сейчас она устала, очень устала. Бывает так тяжело, что язык не ворочается. Никаких сил нет говорить, рассказывать. Даже ее пресловутые туфли – это ведь только уловка, попытка отложить, оттянуть экскурсию. Когда она стала себе позволять халтурить? Наверное, года два назад. Что значит «халтурить»? Каждой следующей группе Лейла повторяла слово в слово то, что рассказывала предыдущей. Она больше не ловила настроение аудитории, не чувствовала детей, не хотела доставить им удовольствие. Она хотела отработать и уйти. Она не следила за новостями из их внутренней, очень закрытой музейной жизни, ей было тяжело разговаривать даже с Бертой, которая все еще не сдавалась, терпела, выкладывалась. Лейле не хотелось не только в архив, она вообще больше не могла видеть этот музей, это здание, которое стало ее проклятием, ее крестом, ее домом, семьей и всем остальным. Здание, удивительное снаружи, памятник архитектуры, немного вычурное… Но изъеденное плесенью изнутри, зашоренное, завешенное невидимыми лесами, замшелое, прогнившее. Особенно ее раздражал центральный витраж на главном окне. Весь в паутине, в пыли, мрачный. Ирина Марковна давно «собиралась до него добраться», но все откладывала. Гуля вообще не видела дальше своего носа. А ведь Лейла помнила, как впервые пришла в музей и увидела этот необыкновенной красоты витраж. Наверное, ради него она и осталась в музее – чтобы видеть эту красоту – возвышающую, пронзительную, тонкую и страстную, меняющую цвет и настроение каждую минуту.

Она помнила, как впервые поднялась на второй этаж по лестнице – держалась за перила, чтобы не упасть от волнения, восторга и ответственности. И остро ощущала под ладонью каждую заусеницу. Она поклялась себе, что однажды поднимется по ступенькам так, как к себе домой, привычно, буднично, не перебарывая страх, не отгоняя темных мух перед глазами. И эта мечта сбылась. Но разрушились все остальные. Она приросла, стала частью музея, его экспонатом. Такой же старой, как это здание, несмотря на попытки омолодиться, шагать в ногу со временем и отвечать запросам современности. Она все еще жила в том времени, когда витраж светился уникальными красками, отбрасывая на пол разноцветные блики. Когда перед ним хотелось стоять, пока не затекали шея и плечи, разглядывая рисунки. Это было счастьем – трогать перила, разглядывать витраж, находя в нем все новые оттенки, подниматься в зал, где все сверкало, переливалось, где звучали звуки, мелодии из старого патефона, где до всего можно было дотронуться, прикоснуться к великому. И экспонаты отвечали взаимностью, как будто чувствуя прикосновения живых рук, – работали исправно, поражали, погружали в настроение. Лейла Махмудовна была убеждена, что экспонаты должны жить, питаться энергией, должны дышать. Как люди, как маленькие дети, которым жизненно необходим тактильный контакт. Но появилась Ирина Марковна, потом – заграждения, столбики, барьеры… Требования безопасности. Нельзя, не разрешается, запрещено. Лейла угасала вместе с инструментами, которые уже не помнили живых пальцев на своих клавишах, вместе с бумагами, помещенными на полгода под стекло, а потом спущенными «на отдых» в архив и задыхающимися в папках, коробках, рассыпающимися на глазах. Вместе с картинами, на которых проступали пятна. Ирина Марковна утверждала, что пятна – от неудачного освещения и плохих лампочек, но Лейла знала, что пятна – трупные. Картины умирают. К ним нельзя подойти ближе чем на метр. Нет ничего хуже архива, беспамятства, отчуждения, заброшенности и слоя пыли размером в ладонь. Уж пусть трогают, ломают, корежат, лишь бы ощущать дыхание, жар, холод, а не выверенную, всегда одинаковую температуру кондиционеров. Лучше жить и умереть, чем ждать своего часа. И настало время, когда этот витраж стал для Лейлы проклятием. Когда она поняла, что умирает, зарастает пылью вместе с ним. Все забыли о витраже. О том, что когда-то перед этим окном собирались толпы людей и рассматривали каждое стеклышко. Лейла физически ощущала, как стареет. Теперь и про нее впору говорить: «Руками не трогать, не приближаться».

Назад Дальше