— Отсюда надо смотреть днем и в хорошую погоду. Если захочешь, мы потом еще поднимемся, — сказала Марта.
— А вы видели Ферми? — допрашивал Матю восторженный Ванюша.
— Каждый день и даже ближе, чем вас, — ворковал польщенный Матя.
— И он разговаривал с вами?
— Даже я с ним разговаривал, — ответил Матя и сам себе засмеялся, потому что Ванюша не умел смеяться.
— А Гейзенберг? — спросил аспирант. — Гейзенберг к вам приезжал? Я читал в «Известиях», что в Риме была конференция.
— И Нильс Бор приезжал, — сказал Матя. — Ждали и Резерфорда. Но Резерфорд не смог отлучиться.
— Почему?
— Он должен заботиться о Капице.
— Да? — Аспирант чувствовал, что его дурачат, но не смел даже себе признаться в том, что настоящий ученый может так низко пасть. Лидочке его было жалко, но, честно говоря, она слушала разговор Мати с неофитом вполуха, потому что смотрела не на отдаленную, туманную и нереально далекую отсюда Москву, а на уютно желтые окна дома, так откровенно манящие вернуться.
— Лидочка, — сказал Матя, — разрешите представить вам юного поклонника — он просит об официальном представлении, — делаю это одновременно с ужасом и восхищением. С ужасом, потому что боюсь потерять вас, с восхищением, потому что талант будущего академика Ивана Окрошко вызывает во мне искреннюю зависть.
У будущего академика Окрошко пальцы оказались горячими и влажными.
На фоне бегущих, светлых на черном облаков образовалась фигурка президента. Он пронзительно выкрикивал фразы и, поднимая руки, командовал окружившими его девицами и чьими-то дядями с «камчатки», которые повторяли хором эти выкрики.
— Подобно Герцену и Огареву на Воробьевых горах!
— Подобно гер-гер-цену и ога-га-га-га-реву на во-рога-гареву…
— Мы клянемся не уронить знамени славной Санузии!
— Мы нем-немся неуроиз амении…
— Принципы и заповеди советского ученого!
— Иципы…
— Мы пошли, — сказала Марта и потащила вниз Максима, который старался участвовать в коллективных криках. Матя молча подхватил Лидочку за локоть и повлек следом. Сзади топал Окрошко, и Лидочке были понятны его мечты — чтобы Матя упал и уронил Лидию Кирилловну. Вот тогда-то он кинется ястребом и спасет прекрасную даму.
Матя не уронил Лидочку. Но она страшно замерзла. Еще не хватало простудиться.
Внизу, у лестницы, они встретили Алмазова с Альбиной.
— Боже мой, как здесь холодно, — пропела Альбина, обращаясь почему-то к Лидочке. — Я даже не представляла, какая здесь стужа.
Матя сделал шаг в сторону, раскуривая трубку.
Альбина была хорошо одета — на ней была беличья шубка и такая же меховая муфта. Из-под фетровой с узкими полями шляпки выбивались светлые кудри.
— Вы так легко одеты, — сообщила Альбина Лидочке, словно та этого не чувствовала всей шкурой.
— Мне не холодно, — ответила Лида.
— Вы меня презираете, да?
У Альбины были слишком большие и слишком голубые — даже в ночи видно — глаза.
Сейчас Алмазов услышит, вмешается и уведет ее. Лидочка проследила за взглядом, который кинула назад Альбина, — видно, она боялась Алмазова. Но Алмазов отошел к Мате на другую сторону опустевшей площадки. Сзади стоял только Ванюша Окрошко. Но тот или ничего не слышал, или не понимал.
— Я знаю — вы думаете, что я его боюсь. Но я докажу, докажу, — шептала Альбина. — Вы еще удивитесь моей отваге.
— Ванюша, — сказала Лидочка, — нам пора идти?
Ванюша не понял, но был счастлив, потому что Лида к нему обратилась.
— Ванюша Окрошко! — повторила Лида. — Я совсем замерзла.
— Я же говорила вам, что вы замерзнете, — сказала Альбина.
Матя с Алмазовым разговаривали, отвернувшись от остальных. До Лидочки донеслось:
— Попозже… у беседки.
Алмазов подошел к ним, встал рядом с Ванюшей Окрошко.
— Ну что, мои дорогие девушки, — сказал Алмазов. — Не пора ли нам домой, на бочок?
— Да, и как можно скорее, — сказала Альбина. — Вы же видите, что Лида совсем замерзла.
— Это дело поправимое, — сказал чекист. Лидочка не сразу поняла, что он делает — только когда Ванюша заскулил из-за того, что не додумался до такой простой мужской жертвы, — только тогда Лидочка обернулась, — но было поздно. Алмазов уже снял свою мягкую, на меховой подкладке, кожаную куртку — внешне комиссарскую, как ходили чекисты в гражданскую, но на самом деле иную — мягкую, уютную, теплую и пахнущую редким теперь мужским одеколоном.
Куртка улеглась на плечах Лидочки и обняла ее так ловко, что попытка плечами, руками избавиться от нее ни к чему не привела, хотя бы потому, что Алмазов сильными ладонями сжал предплечья Лиды. Лида вырвалась и пробежала несколько шагов, потом сорвала с себя куртку, обернулась и протянула ее перед собой, как щит, подбегавшему Алмазову.
— Большое спасибо, — сказала она. — Мне уже не холодно.
— Отлично, — сказал Алмазов, который умел не настаивать в тех случаях, когда настойчивость ничего ему не обещала, — я постарался лишь загладить тот грех, который я совершил на дороге. — В темноте жемчужными фонариками светились его зубы и белки глаз.
Лида сделала шаг в сторону на край дорожки и таким образом оказалась отрезанной от Алмазова и Мати Ванюшей Окрошко, который не успел толком разобраться, что же произошло, и со значительным припозданием спросил:
— Вам мое пальто дать?
— Зачем, на мне же уже есть пальто.
— А куртку надевали, — сказал Ванюша с обидой, и всем стало смешно.
Когда они миновали перекресток: справа — погреб, слева вниз — дорога к пруду, Лидочка увидела, что к пруду, опираясь на палку, спускается Александрийский.
— Спасибо, — сказала Лида быстро. — До свидания. Спокойной ночи.
Последние слова она произнесла на бегу.
— Вы куда? — закричал Ванюша.
— Она лучше вас знает куда, — услышала Лидочка голос Мати. Видно, тот удержал аспиранта, потому что Лиду никто не преследовал.
Александрийский услышал ее быстрые шаги и остановился.
— Павел Андреевич, это я, — сообщила Лидочка на бегу.
— Вижу, — сказал тот. — На вышку бегали?
— Там неинтересно, — сказала Лидочка, поравнявшись с Александрийским. — Просто далекое зарево.
— Когда-то я поднимался туда. Но только днем и в хорошую погоду. Но мне кажется, что если вам хочется полюбоваться Москвой, то лучше это сделать с Воробьевых гор. Недаром Герцен с Огаревым клялись там.
— Клялись?
— Утверждают, что там они решили посвятить себя борьбе за народное счастье. Разве вы этого не изучали в школе?
— Нет.
— Простите, но сколько же вам лет?
Лидочка сказала:
— Двадцать один.
— Значит, вы должны были подвергнуться индоктринации в школе и узнать, что вместо еврея Иисуса вы должны почитать еврея Карла.
— Какого Карла?
— Вы меня поражаете — я имею в виду основоположника учения, именуемого марксизмом по имени Карла Маркса.
— Я не привыкла, что он Карл, — сказала Лидочка, — я привыкла, что он Карл Маркс.
— Разумеется, вы правы.
Они шли медленно — Александрийский неуверенно ставил трость, не сразу переносил на нее тяжесть тела.
— Я не так давно стал инвалидом, — сказал он. — Я даже не успел привыкнуть к тому, что обречен. Вы не представляете, как я любил кататься на коньках и поднимать тяжести.
Профессор говорил, не поворачивая головы к Лиде, и ей был виден его четкий профиль — выпуклый лоб, узкий нос, выпяченная нижняя губа и острый подбородок. Лицо не очень красивое, но породистое.
— А вы раньше встречали этого Алмазова?
— Да, встречал. В прошлом году, когда я был чуть покрепче и даже намеревался выбраться в Кембридж на конференцию по атомному ядру, он тоже вознамерился ехать с нашей группой под видом ученого. Я резко воспротивился.
— И что?
— А то, что я никуда не поехал.
— А он?
— Он тоже никуда не поехал. Они не любят, когда их сотрудников, как это говорят у уголовников… засвечивают. А мне сильно повезло.
— Повезло?
— Конечно. Если бы не моя грудная жаба, сидеть бы мне в Соловках с некоторыми из моих коллег. Когда они узнали, насколько тревожно мое состояние, они решили дать мне помереть спокойно.
Они вышли к пруду. Пруд был окружен деревьями, которые романтически склонялись к его глади, у берега дремали утки, по воде среди отраженных ею облаков и редких звезд плыли желтые листья, словно реяли над внутренним небом. Было очень тихо, лишь с дальней стороны пруда доносился шум льющейся воды, словно там забыли закрыть водопроводный кран.
— Может быть, я стараюсь себя утешить, успокоить, а они посмеиваются и готовы забрать меня завтра.
— Сейчас наоборот, — сказала Лидочка, хотя сама не очень верила собственным словам. — Сейчас многих отпускают. Я знаю, в Ленинграде целую группу историков выпустили, Тарле, Лихачева, супругов Мервартов…
— Свежо предание, — сказал Александрийский. Он остановился на берегу пруда. Здесь фонарей не было, но поднялась луна, и бегущие облака были тонкими — свет луны пробивался сквозь них.
— Вы думаете, что он вас узнал? — спросила Лидочка.
— Вряд ли. Было темно — он вышвырнул меня, как вышвырнул бы любого из нас. Он полагал, что академики в кабинках грузовиков не ездят.
Александрийский вдруг повернулся и пошел вдоль пруда куда быстрее, чем раньше. Он стучал тростью и зло повторял:
— Ненавижу, ненавижу, ненавижу!
— Не волнуйтесь, вам нельзя волноваться, — догнала его Лидочка и попыталась взять под руку, но профессор смахнул с локтя ее пальцы.
— Бодливой корове… это я — бодливая корова! Как нелепо! Я же еще вчера был совсем нестарым и весьма подвижным мужчиной… Наверное, ненависть увеличивается от бессилия что-либо сделать.
Он быстро дышал, и Лидочка все-таки заставила его остановиться, потому что испугалась, что ему станет плохо. Чтобы отвлечь Александрийского, Лидочка спросила у него, правда ли, что Матвей Шавло был в Италии.
— Не производит впечатления настоящего ученого? — вдруг рассмеялся Александрийский. — На меня вначале он тоже не произвел. Скоро уж десять лет прошло, как я его увидел. Ну, думаю, а этот фат что здесь делает?
— Может, посидим на лавочке? — спросила Лида.
— Чтобы завтра слечь с простудой? Ни в коем случае, лучше мы с вами будем медленно гулять. Если вы, конечно, не замерзли.
— Нет, мне не холодно. — Почему-то Лидочке почудились крепкие ладони Алмазова, она даже дернула плечами, как бы сбрасывая их.
— Я не терплю отдавать должное своим младшим коллегам, но в двух случаях Академия не ошиблась — когда посылала Капицу к Резерфорду, а Шавло к Ферми.
— А как же они согласились?
— Кто?
— Резерфорд и Ферми. Они живут там, а к ним присылают коммунистов.
— Они думали не о коммунистах, а о молодых талантах. Прокофьев сначала композитор, а потом уже агент Коминтерна. Петю Капицу я сам учил — он чистый человек. И ему суждена великая жизнь. И я был бы счастлив, если бы Петя Капица остался у Резерфорда навсегда. Но боюсь, что наши грязные лапы дотянутся до Кембриджа и утянут его к нам… на мучения и смерть.
— Но почему?
— Потому что рядом с политикой всегда живет ее сестренка — зависть. И всегда найдется бездарь, готовая донести Алмазову или его другу Ягоде о том, что Капица или Прокофьев — английский шпион. А кому какое дело в нашей жуткой машине, что Капица в одиночку может подтолкнуть на несколько лет прогресс всего человечества? Это будет лишь дополнительным аргументом к тому, чтобы его расстрелять. Вы знаете, что расстреляли Чаянова?
— А кто это такой?
— Гений экономики. Талантливейший писатель. И его расстреляли.
— А зачем тогда Матвей Ипполитович вернулся?
— Во-первых, он не столь талантлив, как Капица, хотя чертовски светлая голова! У него кончился срок научной командировки, а положение Ферми в Риме, насколько я знаю, не из лучших — возможно, ему придется эмигрировать. Фашистская страна сродни нашей. Те же статуи на перекрестках и крики о простом человеке.
— Павел Андреевич!
— Вот видите, и вам уже страшно, а вдруг дерево или вода подслушают. Помните, что случилось с Мидасом?
— Не помню.
— Неужели? Это хрестоматийно! Хотя вы же дитя пролетарского образования. Так слушайте: у царя Мидаса были ослиные уши. Не важно, как он их заработал, — поверьте мне, за дело. И у Мидаса, который стеснялся такого украшения, были проблемы с парикмахерами. Тем приходилось давать подписку о неразглашении. Вы о таких слышали?
— Не в древнем мире, но слышала.
— Молодец, девочка. Так вот один парикмахер подписку дал, а тайна, которую он узнал, продолжала его мучить. И он нашептал ее тростнику. Тростник подрос, его срезали на свирель, соответствующий исполнитель принялся в нее дуть, а свирель запела: «У царя Мидаса дворянское происхождение!»
— То есть ослиные уши?
— Называйте как хотите. Анкета есть анкета! Будем возвращаться?
— Наверное, вы устали.
От основной дорожки, шедшей вдоль цепи прудов, отходила дорожка поуже. Она поворачивала налево, проходя по перемычке, отделявшей верхний пруд от следующего, лежавшего метров на пять-шесть ниже.
Они свернули на нее. Но, пройдя несколько шагов, Александрийский остановился:
— Пожалуй, пора возвращаться.
— А что так шумит? — спросила Лидочка. — Где-то льется вода.
— Вы не догадались? Пройдите несколько шагов вперед и все поймете.
Лидочка подчинилась старику. И при свете вновь выглянувшей луны увидела, что в водной глади, метрах в полутора от дальнего берега пруда, чернеет круглое отверстие диаметром в метр. Вода стекала через края внутрь поставленной торчком широкой трубы и производила шум небольшого водопада.
— Сообразили, в чем дело? — спросил Александрийский.
— Туда сливаются излишки воды, — сказала Лидочка.
— Правильно. Чтобы пруд не переполнялся. А на глубине по дну пруда проложена горизонтальная труба, которая выходит в нижнем пруду под водой, — вы можете запустить рыбку в водопад, а она выплывет в следующем пруду. Интересно?
Александрийский совсем устал и говорил медленно.
— Я прошу вас, — сказала Лидочка. — Давайте посидим. Три минуты. Переведем дух.
— Отвратительно, когда тебя жалеет юная девица, — сказал Александрийский. — Дряхлый старикашка!
— Вы совсем не старик! — сказала Лидочка. — И когда выздоровеете, я еще буду от вас бегать.
— Я специально для этого постараюсь выздороветь, — сказал Александрийский, послушно отходя к скамейке.
По плотине быстро шел человек — занятые разговором Александрийский и Лидочка увидели его, когда он подошел совсем близко.
— Вот они где! А я уж отчаялся: решил — утонули! — Это был Матя Шавло.
— Легок на помине, — сказал Александрийский. — Что вам не спится?
— Вы перемывали мне косточки! — заявил Шавло. — То-то я чувствую, что меня тянет в парк. И что? Он называл меня развратником, лентяем, пижоном и наемником Муссолини? — Последний вопрос был обращен к Лиде.
— Любопытно, — усмехнулся Александрийский. — Он взваливает на себя сотни обвинений для того, чтобы вы не заметили, что он упустил в этом списке одно, самое важное.
— Какое? — спросила Лидочка.
— Агент ГПУ, — сказал Александрийский.
— Ах, оставьте, — сказал Матя, подходя к самому краю воды и глядя, как вода, серебрясь под светом луны, срывается тонким слоем в странный колодец посреди пруда. — Мне уже надоело, что каждый второй подозревает меня в том, что у Ферми я выполнял задания ГПУ.
— Я вас в этом никогда не подозревал, Матвей, — сказал Александрийский. — Я отлично понимаю, что Ферми читал ваши работы. Как только он увидел бы, что вы агент ГПУ, вы бы вылетели из Италии в три часа. Кстати, Ферми не собирается покидать фашистский рай?
— Маэстро признался мне, что намерен улететь оттуда, как только он сможет оставить свой институт, — ведь он же не жена, бросающая мужа. Целый институт…
— Проблема национальная?
— При чем тут национальность?! — Матя красиво отмахнулся крупной рукой в желтой кожаной перчатке. — На институт обратили внимание итальянские военные. Говорят, что интересуется сам дуче.
— Это касается радиоактивных лучей?
— Нет — разложения атомного ядра.
— К счастью, это только теория.
— Для вас, Пал Андреевич, пока теория. Для маэстро — обязательный завтрашний день.
Лидочка увидела, как Александрийский чуть морщится при повторении претенциозного слова «маэстро».
— Это — разговор для фантастического романа, — сказал Александрийский, но не тем тоном, каким старший обрывает неинтересный ему разговор, а как бы приглашая собеседника продолжить спор.
Матя сразу попался на эту удочку.
— Хороший фантастический роман, — сказал он, — обязательно отражает завтрашнюю реальность. Я, например, верю в лучи смерти, о которых граф Толстой написал в своем романе об инженере Гарине, не читали?
— Не имел удовольствия.
Лидочка только что прочитала этот роман, и он ей очень понравился — даже больше, чем романы Уэллса, и ей хотелось об этом сказать, но она не посмела вмешаться в беседу физиков.